А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


– Подменишь меня, Мари-Па? Пока, мама, я ненадолго. Мадам Дюмонсель, не отвечая, кладет трубку и приказывает дочери:
– Цитрусовый саварен пойдет подешевле. Надо, чтобы он разошелся до обеда. Поставь 73 франка вместо 105.
Жан-Ми надувает щеки, хватает висящий под витриной с апельсиновыми пирожными галстук и, гордо вздернув подбородок, идет к выходу. По пути он сталкивается с раввином из талмудической школы, который заходит в кондитерскую с десятком мальчиков в темно-синих картузах, озаряемый экуменической улыбкой мадам Дюмонсель.
– Добро пожаловать, месье Майер, добро пожаловать, дети! Какой чудесный день! – радостно сменив регистр, щебечет она о благоприятном прогнозе на шабат.
– Мари-Па, бредзелей, поживее! – на три тона ниже командует она, не замечая расширенных от ужаса глаз дочери – первый ее набег был сегодня на эльзасский отдел.
– Мы молимся за месье Лормо, – поучительно-строго одергивает хозяйку раввин. – Дети очень любили его. Я принес вам назад вчерашний яблочный штрудель – он пахнет спиртом.
– Жан-Гю! – громоподобно вопит Жанна-Мари. Мари-Па облегченно вздыхает и, повинуясь рефлексу, не глядя, но безошибочно попадает рукой в ряды разложенных у нее за спиной ромовых баб.
– Если бы я слушал мать, то делал бы одни шарлотки с яблоками да мраморные бисквиты с шоколадом, – брюзжит, выскочив на улицу, Жан-Ми.
Гийом сочувственно кивает, как будто давным-давно привык выслушивать его излияния. Я смотрю, как они слаженным шагом сворачивают за угол, направляясь туда, где еще с полчаса будет находиться мое тело, и испытываю странное чувство, как будто у меня что-то отняли.
* * *
Перед тем как закрыть крышку гроба, меня снарядили в дорогу. Люсьен принес мне свой рисунок, отец сунул в карман, где уже лежала вложенная Фабьеной фотография, ручку с золотым пером, которую приготовил мне на день рождения, Одиль положила мне на грудь засушенный цветок, Жан-Ми подарил единственный кубок, который мы с ним выиграли в регате, а Альфонс примостил под рукой «Грациеллу» с закладкой в соответствующем месте.
Всем спасибо.
Счастье, что теперь я избавлюсь от лицезрения гнусной физиономии, не имеющей со мной ничего общего.
Полицейский держался поодаль, у самого порога, и с отрешенным видом пожирал глазами Фабьену; мне здорово доставалось, когда я вот так же пялился на незнакомых людей – старался уловить и запомнить позу, выражение, сочетание красок, которые могли бы дать импульс для картины. Он как будто тоже пытался что-то запечатлеть в памяти. Возможно, сегодня вечером на лестнице казармы в тетради со спиралью появится изображение Фабьены, такой, как сейчас, когда противоречивые мысли заострили черты ее лица и затуманили взгляд.
Ну вот, наконец ящик задраили. Альфонс оглядел всех с детской улыбкой, желая поделиться с каждым своим горячим упованием на лучшее. У меня же такое, не слишком приятное, чувство, что я присутствую при спуске на воду и крещении корабля. Могли бы все же благолепия ради обойтись без электродрели.
* * *
В пять минут шестого Наила выключила компьютер, пожелала приятного аппетита оставшейся на вечернее дежурство коллеге и подошла к своему мопеду. Не уверен, заметила ли она мой фургон-катафалк, который проехал мимо нее по Женевской улице к заведению Бюньяров, в своего рода транзитный зал для ожидающих погребения. Наила отстегнула цепь и обернула ее вокруг седла, перекинула через плечо спортивную сумку и, как всегда по средам, отправилась в бассейн.
Я не долго колебался между этими двумя маршрутами.
В раздевалке Наилу окружили подружки. Сразу заговорили обо мне. Было на что посмотреть: стайка обнаженных девушек, которые утешают, расспрашивают о подробностях и клянутся никому ни слова. Я чувствовал себя как в чудесном сне, и это яркое переживание оборвало последние нити, привязывавшие меня к содержимому гроба.
То-то повезло: покуда поставщики и клиенты проходят по одному через мою отгороженную малиновыми шторами кабинку и важно уверяют друг друга: «Он еще с нами!» – я нахожусь здесь, в женской раздевалке. На дверцах шкафчиков висят лифчики, их обладательницы сравнивают, кто больше загорел, дают советы, как лучше кварцеваться, отработанными движениями надевают купальники, откровенничают, заливаются смехом.
Наилу мучила мысль, что аневризм мог развиться у меня из-за перенапряжения во время секса. Ее утешила Каро Перрино, студентка-медичка третьего курса:
– При оргазме сосуды, наоборот, сужаются.
– Я даже не заметила, что он мертвый, Каро! Это не дает мне покоя!
– Нашла о чем жалеть! Мы сегодня вскрывали одного типа, которого хватил инфаркт за рулем – так его спутница при смерти в реанимации. Дайте кто-нибудь шампунь!
– Ты что, собираешься мыть голову перед бассейном?
– Учти, если не надевать шапочку, хлорка съест краску.
– Ничего он был в постели, твой скобянщик?
– Жасента, прекрати!
– А что такого? Дело-то прошлое.
Неизвестная мне вислогрудая девица, намазываясь кремом, стала рассказывать небылицы о том, что у нее была со мной связь, и приписывать мне такие причуды, что я, ей-богу, пожалел, что это вранье. Сладко вздыхая, она вспоминала, как я часами ласкал ее моей кистью или очень натурально рисовал у нее на спине груди и потом брал ее сзади. Наила слушала все это безучастно. Наконец на настойчивые вопросы ответила, несколько приукрашивая истину, что обычно за ночь у меня выходило по четыре-пять раз. И этот кортеж наяд, расхваливающих мои гениталии, а не моральные достоинства, был мне приятнее, чем хор плакальщиц. Шлепая сандалиями, они сбежали по лестнице из раздевалки к закрытому бассейну, нырнули в воду и поплыли наперегонки.
Выиграла, к моей гордости, Наила. Ее глаза, без грима и красные от хлорки, трогали меня больше, чем слезы. После сеанса она задержалась на ступеньках, рассеянно глядя сквозь стеклянную стену на раскачивающиеся под ветром голые тополя. Направлявшийся к трамплину парень оценил ее фигуру восторженным возгласом. Наила улыбнулась. Отлично. Жизнь продолжается.
Я устранялся с легким сердцем. Хорошо бы еще раз услышать из ее уст «люблю тебя», пусть даже сказанное другому. И я даже был готов принизить значимость того, что было между нами, чтобы она без угрызений могла завязать новый роман. Возможно, и правда то, что мы принимали за гармонию, было всего лишь взаимным опасением. Я боялся, как бы она не вторглась в мою повседневную жизнь, не потребовала от меня жертв, не ущемила свободы, которой при всем желании я не мог бы пожертвовать. Она же подозревала, что я только слежу за ней, наблюдаю ее в самые острые любовные моменты, чтобы закрепить эфемерное в материальном, в чем, на ее взгляд, заключается сущность художника. Эта постоянная настороженность неизбежно порождала в нас обоих чуткость к ощущениям, настроениям, нуждам другого и часто позволяла добираться до высшей точки одновременно.
Девушки переодевались, в бассейне вместо них под свистки тренера плавали школьницы, а Наила, завернутая в полотенце, вышла на холодное солнце, пошла по уставленной урнами ивовой аллее к озеру и, остановившись на краю слякотной волейбольной площадки, прошептала:
– Я на тебя не сержусь.
Не знаю, что именно она мне прощала: мой уход, настырность юнца полицейского или сексуальные выверты, которые мне приписывали ее подружки, но я в ответ поблагодарил ее всей душой, без всякой надежды на возвращение, но и без тоски. С той минуты, как ее мопед увлек меня в сторону, противоположную той, куда тащился катафалк, смерть перестала быть чем-то таким уж капитальным. На песчаном берегу стояли в ряд педальные катамараны, в воде тихо покачивались заиндевевшие стебли тростника, над верхушками ив с криком проносились чайки, голые мачты яхт теснились у причала, тут же громоздились разобранные на зиму детские горки – все это складывалось в светлый пейзаж, говорящий о том, что все замерло лишь на время, до новой весны. Вот и я был лишь на пороге нового, а передо мной – вся жизнь живых.
– Если хочешь, можешь и дальше любить меня, – тихо сказала Наила, глядя на кромку желтой пены. – Когда понадоблюсь, я всегда буду твоя.
И зашагала назад, переодеваться. Пошла торговать путешествиями. Я же, бродячий дух, болтающийся в голубой прогалине над озером и глядящий вслед чинно плывущей линеечке уток, остался недоумевать: как подступиться к женщине, не имея тела?
* * *
Уважаемая госпожа Лормо!
Я весьма опечален кончиной Вашего супруга, который всегда отличался веселым нравом и, наверное, не пожелал бы, чтобы его оплакивали. Он был человеком в расцвете сил и оказал нашему водному клубу честь состоять его членом – увы, недолго! Из моей памяти не изгладилось, что вы встретились друг с другом благодаря нашему Зрелищному комитету во время конкурса красоты. Теперь я отошел от дел, но до сих пор с нежностью вспоминаю тот вечер.
С искренним соболезнованием Андре Рюмийо.
P.S. Прилагаю чек на Аграрный банк в уплату за газовые горелки.
Фабьена вынула приколотый скрепкой чек, а письмо положила в папку с надписью: «Жак – для ответа». А потом, прихватив бутерброд с холодной бараниной, пошла в подсобку, где лежат распакованные коробки. Теперь в них не кладут паклю, как раньше, когда мы только поженились. Ее заменили кусками пенопласта, которые, должно быть, с треском ломаются, если на них заниматься любовью. К моей радости, Фабьена улыбнулась – видно, вспомнила.
Но то была краткая вспышка.
Странно, что она печально бродит вот так без дела. Она попросила, чтобы сегодня после обеда ее заменили в магазине и освободили от обязанности принимать соболезнования, чем осчастливила бедняжку Одиль. Ибо именно верная Одиль стоит за центральным прилавком со скорбно склоненной головой – Pieta, да и только – и проливает слезы перед каждым новым посетителем, уверенно войдя в роль и.о. вдовы. Если бы вы видели, какой у него был мирный вид. Точно таким я знала его в юности. Когда мы вместе учились. Таким же счастливым. Это было для него избавлением. Если она будет продолжать в том же духе, все решат, что я собираюсь защищать диссертацию на степень доктора филологии, а умерла Фабьена.
В подсобку, предупреждающе покашляв из деликатности, входит Альфонс. Он успел в обеденный перерыв сходить на заседание Комитета друзей Ламартина и добиться, чтобы там одобрили его идею прислать мне венок. Это имеющее статус общественно полезной инициативы содружество местных эрудитов, которые собираются два раза в неделю ради увековечивания памяти поэта: читают его стихи, сочиняют петиции в соответствующие инстанции с просьбой о переизданиях, о наименовании улиц в его честь и о субсидиях. Альфонс расходует всю свою пенсию на членские взносы и пожертвования в фонд развития, числится в активистах-благотворителях и шумно гордится этим. Остальные члены комитета не в восторге от такой рекламы, но Альфонс незаменим как носитель транспаранта во время юбилейных торжеств.
– Это я… я уже вернулся, – сообщает он, как будто Фабьена могла не услышать его кашля. – Я был в Комитете. Они всем сердцем с нами. И сразу сказали: мы закажем венок. Я не хотел, чтоб они тратились, у них и так-то денег нет, стал скромничать, не надо, мол, говорю, но они – ни за что! Наш дорогой Лормо, наш друг Жак… я ничего не смог поделать. С другой стороны, прямо за душу берет, до чего тепло к нему относились в поэтических кругах.
Фабьена сидит как каменная на площадке автокара, руки на коленях, с надкушенного бутерброда свисает мясо.
– Что сидеть взаперти, мадам Фабьена? Вы не хотите пойти прогуляться?
– Я хочу побыть одна.
– О, такие желания жизнь выполняет легко. Когда-то, помню, мне этого тоже хотелось. Это было в Руре во время войны. В армии ты всегда на людях, и вот я каждый день думал… но я вам надоедаю… Смотрите – упадет мясо. Вы совсем ничего не едите!
Фабьена глядит на этого, как обычно, подтянутого старика. Она всегда старалась не пускать его в наш семейный круг. Его деревенский выговор слишком напоминал ей мир, из которого она вырвалась; ей казалось жизненно необходимым оградить от его влияния Люсьена, а тут… Люсьен в школе, я в гробу, Одиль заменяет ее в магазине, клиенты опостылели, время остановилось.
– Альфонс… я часто пренебрегала вами…
– Что вы, я привык…
– Вас не затруднит, если я попрошу вас теперь побольше заниматься Люсьеном?
– Наоборот! – бурно радуется Альфонс. – Он заменит мне Жака. – И, спохватившись, извиняющимся тоном: – То есть я хочу сказать…
– Я поняла.
Альфонс мотнул головой в сторону двери – мол, я пошел – и уже повернулся, забыв сделать вид, что он приходил что-то взять.
– Альфонс…
– Да, мадам Фабьена. Если хотите, я заеду за ним в половине пятого. Возьму машину Одиль, а то малыш стесняется, когда около школы стоит наш фургон.
– Альфонс, когда в коробки начали класть пенопласт?
Альфонс покраснел. Он не знал, что хотела услышать Фабьена, и не смел заговорить с ней о добрых старых временах, когда в коробки клали паклю, а он, Альфонс, по собственной инициативе стоял на страже перед подсобкой, чтобы нас никто не потревожил. Поэтому он ответил, что постарается узнать, и быстренько выскользнул. Фабьена подняла голову и посмотрела на окошко под потолком – в него уже не попадало солнце, и в помещении сгустился обычный в это время дня полумрак. Она машинально поправила выпадающий кусок мяса в разрезанной булке и вышла, оставив бутерброд на автокаре.
Час с лишним она вытаскивала из всех шкафов и ящиков мои вещи, аккуратно складывала их, засовывала по карманам заменяющие нафталин цитрусовые шарики. Очень мило – такая заботливость. Как будто я еще вернусь.
Запаковав всю одежду в чемоданы, она села на пол посреди гардеробной, растерянно глядя на этикетки из аэропортов – отметины наших путешествий: Рим, Канары, Зальцбург, Па риж – Диснейленд… Скорее всего Фабьена раздаст мои вещи благотворительным обществам: «Помощь бездомным», «Эммаус», «Католический фонд милосердия». Не вижу тут ничего обидного. Наоборот – прекрасно, что мои любимые штаны и куртки будут кому-то служить и видеть божий свет, вместо того чтобы уныло висеть на вешалках. Если какие-то бытовые предметы вызывают во мне острое сожаление, то только те, что лежат в шкафах кухонных. Обеденный прибор, который больше не положат на стол.
Вдруг Фабьена вскакивает, видимо, осененная новой идеей. Чемоданы засовывает в мою часть гардеробной, закрывает и запирает на ключ дверь. Мой отъезд откладывается. Не заходя в магазин, Фабьена выходит на задний двор. Там, в нише оборудования для бассейнов, ее поджидает Альфонс и тотчас устремляется следом. Фабьена нехотя останавливается. Он же протягивает ей свою визитку:
АЛЬФОНС ОЗЕРЭ
Комитет друзей Ламартина
Общественно полезная инициатива
Он деликатно вычеркнул свое имя и приписал сверху дату появления во Франции пенопластовых упаковок, которую ему назвали на картонажной фабрике.
– Спасибо, Альфонс. – Фабьена смотрит на него новым, добрым взглядом, и это меня очень радует. – Это было совсем не срочно.
– Потом забудется, – скромно отвечает Альфонс и отходит.
Дождавшись, пока он скроется в недрах магазина, Фабьена забирается в трейлер. Там все «как было». Она подходит к «Забытому окну» и разглядывает неоконченный портрет Наилы так же беспощадно и придирчиво, как собственное лицо в зеркале, когда делает макияж. Так проходит несколько долгих минут. Не могу понять, о чем она думает. Я слегка размяк в женской раздевалке и никак не могу встряхнуться и вновь обрести способность читать мысли, которую вроде бы успел неплохо натренировать. Впредь надо остерегаться долго нежиться в созерцании. Как я догадываюсь, удовольствие и познание не всегда совместимы, а еще вернее – приходится выбирать либо одно, либо другое.
Теперь Фабьена переходит к моим художественным принадлежностям. Вот замоченные в скипидаре кисти. Чистенькие, готовые – для кого? Люсьен рисует фломастерами, говорит, что краски очень пачкают. Жаль, никому не пришло в голову положить мне в гроб кисть. Каждый положил что-то дорогое и символическое для него самого, о нем самом говорящее. Что ж, значит, не один я эгоист. Просто я, хоть никто бы не сказал, может, больше от этого страдал.
Фабьена берет лист крафта и заворачивает «Забытое окно», закрепляя по бокам скотчем. Затем ставит картину на пол, около дверцы в туалет. Мне все еще неясны ее намерения. Похоже, она и сама в нерешительности. Осматривается, несколько раз обходит мастерскую: то ли осваивает территорию, то ли представляет себя на моем месте. Она прекрасно смотрится в пронизывающем трейлер солнечном луче: когда проходит между круглыми окнами, на ее черном платье вспыхивают искры – опилки, приставшие к ткани на складе. Кажется, она просто убивает время – не видал такого за все годы, пока мы жили вместе.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29