А-П

П-Я

 


Гхажш вёл нас к пещере. Как и обычно у орков, вход в неё был упрятан так, что никто посторонний его не найдёт. Вместо входа был огромный, кажущийся незыблемым валун, поросший седым лишайником. На самом деле, валун качался на своём основании от нажатия ладони, открывая узкий и длинный лаз. В этот лаз орки и полезли по одному, толкая перед собой походные мешки. Для меня лаз был достаточно широк, Урагх же, должно быть, полз, обдирая о стенки кожу.
Когда из лаза я выбрался в неширокий и невысокий проход, впереди уже горели факелы. Урагх, выбравшись вслед за мной, попытался выпрямиться в полный рост, но стукнулся головой о потолок и замысловато выругался.
Потом мы довольно долго шли по петляющему проходу, время от времени сворачивая в тёмные, кажущиеся тупиками ответвления, в конце которых неизменно оказывались скрытые от постороннего глаза двери. Всё это очень напоминало подземелья Умертвищ, только плесени на стенах не было, зато сырости было больше.
Стены прохода разошлись в разные стороны, потолок поднялся, и образовалось, пусть и не очень широкое, но пространство. «Стой! — рявкнул впереди Гхажш. — Ууртак — сзади, Гарджогх — впереди, смена будет через час, остальные могут дрыхнуть». Все рухнули вповалку на каменный пол, и только двое подхватили факелы и разбежались в разные стороны. Убежали они по проходу не очень далеко, потому что свет факелов был виден, но в этом неясном отсверке мало что можно было разглядеть. Даже в полушаге от лежащих орков их тела можно было принять за груды камней.
Я и мой охранник лежали рядышком, привалившись к сырому камню стены, Урагх ворочался и шумно пыхтел. «Гонит, гонит, загонит скоро, — шипел он. — Гхажш! Крысёныш сдохнет, если так бежать будем!» «Сдохнет — головой ответишь, — донеслось из темноты. — Или забыл? Не сможет бежать — на руках понесёшь. Нам отсюда быстро надо смыться, пока бородатых не нанесло».
«Гномы, — подумал я. — Они боятся гномов». И повернулся поудобней. «Не дёргайся, — предупредил Урагх, — по морде получишь. Мне тебя тащить и охранять велели, а бить никто не запрещал. Лишь бы живым до места дотащить». И снова зашипел сам с собой: «Бородачи, проклятые волосатики, но отдыхать-то тоже надо, сдохнем же, бежим не жравши, не пивши». Я пошевелился, и он натянул цепочку.
— Чего дёргаешься?
— Спросить хочу, — ответил я ему.
— Надо же, — изумился он, — ты, крыса, ещё и говорить умеешь, я думал, ты немой. Гхажш, недомерок поговорить хочет.
— Он что, заскучал у тебя? — устало хохотнули из темноты. — Ну развлеки его, потрепись о чём-нибудь. Только шёпотом, а то твоё рычание в Гундабаде слышно.
— Говори, — разрешил Урагх. — Только тихо, попробуешь крикнуть — язык вырву.
— Вы их боитесь? — если честно, на ответ я не очень рассчитывал.
— Кого?
— Гномов.
— Ш-Ш-Ш… — скривился Урагх. — Не говори так, называй их бородатыми.
— Хорошо, прости, я не знал, что … бородатых нельзя называть … ну так, как я назвал.
— Нельзя, — подтвердил он. — Нашего за это слово уже бы били. Да и тебе не мешало бы врезать раз. Но я добрый. Скажешь ещё раз — точно получишь.
— А почему их нельзя называть по имени? — мне это было совсем не нужно, но я хотел узнать, можно ли здесь встретить гномов. Возможно, кто-то из них помнит о походе Бильбо Бэггинса и тринадцати гномов.
— Почему, почему, накликать можно, вот почему.
— А разве они могут здесь быть? — я затаил дыхание, очень хотелось, чтобы Урагх ответил «Да».
— А кто их знает… Это наши ходы, не бородатых, замки здесь наши, знаки. Только кто их знает, могли случайно вход найти. Золото своё проклятое искали и нашли.
— И мы можем с ними встретиться?
Урагх ударил меня так, что в глазах стало темно, хотя до этого казалось, что темней уже некуда. Орочья пасть сунулась мне в лицо, и в нос шибануло вонью из глотки.
— Накликать хочешь? Заткнись, или я тебе губы верёвкой зашью. Если что, я тебя сам удавлю. Пусть потом мне Гхажш голову рубит, если живы будем.
— Извини, я же не знал. Это что, опасно?
— Опасно? Ты, крысёныш, в своей дыре за всю жизнь не узнал, что такое опасно. В тенётах у шелоб не так опасно, как здесь сейчас. Понял?
— Нет. Вас же много. Вы сильные.
— Против бородатых много не бывает. Встретим хоть десяток, как пойдут мотыгами верюхать, половина наших ляжет.
— А почему вы с ними воюете?
— Это не мы с ними… Это с нами все воюют. Где не поселись, везде кто-нибудь живёт. Никто нам своего места уступить не хочет, даже просто рядом поселиться, просто пожить не дают. Все нас убивают. Только под землёй укрыться и можно. А под землёй эти. Бородатые убийцы! Они нам вечные враги! Понял?! Вечные! С людьми мы уживёмся, остроухие сами уйдут когда-нибудь, а с бородатыми так не получится. Или мы их перебьём, или они нас. Знаешь, как они кричат, когда нападают?!
— Да. Я читал. Топоры гно… — я успел захлопнуть рот и поправился. — Казад барук.
— Не топоры, крысёныш, не топоры, — Урагх возбуждённо мотал головой в двух дюймах от моего лица. — Не топоры! Мотыги! И звучит это совсем не так. Не так… Ты, грамотей, читал книжки, а это надо слышать ушами…
И вдруг он глубоко вдохнул, разинул пасть, и по каменным стенам запрыгал истошный вопль: «КхаззззааааД баааррууук!!!»
Ат-а-гхан взметнуло с пола весь сразу, как одного человека, и я поразился, как ловки оказались орки, как много ещё в них сил после этого сумасшедшего полутора суточного бега. Только что лежали на камнях груды тряпья, и вот уже проход перегорожен стеной щитов, над моей головой и головой моего провожатого занесены кривые клинки и короткие мечи, и Гхажш уже оказался рядом с нами.
По проходу раздался топот, все напряглись, но появился лишь один орк-часовой с факелом. С другой стороны тоже протопали: прибежал второй караульный. Свет притащенных караульными факелов охватил неширокую залу. Никаких гномов, разумеется, не было, и все постепенно стали отмякать, расслабляться. Все, кроме Гхажша.
— Кто орал? Кто?! — Гхажш брызгал слюной, чуть ли не мне в лицо, я ещё не видел его таким. — Говори, недомерок, кто здесь орал?
Я мотнул головой в сторону Урагха.
— Зачем? — Гхажш спрашивал уже орка, и голос его был неправдоподобно тих и почти ласков, а сквозь лицо неожиданно проглянула гадливая улыбочка Гхажшура.
— Гхажш, — проканючил Урагх. — Ты же сам сказал его развлечь! Мы о бородатых говорили, ну я и крикнул, как они кричат. Я ничего такого и не хотел вовсе… Просто показать ему хотел… Гхажш…
— Показал, значит, развлёк маленького… А ты знаешь, что за такие шутки в зубах бывают промежутки?
Гхажш внезапно и резко, без всякого замаха, пнул сидевшего Урагха прямо в лицо, и тот сплюнул кровью.
— Я отказываю тебе в имени. Тебя не будут даже называть «Урагх», тот, кто захочет к тебе обратиться, будет звать тебя просто «гха». Я лишаю тебя меча, ты недостоин его носить. У нас на счёту любые руки, поэтому меч ты отдашь, когда доберёмся до места, но с этой минуты ты лишён права на поединок.
Он ещё раз пнул сгорбившегося, съёжившегося Урагха и отошёл. Орки один за одним стали подходить к провинившемуся, и каждый пинал его. В этом не было ни злобы, ни истерики. Просто молчаливое деловое исполнение. Провожатый мой даже не защищался, только сплёвывал зубы, если удар приходился по ним. Иногда бьющий попадал в солнечное сплетение или в пах — Урагх загибался, и тогда очередной истязатель терпеливо ждал, когда жертва разогнётся.
В этой молчаливой деловитости было что-то ужасное. Мне было бы легче наблюдать всё это, если бы орки вопили, бесновались, но они просто молча подходили по одному, и каждый наносил свой удар. И мне стало жаль Урагха.
Пинок, всхлип, пинок, всхлип, пинок, всхлип…
Я не сразу услышал крик. Сначала в ушах появилась боль. Словно ржавое сверло вгрызлось в череп, и лишь потом прорезался высокий, едва слышимый звук.
«Кх-а-а-за-а-а-д!» — и ничем этот крик не походил на истошный вопль орка, ничем.
И тут же, без единого мгновения перерыва, без вдоха звенящая нота сменилась другой, такой же едва слышной, но низкой, как звук катящегося по гигантскому барабану камня: «Ба-р-р-р-р-р-ру-у-ук!»
Звук прорычал над головами, сгибая шеи, отразился от каменных стен, впрыгнул в переставшую дышать грудь и ледяными пальчиками страха схватил за сердце. Сердце остановилось, было, на несколько мгновений, но вырвалось, заметалось по клетке груди и затрепетало где-то у горла.
Глава 14
Всё неширокое пространство между каменными стенами в один миг заполнилось пронзительным лязгом и скрежетом сшибающихся клинков. Не знаю, сколько было нападавших. В те суматошные мгновения казалось, что они мельтешат всюду, со всех сторон. Мой охранник валялся на сыром камне, надрывно харкая. Вокруг, рыча и воя от страха и боли, с отчаянностью обречённых рубились орки. В свете брошенных факелов метались по стенам и лицам чёрные корявые тени, а я сидел, оцепенев от неожиданности и страха, прижавшись к вздрагивающему в кашле Урагху.
Сама Смерть шла на меня. Низкая и широкая, почти одинаковая и в высоту, и в ширину. Тьма зияла в глазном проёме наличника её шлема. Отливающая серебром метёлка заплетённой в косу бороды моталась по железной груди, и багрянец факельного отблеска кровью струился по полированному металлу доспеха. Смерть шла, уверенно прокладывая себе дорогу тяжёлыми взмахами клювастой мотыги. Шла, переступая то через один, то через другой труп. Орки теснились у неё на пути, закрывали нас щитами и телами, отмахивались тогха и пытались пырнуть её короткими мечами. Но разве возможно остановить Смерть? Она шла медленно и неумолимо, и за каждым её шагом оставались тела, ещё только что, мгновение назад, бывшие живыми. Последний орк на её пути разбрызгал осколки своего черепа, и часть их и белёсых сгустков его мозга попала на меня, а смерть сделала ещё один, последний, шаг. Медленно, невыносимо медленно, взмыла над моей головой мотыга и также неторопливо, уверенно стала опускаться, целя окровавленным клювом в темечко,
Хоббиты — мирный народ. Мы не любим ни воевать, ни драться. «Худой мир лучше доброй драки», — так у нас говорят. Но бывают мгновения, когда в душе самого неуклюжего доброго и трусливого хоббита просыпается мужество. Когда разум мирного обывателя уступает клокочущей ярости воина. Мы не любим ни воевать, ни драться, но, как и в былые времена древних битв, едва хоббит встаёт на ноги, его учат плясать брызгу-дрызгу. Учат и мальчиков, и девочек. Учат, не глядя на синяки и шишки, на сбивающиеся в кровь ноги, не жалея тумаков и розог для ленивых и неловких. Учат плясать и в одиночку, и в паре, и в хороводе, с ореховым прутиком и дубовой палкой, просто с пустыми руками. Учат, помня, что не всегда брызга-дрызга была весёлою, лихою пляской, и не всегда остаётся лишь пляской ныне.
Всё и произошло как в брызге-дрызге, само собой. Тело ушло в привычный, затверженный годами упражнений перекат. Цепь на шее, к счастью, не помешала мне, и мотыга, пролетев в дюйме от моих волос, высекла из камня искры и кройки. Одна из подошв коснулась неровного каменного пола, а вторая уже летела над ним в широком размахе «метёлочки». Она врезалась в прикрытую кожей грубого башмака чужую лодыжку, и даже в окружающем нас лязге, заглушающем всякие звуки, мне послышался хруст. Мой противник ещё падал, когда я взлетел над ним. Взлетел, как учили когда-то отец и дед, как в лихом переплясе на пару с Тедди, и невесть откуда взявшаяся в ладони рукоять кривого клинка тяжелила руку. Я рубанул клинком, как когда-то стегал ореховым прутом, рубанул, вложив в этот удар всю тяжесть своего приземления, всю клокотавшую во мне звериную ярость и горевшее в груди незнакомое дотоле упоение.
В обычной пляске мне не часто удавалось «запятнать» напарника. Но этот противник, от темени до подошв закованный в железо, не обладал увёртливостью хоббита. Воронёная сталь врубилась в полированную, и клинок, взвизгнув и рассыпав обжигающие малиновые искры, вырвался из моих рук. А на зерцале чужого доспеха появилась длинная и узкая щель. Чем-то чёрным, тёплым, липким и солёным плеснуло мне прямо в лицо, залив глаза. На несколько мгновений я перестал видеть, а когда снова разлепил ресницы, враг, выпустив из рук мотыгу, бился в предсмертных судорогах на мокром и скользком от крови камне.
И я понял, что только что убил гнома, и упоение моё — это упоение убийством.
Я плохо помню, что было дальше. Помню, что кто-то волок меня за руку во тьме подгорных пещер, но я не мог идти, и меня понесли на руках. Помню, что лежал на холодном, высасывающим из тела остатки тепла, каменном ложе, свернувшись калачиком, а надо мной кто-то то воюще рыдал, то, не таясь, во весь голос, выкрикивал страшные проклятия, то тихо и скуляще плакал. И гулкие отголоски в кромешной темноте многоголосо и жалобно рыдали, ругались и плакали. Помню, что чьи-то осторожные, неумело-нежные руки совали мне в рот кусочки чего-то жёсткого, но съедобного и поили то водой, то чем-то жгучим. Я покорно жевал и пил, не различая вкуса, и меня снова и снова влекли по тёмным, без единого проблеска света, проходам. Каменные стены их то разбегались в разные стороны, — и только по звуку шагов, обутых в подкованные сапоги ног, звенящему дальними отголосками, можно было догадаться, что они всё-таки есть, — то сжимались вокруг, давя на сердце неясным ощущением тяжести скальной толщи над головой.
Но все ЭТИ ощущения и чувства лишь слабо скользили по поверхности моего тёмного, как сами пещеры, разума. Вновь и вновь в сумраке моих воспоминаний возникали расширенные, удивлённые глаза за наличником глухого гномского шлема. В неморгающем взгляде этих глаз был тот же недоуменный вопрос, что и в выражении лица отрубленной головы несчастного орка у колодца фолдерской деревни: «За что меня так?» Ладони жгло ощущение шероховатой и тёплой рукояти орочьего меча, а лицо зудело под липкой коркой чужой крови. И хотелось рвать, соскребать с себя кожу, чтобы хоть на миг, на один лишь удар сердца избавиться от этого страшного в своей реальности зуда. Вот только руки не слушались желания. Память, услужливая, как палач, подсовывала всё новые и новые, незамеченные раньше, подробности, и с той же, палаческой, упрямой настырностью раз за разом задавала смятенному разуму один и тот же вопрос: «Я — убийца?»
Не знаю, сколько это продолжалось, должно быть, несколько дней. В себя я пришёл от того, что в зрачки мне заглядывало солнце.
Мы были в лесу. Я и Урагх. Одни. Урагх сидел рядом со мной, съёжившись обхватив длинными руками мохнатые, в козьей шкуре, колени. Глаза его были сухи и красны, и остановившийся взор был направлен сквозь меня куда-то вглубь земли, или, может, наоборот, он смотрел вглубь себя. Я попытался сесть, но мне это не удалось: тело слушалось плохо. Урагх, видимо, услышал шорох. Обратил на меня безразличный, мёртвый взгляд, помедлил, а потом с трудом, опираясь на землю руками, встал и пошёл разболтанной, неуверенной, шаткой походкой, словно был пьян.
Что мне оставалось делать? Я пополз за ним. Мы были скованы одной цепью. Это продолжалось весь день: он шатался впереди, я полз позади. Он не дёргал цепь и, садясь в траву, терпеливо ждал, когда я переворачивался на спину, чтобы полежать и дать отдых моим ослабевшим рукам. Я отдыхал, приходил в себя, и мы снова шли-ползли по этому тихому молчаливому лесу. Путь наш был так однообразен, что я даже и не заметил, как коснулось края земли солнце, и сгустились под кронами деревьев синие причудливые тени. Лишь тогда я почувствовал, что не могу ползти больше, и хотел окликнуть Урагха, но из горла вырвался лишь шипящий клёкот. Урагх оглянулся и в очередной раз сел на траву, и я провалился в милосердное, без всяких воспоминаний, сонное забытьё.
Когда я проснулся, то обнаружил себя лежащим на коленях и руках Урагха, и он тихо покачивал меня, словно баюкающая ребёнка мать. Увидев, что я открыл глаза, он осторожно приподнял мне голову и поднёс к моему лицу руку. От глубокой, как чашка, лодочки огромной ладони распространялся вкусный кислый запах ржаного хлеба. Это была кашица из размоченных сухарей и растёртых ягод. Ничего вкуснее мне не довелось есть ни до, ни после. Я слизал с ладони всё до последней крошки, и лишь тогда понял, что не оставил ничего самому Урагху. Взгляд, которым я смотрел на него, был, наверное, очень виноватым, но он не обратил на это никакого внимания, а просто плеснул в ладонь воды из баклаги и начал меня поить. Я лакал воду из его рук, как зверёныш, и чувствовал, что силы возвращаются ко мне. Я даже попытался встать на ноги, но голова кружилась, колени подгибались, и мне пришлось двинуться в дальнейший путь на четвереньках.
Странный это был лес. Странный и жуткий. Странный, потому что в нём не было слышно ни одной птицы. Ни пиньканья синиц, ни кукования кукушек, ни крика иволги, ни стука дятла, ни даже вороньего карканья. Ничто не нарушало его девственную тишину, кроме шума лёгкого ветерка и согласного с ним шелеста травы и листьев.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44