А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


Я не понял.
- Ну, - сказал Филипп Степанович, - анкета, она... Ты еще не усекаешь... Говорят, есть указание поменьше принимать вашего брата... Вот Витька в прошлом году в физтех проехался... только до собеседования. Талант! Я бы на месте...
Пятый пункт, значение которого растолковал мне Филипп Степанович, если честно, мало меня тогда беспокоил. В Москву я не поехал потому, что не отпустили родители, не было у них таких денег. Отец - переплетчик, мать - счетовод. Откуда деньги? Поступил у себя в городе, с Филиппом Степановичем связи не терял, учитель оказался прав, было здесь скучно, по-школярски занудно, и после второго курса я все-таки отправился в столицу с надеждой перевестись в МГУ.
Вопрос решался на деканском совещании. На физфаке толстенные двери, а нам - нас пятеро переводились из разных вузов страны - хотелось все слышать. С предосторожностями (не скрипнуть!) приоткрыли дверь, в нитяную щель ничего нельзя было увидеть, но звуки доносились довольно отчетливо. Анекдоты... Лимиты на оборудование... Ремонт в подвале... Вот, началось: заявления о переводе. Замдекана:
- Видали? Пятеро - Флейшман, Носоновский, Газер, Лесницкий, Фрумкин. Прут, как танки. Дальше так пойдет... Что у нас с процентом? Ну я и говорю... Своих хватает. Значит, как обычно: отказать за отсутствием вакантных мест.
Мы отпали от двери - все пятеро, как тараканы, в которых плеснули кипятком.
Долго потом ничего не хотелось - ни учиться, ни работать. Прошло, конечно, - молодость. Когда я рассказал все Филиппу Степановичу, он вцепился в спинку стула так, что костяшки пальцев побелели. Вдохнул, выдохнул.
- Спасибо, - сказал он, - дорогому Иосифу Виссарионовичу за ваше счастливое детство.
Я не понял тогда, при чем здесь почивший вождь народов и детство, которое кончилось.
Что оставалось? Работать самому. Работал. Сформулировал первый закон многомерия мира: "Все материальное многомерно, в том числе - человек, который физически существует во множестве измерений, осознавая лишь четыре из них".
Помню, как я смеялся, выведя теорему призраков. Работал я тогда в НИИ коррозии, замечательно работал, то есть - как все. Неудивительно, что металл у нас ржавеет. Лично у меня машинное время уходило в основном на расчеты многомерия (один из программистов, помню, в свои часы распечатывал "Гадких лебедей" Стругацких и продавал их потом по червонцу). Машина-дура выдала про призраков и успокоилась, а я был на седьмом небе. Результат! Первый за шесть лет возни. Призраки, привидения - физическая реальность, следствие сбросов в четырехмерие многомерных теней. То есть, по сути, людей, которые прекратили существовать как единое целое в некоторых измерениях, оставшись в других. Это выглядело нелепо. Все равно что сказать: в длину и в ширину человек умер, а в высоту еще нет. Мне потому и стало смешно, я представил эту ситуацию, которую не взялся бы описать на бумаге.
Смерть человека в нашем четырехмерном мире еще не означала его гибели как многомерного существа. Вот этого я первое время не понимал. Не мог привыкнуть к мысли, что в Мире нет координат главных и второстепенных все равны. Трудно, да. Я начинал утро с того, что повторял: "Все материально, все. Мир един. Мы ничего еще не поняли, а воображаем, что поняли почти все. Мы велики, потому что сила наша как слепящая вершина, и мы ничтожны, потому что не подозреваем о том, насколько мы сильны..."
ГЛУБИНА
Расслабиться. На часах девять сорок пять. От предчувствия того, как Патриот наступит на меня в момент смены караула у Мавзолея, ладони становятся влажными. Ну, Господи... Я не выношу боли. Что угодно, только не...
Шнур я видел, хотя и не мог сказать, что зрение принимало в этом какое-то участие. Подобно веревке, брошенной в глубокий колодец, он тянулся в глубь меня, и я, ухватившись обеими руками за обжигающую поверхность, переломился через барьер и упал в темень иных измерений. Из всех человеческих способностей осталась во мне одна лишь интуиция как способность знать. Шнур повторял все изгибы, всю топологию Мира. Он будто лежал на неощутимой поверхности, и в своем скольжении вдоль опаляющей линии я то нырял, теряя представление о верхе и низе, то, будто летучая рыба, выпрыгивал в некую суть, которую охватывал мгновенным пониманием, и мчался дальше.
Я проскочил подсознание Лаумера и недвижной глыбой явился в год тысяча девятьсот шестой, где не обнаружил знакомой комнаты; дом рухнул, и Петр Саввич погиб под обломками, я чувствовал его мертвую плоть, а шестерки выжили, придя к убеждению, что спасла их нечистая сила, потому что в тот гибельный момент им послышался Голос, произносивший странные и несуществующие слова, должно быть - заклятие.
Мое движение вдоль шнура прервалось, когда возникла стена. Расплывшись, растекшись на ручейки жидкого металла, шнур испарился, превратившись в облако, и я был в нем, и знание мое стало мозаичной картиной из миллиардов точек.
Я стал подсознанием общества.
Удивительное это было ощущение. Так, наверное, океан - Тихий! Великий! - перекатывал валы, злой на поверхности, спокойный в глубине. Так, наверное, океан ощущал в едином ужасе бытия каждую свою молекулу, каждую песчинку, поднятую со дна, а берега воспринимал как тесноту костюма.
Сознание общества было для меня поверхностью, рябью, волнами, валами, барашками и бурунами мысли, я же - глубиной, спокойно сглаженной и разной. Общественное сознание бурлило - опять скачок цен, да что же это, никакой стабильности, сколько можно, дети растут, где счастливое детство, если после школы не на спортплощадку, а в очередь за дефицитом; того нет, и этого тоже, а иное, что сами делаем, продаем, не видим, иначе не на что купить нужное, но все равно не хватает; одеяло - одно, латаное-перелатанное, и каждый тянет на себя, и то голова, то ноги, то руки оказываются на морозе, и значит - кто-то в этом обществе лишний. Кто? Да тот, кто с самого начала - тысячу лет! - был чужим.
Страсти на поверхности, а я меняюсь медленно, инерционно, я жду. И хочу измениться.
Для этого нужно изменить течения. Они во мне - гольфстримы, мальстремы - большие и малые, теплые и холодные, разные. Столкновения, стремление сохранить себя во что бы то ни стало. Я пытаюсь хоть как-то подправить непрерывный бег - не получается. Я - подсознание общества, а течения - этносы, народы, нации.
Может быть, шнур уже вывел меня из измерений собственной сущности? И если так, то где я сейчас? Вопрос, впрочем, лишен смысла. Ибо _г_д_е_ и с_е_й_ч_а_с_ - термины четырехмерия, а я - вне его.
Может ли общество обладать подсознанием, инстинктом? Общество организация социальная, а не биологическая, связь между индивидуальностями слабая; если даже говорить о пресловутом информационном поле, то и тогда подсознательная деятельность общества, если она существует, должна быть медленной, нерешительной. Собственно, так и оно и есть. Я уже все знал, но не мог описать, описания - слова - рождались как бы вне меня, будто плаваешь в бесцветной луже, которую ощущаешь собственными боками, но не можешь увидеть, не можешь рассказать о ней, и вот кто-то начинает выдавливать в лужу густую краску из тюбика, и появляются цветные пятна, начинающие медленно очерчивать крутые берега, и дно, и мои собственные неопределенные контуры...
Общественное подсознание, я понимаю это, начало формироваться, когда у парапитека появилась возможность хоть что-то объяснить себе подобным. Люди еще не понимали друг друга, но уже начали объединяться в нечто, чему в будущем предстояло стать семьей, родом, племенем. Тогда и возникли первые подсознательные групповые действия. Инстинкт группы.
И тогда же родилась ксенофобия, которая развивалась вместе с родовым инстинктом и была столь же древней и богатой традициями. Ксенофобия не могла не появиться, потому что с первых шагов по земле сопровождал человека страх, что ему чего-то не достанется. Дефицит существовал всегда. Примитивный дефицит огня, места у костра, добычи на охоте, пищи, воды, женщин... В подсознании общества формировался устойчивый инстинкт: отторгай чужого.
Но ведь чужого нужно определить. По запаху, по цвету кожи, по форме носа, по выговору, по любому из множества признаков, которыми один человек может отличаться от другого и которые выделяются совершенно бессознательно. Можно определить чужого по принадлежности к той или иной партии, но когда не было партий? По взгляду на мир - а когда не было и этого? По тому, в какого бога веришь? А еще раньше, когда даже вечные боги не были рождены человеческим воображением? Когда даже и воображения самого почти не было?
Подсознание племени требовало: не допуская чужака, убей его. Но племена должны были объединяться в этнические группы. Как же общественное подсознание?
Объединялись стаи, наиболее близкие друг к другу по многим признакам. Общественное подсознание перешло на более высокую ступень. Возникал этнос. Более развитая культура, но и более развитое подсознание.
Этнос - одно из измерений человечества в Мире. Как описать его в привычных словах? Не знаю. Примитивно сказал бы так: представьте сиамских близнецов, сросшихся боками. У них одна пищеварительная система, которую можно увидеть в рентгене. Но если смотреть на этих несчастных под определенным углом, невозможно заметить, что они срослись, кажется, что это просто два человека. Вот так одним существом является в многомерном Мире общность людей. Как и любое живое создание природы, многомерное существо, именуемое народом, может быть молодым или старым, может рождаться и умирать. Народ может исчезнуть из Мира, даже если живы еще отдельные его представители. Народ, лишенный подсознания, подобен мертвому человеку, в котором клетки, недавно живые и объединенные в организм, существуют теперь сами по себе и становятся прахом.
Я больше не мог отделить себя, Лесницкого, от нереальной, но существующей массы - общественного подсознания. Раздражение мое трансформировалось в стандартную реакцию общественного подсознания страх. Страх начал всплывать тяжелым бревном, до того лежавшим на дне, и я знал, что в общественное сознание тысяча девятьсот восемьдесят девятого года всплыла смута, всплыло желание расправиться с инородцами - с чужими. Я испытал мгновенный ужас, но сделать ничего не мог, сознание бурлило, и пролилась первая кровь, и взорвалось отчуждение. Но что же я мог? Что?! Как должен был изменить себя - себя, Лесницкого, или себя, подсознание общества? - чтобы общество оставалось единым существом? Живым существом в многомерном Мире. Вернуться и стать Мессией, проповедовать истину и учить всех, чтобы каждый смог ощутить себя тем, чем стал я? Можно ли усилием воли изменить подсознание? Тем более - подсознание общества?
Надо хотя бы попытаться. И ведь пытались. Это я тоже знал. Не знал, кто и когда, но знал, что могу это узнать, хотя и не знал пока - как. Вернись!
Я увидел чем-то, что не имело глаз, как пульсирующий шнур - дорога к Патриоту - начал метаться, то ярко вспыхивая, то затухая, и я с трудом следовал за его извивами, оставляя свое вновь обретенное знание. Нужно остаться, нужно понять... Нет. Нет. Я теряю собственное "я", становлюсь чем-то, возможно, более сложным и развитым, но не Лесницким.
Назад. Я знаю дорогу. Я держу шнур. Но нужна передышка. Глоток воздуха.
Я стоял у газетного киоска и смотрел, как старик киоскер собирает с прилавка газеты, собираясь закрыть свое заведение. Я не знал, как здесь оказался, и с трудом узнал улицу - узенький и кривой проезд Матросова.
Девять пятьдесят три. Далеко же я ушел за несколько минут. Двигался, значит, бодрым шагом и в нужном направлении. Это плохо, но разве не этого следовало ожидать? Если я здесь, в трехмерии, прикручу себя к скамейке проволокой, прежде чем погружаться в Мир, это будет означать только, что ни в одном из своих измерений я не буду свободен и не смогу делать то, что захочу. Я и там буду прикручен запретами в подсознании, каким-нибудь табу совести или чем-то еще. А это риск. Я всегда должен знать, что делаю в каждом из своих измерений, должен сам себя согласовывать, будто задачу со множеством независимых внешне параметров. Должен. Но не могу пока.
Девять пятьдесят четыре.
- Дед, - позвал я киоскера, и тот поднял на меня испуганный взгляд. "Ну вот, - подумал он, - зря, что ли, этот тип пять минут здесь кантуется, сейчас еще потребует..."
- Дед, - повторил я, - можно я прислонюсь к твоей конторе на пару минут? Сил нет, отдохну и пойду.
- Больной, что ли? - сразу преисполнившись ко мне презрением, уронил киоскер. - Иди, закрываю, не видишь?
Нормальная человеческая реакция. Старик опустил стекло и закрыл киоск снаружи на висячий замок с такой быстротой, будто на горизонте появились футбольные фанаты, желающие приобрести дефицитный номер любимого еженедельника.
Я прислонился к холодному стеклу, стараясь укрепиться устойчивее, чтобы не сползти на землю. Шнур был у меня в руках, и я впервые перед погружением почувствовал, что боюсь. Что еще скрыто во мне? Подсознание человечества? Или - еще глубже - общность миров, в которой я утону, сгорю, не выдержу, выпущу шнур, и тогда не все ли равно, от чего умереть - от вспышки боли здесь, в своем привычном пространстве-времени, или от ужаса непонимания внутри себя?
Шнур начал жечься, мне показалось, что, если я сейчас же не брошу его, на ладонях вспухнут волдыри. Неужели Патриот решил раньше времени?.. Голова... Нет, голова не болит. Еще не болит?
Без четырех десять. Жарко. Я прижал ладони со шнуром (красный! раскалился! печет!) к щекам и впитал холод пальцев, лед, жидкий гелий, абсолютный нуль. Поблизости не было скамьи, чтобы сесть, чтобы держаться за что-то, когда это... Господи, Лена, если бы она была здесь, я положил бы ей голову на колени, она держала бы меня, ее мягкие руки, пухлые как снег, не позволили бы мне метаться... Но Лены нет, мы расстались - три года, не вспоминать, стоп! Не нужно об этом. Я не смогу следовать за шнуром - там, если меня будут держать - здесь. Господи, несмотря на все мои способности, несмотря на все уравнения, я ровно ничего о Мире не знаю. Ничего.
Как гулко тикают секунды. Ныряю.
ПОЕДИНОК
Шнур, все более раскаляясь, пронизывал серую топь, в которой нечем было дышать и незачем думать. Я думал, что повторю прежний путь, но почему-то выскользнул почти сразу, и увиденное было так неожиданно, что я на мгновение решил, что меня вытолкнуло назад и ничего больше не получится.
Был я и не я. Я удобно сидел на стуле, откинувшись на высокую спинку. Комната была маленькая, грязно побеленная, в зарешеченное окно слева сквозь пыльное стекло светила рыжеватая вечерняя луна, передо мной на письменном столе, старом, но прочном, лежала тоненькая папочка с бумагами. У противоположной от окна стены стоял массивный, уверенный в себе сейф. На табурете, не у стола, а поодаль, на полпути к закрытой двери, сидел, согнувшись, человек в жеваном костюме, имевшем когда-то светло-коричневый цвет, а сейчас более похожем на тряпку, о которую долго вытирали ноги. Руки мужчины лежали на коленях, лицо узкое, с нелепыми кустистыми бровями выглядело бы смешным, если бы не трагический взгляд огромных глаз. Глаза мужчины закрылись, и я, не меняя позы, сказал коротко и жестко:
- Не спать!
Я вовсе не повышал голоса, но мужчина вздрогнул, мгновенно выпрямился. Чтобы он окончательно проснулся - работать нам предстояло долго, всю ночь, - я включил настольную лампу (в патрон сегодня ввернули новую, более мощную, завхоз сделал это лично для меня, хорошая лампа, свечей триста) и направил свет в лицо мужчине. Он быстро заморгал, но взгляда не отвел, рефлексы работали, слава богу, не первую ночь мы вот так сидели друг перед другом, беседовали. Я многое знал о нем, он обо мне гораздо меньше, хотя иногда мне казалось, что он читает мысли, провидит будущее и знает прошлое; от этого ощущения мне хотелось коротко взвыть и хрястнуть этого еврея по его нелепому черепу чем-то тяжелым, чтобы мозги прыснули, и тогда я, возможно, узнал бы, о чем он думает.
Я придвинул к себе бланк, обмакнул в чернильницу перо, испачкал кончики пальцев (завхоз, подлюга, опять долил до краев), написал привычно, как уже третью неделю писал почти каждый вечер: "Мильштейн Яков Соломонович, 48 лет, беспартийный, из служащих, еврей."
- Рассказывайте! Мильштейн поднял на меня удивленный взгляд (он ждал других слов?). Так начинался наш разговор всегда, ничего сегодня не изменилось.
- О чем? - вопрос тоже давно стал традиционным, как и мой ответ:
- О вашей антисоветской деятельности в пользу международного сионизма.
Что я говорю? Кто я? Где? Впрочем, шок уже прошел, и я прекрасно понимал, что, где и даже когда. Я - я! - взвесил на ладони тяжелую пепельницу, чтобы этот плешивый Мильштейн увидел и оценил. Вспомнил, что и в этом жесте нет ничего нового - ритуал бесед отработан, и каждую ночь я позволял появляться в наших отношениях только одному (не более!
1 2 3 4 5 6