А-П

П-Я

 

чтобы воспрепятствовать оттоку сельского населения в город, недостаточно одного увеличения оплаты труда, необходимо учитывать и психологические факторы, причем в двух аспектах: во-первых, создавая в деревне возможности для развлечения, обычно доступные лишь горожанам (кино, радио, библиотеки и т.п.), и во-вторых, педагогически разъясняя внутренние преимущества сельской жизни. И вот молодой автор — но что в этом случае еще важнее, автор аннотации, — пользуется языком своих нацистских преподавателей. Он подчеркивает необходимость изучения «психологии сельских жителей» и поучает: «Человек для нас сегодня — уже не только оторванная от всего хозяйственная единица, а существо, состоящее из тела и души, принадлежащее народу и действующее как носитель определенных расово-психологических задатков». Итак, следует прийти к «близкому к действительности пониманию истинного характера бегства из деревни». Современная цивилизация «со свойственным ей предельным господством рассудка и сознания» разлагает «изначально целостную форму жизни сельского обитателя», чье «естественное основание — это инстинкт и чувство, это исконное и бессознательное». «Верность почве» у этого сельского человека страдает от 1) «механизации сельского труда и материализации, т.е. радикального подчинения производства материальной выгоде, 2) изоляции и отмирания сельских обычаев и сельской нравственности, 3) рационализации социальной жизни на селе, приближения ее к городской». Вследствие этого возникает, как считает автор, «то психологическое истощение, результатом которого является бегство из деревни», если всерьез отнестись к нему «как к психологической реальности». Вот почему материальная помощь в этом случае остается лишь «поверхностной», а необходимы психологические средства исцеления. К ним, помимо народной песни, обычаев и пр., относятся и «современные средства культуры — кино и радио, если только удалить из них элементы внутренней урбанизации». В таком духе он пишет еще довольно долго. Я называю это нацистским глубинным стилем, применимым к любой области науки, философии и искусства. Он не исходит из уст народа, он не может и не должен быть понят народом, наоборот, с его помощью хотят подольститься к образованным людям, стремящимся к духовному обособлению.
Но высшее достижение и специфика нацистской риторики заключается не в такой двойной бухгалтерии для образованных и необразованных, и не просто в стараниях завоевать симпатии массы с помощью нескольких ученых слов. Нет, подлинное достижение (и в этом Геббельс — непревзойденный мастер) состоит в беззастенчивом смешении разнородных стилевых элементов — впрочем, слово «смешение» не вполне подходит, — в самых резких антитетических скачках от ученого к пролетарскому, от трезвого к проповедническому, от холодной рациональности к трогательности скупых мужских слез, от простоты Фонтане, от берлинского нахальства к пафосу богоборца и пророка. Это действует физически так же эффективно, как на кожу — контрастный душ; слушатель с его чувствами (а публика у Геббельса — это всегда слушатели, даже если она читает газетные статьи «доктора»), — слушатель не может прийти в равновесие, он постоянно то притягивается, то отталкивается, притягивается и отталкивается, и у критического рассудка не остается времени, чтобы сказать свое слово.
В январе 1944 г. была опубликована юбилейная статья к 10-летию ведомства Розенберга. Она должна была стать особым гимном Розенбергу, философу и провозвестнику чистого учения, который роет глубже и взлетает выше Геббельса, ведавшего только массовой пропагандой. Но в действительности эта статья в большей мере возносила хвалу «нашему доктору», ибо из всех сравнений и отличий ясно следовало, что Розенберг владеет только одним регистром глубины, Геббельс же, напротив, владеет и этим, и к тому же всеми другими регистрами гремящего и гудящего органа. (А о какой-то философской оригинальности, которая поставила бы Розенберга вне всяких сравнений, даже самые ревностные почитатели «Мифа» говорить не решались.)
Если попытаться найти аналогию геббельсовскому стилю с его внутренним напряжением, то ему приблизительно соответствует стиль средневековой церковной проповеди, где ни перед чем не останавливающийся натурализм и веризм выражения сочетается с чистейшим пафосом молитвенного подъема. Но этот стиль средневековой проповеди проистекает из чистой души и обращен к наивной публике, которую он непосредственно хочет вознести из узости духовной ограниченности в трансцендентные сферы. Для Геббельса же, применяющего изощренные методы, главное — обмануть и одурманить.
Когда после покушения на Гитлера 20 июля 1944 г. никто уже всерьез не мог сомневаться в настроении и в осведомленности публики, Геббельс писал в самом бойком тоне: мол, только кучка оставшихся от давно прошедших времен старикашек может усомниться в том, что нацизм есть «величайшая и вместе с тем единственная возможность спасения немецкого народа». В другой раз он с помощью одной-единственной фразы превращает бедственное положение разбомбленных городов в уютную (на языке Третьего рейха сказали бы — «близкую к народу») повседневную идиллию: «Среди развалин и руин снова вьется дымок из печных труб, с любопытством высовывающих свои носы из дощатых сараюшек». Читателя просто тянет побывать в таком романтическом уголке. Но наряду с этим нужно испытывать нарастающую тягу к мученичеству: мы ведем «священную народную войну», мы переживаем — это обязательно подействует на образованного читателя, тут не обойтись без розенберговского регистра — «величайший кризис европейского человечества» и должны выполнить нашу историческую «задачу» («задача» куда торжественнее, чем затертое иностранное словечко «миссия»), и «наши горящие города — это сигнальные огни, указывающие путь к окончательному установлению лучшего строя».
В отдельной главе я показал, какую роль играет самый народный спорт в этой системе контрастного душа. Мерзкой напряженности тоталитарного (если снова прибегнуть к нацистскому наречию) стиля Геббельс достиг в своей статье в «Рейхе» от 6 ноября 1944 г. Там он писал: надо позаботиться о том, «чтобы нация крепко стояла на ногах и никогда не оказывалась на полу», — а сразу же после боксерской метафоры сказано, что эта война ведется немецким народом, как «божий суд».
Этот пассаж, рядом с которым можно было бы поставить еще множество ему подобных, кажется мне настолько неповторимым, пожалуй, потому, что мне о нем много раз напоминали самым наглядным образом. Дело в том, что все приезжающие из другого города по делам в Центральное управление по науке, расположенное на Вильгельмштрассе, поселяются обычно как раз напротив, в отеле «Адлон» (или в том, что осталось от былого великолепия этого берлинского отеля). Из окон гостиничного ресторана открывается вид на разрушенную виллу министра пропаганды, где был обнаружен его труп. Раз шесть доводилось мне стоять у этих окон, и каждый раз при этом вспоминался мне «божий суд», который накликал именно он, тот, кто перед заключительным актом драмы убрался из этого мира.
XXXVI
Проверка на опыте
Утром 13 февраля 1945 г. пришел приказ об эвакуации последних оставшихся в Дрездене носителей еврейской звезды. Те, кого до сих пор не коснулась депортация, поскольку они жили в смешанных браках, были теперь обречены на верную смерть; их должны были ликвидировать по дороге — ведь Аушвиц уже давно был захвачен противником, а Терезиенштадт вот-вот должен был пасть.
Вечером того же дня в Дрездене разразилась катастрофа: с неба сыпались бомбы, дома рушились, огненными потоками лился фосфор, горящие балки валились на головы арийцев и неарийцев, в одной и той же огненной буре гибли и христиане, и евреи; но тем из семидесяти людей с еврейскими звездами, кого пощадила эта ночь, она принесла избавление, ибо во всеобщем хаосе они могли скрыться от гестапо.
Для меня это рискованное, полное неожиданностей бегство означало еще и решающее испытание на опыте меня как филолога. Ведь все мои сведения об LTI (по крайней мере в его устном варианте), собранные до сих пор, исходили из узкого круга нескольких дрезденских «еврейских домов» и фабрик, ну и еще из дрезденского гестапо. Теперь же, в течение трех последних месяцев войны мы пробирались через множество городов и сел Саксонии и Баварии, сталкивались на многих вокзалах и станциях, в бараках и бункерах, на бесчисленных дорогах с людьми из всех мыслимых местностей, краев и уголков, из всех крупных городов Германии, с людьми всех сословий и возрастов, образованными и необразованными, носителями всевозможных умонастроений, одержимыми ненавистью и — все еще! — религиозно поклонявшимися фюреру. И все они, буквально все — то с южнонемецким или западным, то с северно— или восточнонемецким акцентом, — говорили на одном и том же LTI, саксонский вариант которого я слышал дома. И если я во время бегства что-то внес в свои записи, то это были лишь дополнения и подтверждения.
Вырисовываются три этапа.
Средний, охвативший три мартовские недели, — лес с каждым днем приобретал все более весенние краски и тем не менее выглядел как на Рождество, поскольку со всех веток свисали, повсюду на земле валялись ленты из фольги, сброшенные для создания помех на немецких радарах вражескими эскадрильями; день и ночь напролет гудели они над нашими головами, нередко в направлении соседнего города, несчастного Плауена, — фалькенштайнский этап с его вынужденным покоем позволял мне иногда заниматься своими исследованиями.
Назвать это душевным покоем я бы, однако, не решился; напротив, еще больше, чем прежде, приходилось прибегать к изучению LTI как к спасительному балансиру канатоходца. Ибо первое и единственное новое нацистское слово, которое бросилось мне в глаза на нарукавных повязках солдат, было «отряд по борьбе с вредителями» (Volkssch?dlingsbek?mpfer). Задействовано было множество агентов гестапо и солдат военной полиции, поскольку вокруг было полно отпускников, которые стали дезертирами, и штатских людей, уклонявшихся от службы в фольксштурме. Конечно, по мне было видно, что я уже вышел из призывного возраста, но ведь ходила же загадка про фольксштурм: «У кого серебро в волосах, золото во рту и свинец в суставах?» К тому же, до Дрездена было еще относительно близко, и существовала опасность, что меня кто-нибудь узнает, ведь я же 15 лет простоял на своей кафедре, постоянно выпуская молодых учителей, а кроме того, то там, то тут в этих местах руководил экзаменами на получение аттестата зрелости. Если бы меня схватили, то моей смертью дело бы не ограничилось, погибли бы и моя жена, и наш верный друг. Каждый выход на улицу, а главное, каждое посещение ресторанов были мучением; если чей-нибудь взгляд вдруг задерживался на мне, мне стоило больших трудов вынести его. Если бы не абсолютное ничто, которое нас подстерегало снаружи, мы ни на один день не остались бы в этом опасном убежище. Но задняя комната «Аптеки на Адольф-Гитлер-Плац», где мы спали под портретом фюрера, была нашим последним пристанищем после того, как нам пришлось покинуть нашу добрую Агнес. Так что я был вынужден по возможности тихо сидеть в комнате (если мы не гуляли, выбирая наиболее безлюдные лесные дорожки), заставляя себя браться за любое чтение, если была надежда пополнить мои знания LTI.
Но вот что любопытно: я читал все, что ни попадалось мне под руку, и везде обнаруживал следы этого языка. Он воистину был тоталитарным; и здесь, в Фалькенштайне, я понял это с особой отчетливостью.
На письменном столе Ш. я обнаружил небольшую книжку, вышедшую, как он сам сказал мне, в конце 30-х годов, — «Рецепт лечебного чая» (издание Немецкого союза аптекарей). Поначалу мне показалось, что это довольно комичная книжка, потом я решил, что вещь это трагикомическая, а в конце понял, что это поистине трагический документ. Ибо здесь в ничего не значащих фразах не только выражено отвратительное подобострастие перед господствующим всеобщим учением, но и лишен действенности неизбежный протест: едва он высказывается, как тут же ослабляется раболепием и услужливостью, — жалкое будущее науки, осознаваемое ею самой. Я выписал несколько предложений in extenso:
«Нельзя не заметить, что в самых широких кругах нашего народа прием химиотерапевтических препаратов вызывает внутренний протест. В противовес этому в недавнее время [у врачей] снова пробудилось и встретило поддержку желание прописывать естественные лекарственные средства, до которых нет дела ни лабораториям, ни фабрикам. Целебные травы, растущие на наших лугах, в наших лесах, без сомнения вызывают у каждого из нас доверие как что-то неподдельное, неискусственное. Их применение в лечебных целях подтверждает то, что было известно нашим предкам, успешно использовавшим их целебные свойства в седой древности; мысль о связи крови и почвы подкрепляет доверие, которое мы питаем к травам нашей родины». Пока в этих рассуждениях преобладает комизм, ведь очень забавно наблюдать, как расхожие слова, выражения и мысли, насаждаемые нацизмом, вкраплены здесь в чисто научный текст. Но теперь, после этих унизительных реверансов и captatio benevolentiae, все-таки нужно занять оборону и защитить себя в интересах медицины, в интересах дела. И вот говорится, что под прикрытием германского традиционализма, близости к природе и антиинтеллектуализма вкупе с «соблазняющей болтовней о ядовитости химических лекарств» процветает шарлатанство, оно греет руки на «некритично» сваленных в кучу немецких лекарственных чаях и отбивает клиентов у химических фабрик, пациентов — у врачей. Но насколько ослабляются эти выпады всяческими извинениями, уступками, насколько глубоко благоговение, выказываемое то и дело смелым автором перед мировоззрением и волей правящей партии. Ведь даже мы, опытные фармацевты, химики и врачи, — пишет он, — не употребляем только травы, наши родные целебные травы, причем без разбора! И теперь «налицо желание врачей и далее развивать лечение с помощью трав и чаев; у всех передовых медиков возникает стремление в любой области идти навстречу желаниям и естественным чувствам народа. Лечение травами и чаями, которое иногда называют еще фитотерапией, есть лишь часть общей медикаментозной терапии, но это фактор, важный для сохранения и укрепления доверия пациентов, а потому его нельзя недооценивать. Доверие народа к своим врачам, постоянно демонстрирующим в своей работе надежные, основанные на глубоких знаниях методы и руководствующимся чувством долга, нельзя подрывать болтовней, о которой шла речь выше…» Из первоначальной captatio получилась плохо скрытая капитуляция.
Я обнаружил разрозненные номера фармацевтических и медицинских журналов, и везде натыкался в них все на тот же стиль, на те же самые стилевые перлы. Записал на память: «Не забыть нордическую математику, которую в начале „борьбы за свободу“ поддерживал коллега Ковалевски, первый нацистский ректор нашего Технического училища; исследовать на предмет LTI-заразы остальные отрасли естественных наук».
Когда Ханс принес несколько литературных новинок из своей личной библиотеки, мне пришлось от точных наук вернуться в свою область. (Как и тридцать лет назад, он все еще оставался гуманитарием и философом; а занятие аптекарским делом и партийный значок, без которого пришлось бы преодолевать слишком много препятствий, были нужны только для более или менее спокойной жизни; конечно, чтобы помочь другу, приходилось идти на какой-то риск, ставить эту спокойную жизнь на карту, но только ради этого — рисковать из-за одной политики было бы уж слишком.) Он принес мне новый труд по истории и недавно вышедшую историю литературы; судя по тиражам, обе эти вполне серьезные работы относились к разряду официально рекомендуемых и авторитетных учебников. Я обследовал их с точки зрения LTI и прокомментировал свои наблюдения. Записал для себя: «Простым запретом подобной литературы для широких кругов ничего впредь не добиться. Нужно обратить внимание будущих педагогов на своеобразие и на грехи LTI и подробно осветить их, я выписываю учебные примеры для семинаров по истории и германистике».
Итак, начнем с «Истории немецкого народа» Фридриха Штиве. Объемистый том опубликован в 1934 г., а в 1942 г. вышел в свет двенадцатым изданием. С лета 1939 г. (т.е. с 9 издания) в книге излагаются события вплоть до аннексии Чехословакии и возврата территории вокруг Мемеля. Если бы этой книге было суждено быть переизданной (в чем я сомневаюсь), то в ней уже едва ли надо было бы учитывать дальнейший ход исторических событий. Ведь за месяц до начала новой мировой войны автор завершает книгу торжествующим возгласом (он возвещает, что «достигнут невиданный расцвет, причем не пролито ни капли крови») и зловещей метафорой:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39