— Я убежден, что все в порядке, Лонгфелло, — может, вы дождетесь Уэнделла здесь? А мы первым делом пошлем за Реем патрульного офицера.
Лонгфелло кивнул.
— Идемте, Филдс! Быстрее! — прорычал Лоуэлл; он почти рыдал.
Они бежали по дорожке к Брэттл-стрит, и Филдс весьма старался не отстать от Лоуэлла. Вокруг — ни души.
— Черт возьми, где патрульный? — спросил Филдс. — Точно вымерло все…
В деревьях за высоким забором что-то зашуршало, Лоуэлл прижал палец к губам, призывая Филдса молчать, после чего подобрался ближе к месту, откуда доносился звук, и там застыл, надеясь определить, что это такое.
К их ногам выпрыгнул кот и тут же умчался прочь, растворясь в темноте. Лоуэлл испустил облегченный вздох, но в тот же миг с забора упал человек и со всего маху опустил кулак Лоуэллу на голову. Поэт рухнул враз, подобно парусу на разломленной пополам мачте; лицо его на земле показалось Филдсу столь непостижимо бездвижным, что он почти его не узнавал.
Издатель отшатнулся, поднял голову, встретился глазами с Даном Теалом. Теперь они двигались вместе: Филдс назад, а Теал вперед — в удивительно изящном танце.
— Мистер Теал, прошу вас. — У Филдса подгибались колени.
Теал смотрел на него, не моргая.
Издатель споткнулся о сук, нескладно обернулся, побежал. Он с пыхтением несся по Брэттл-стрит, запинался, хотел позвать на помощь, закричать, но выходил лишь грубый лошадиный хрип — заглушая его, в ушах выл холодный ветер. Филдс поглядел назад и выхватил из кармана полицейский пугач. Преследователя не было. Но, оборачиваясь через другое плечо, издатель ощутил, как его хватают за руки и со всей силы швыряют в воздух. Тело кувырком покатилось по улице, пугач полетел в кусты с мягким звоном — мягким, точно чириканье воробья.
Филдс мучительно вывернул голову к Крейги-Хаусу. Из окна кабинета пробивалось слабое сияние газовой лампы, и он в один миг вдруг понял, в чем цель убийцы.
— Только не трогайте Лонгфелло, Теал. Он сегодня уехал из Массачусетса — сами увидите. Клянусь честью. — Филдс плакал, подобно ребенку.
— Разве я не исполнял свой долг? — Солдат воздел над головой дубинку и ударил ею Филдса.
Преемник Элиши Тальбота во Второй унитарной церкви Кембриджа завершил беседу с дьяконами за пару часов до того, как в церковь явился доктор Оливер Уэнделл Холмс; вооруженный древним мушкетом и добытой в ломбарде керосиновой лампой доктор вошел внутрь и проскользнул в подземный склеп. Перед тем Холмс обсудил с самим собой, стоит ли прежде поделиться теорией с друзьями, однако решил убедиться самостоятельно. Если Тальботово подземелье и вправду сообщается с заброшенными тоннелями беглых рабов, эти ходы выведут полицию в точности на убийцу. Они также объяснят, каким способом Люцифер проник загодя в склеп, убил Тальбота и ушел незамеченным. Если интуиция доктора Холмса раз втянула Дантов клуб в расследование злодеяний, то, пускай для продолжения и понадобилась ссора с Лоуэллом, почему бы доктору Холмсу не положить самолично конец этим ужасам?
Холмс спустился в склеп и принялся ощупывать стены гробницы, рассчитывая найти ответвление в другой тоннель либо в камеру. Он отыскал проход, однако не руками, а носком ботинка, по чистой случайности угодившим в пустоту. Встав на колени, Холмс взялся осматривать пол и обнаружил узкую щель. Маленькое тело с удобством в ней уместилось, и доктор потянул за собою лампу. Сперва пришлось ползти на четвереньках, затем тоннель сделался выше, и Холмс спокойно встал во весь рост. Пора возвращаться на твердую землю, подумал он. О сколь обрадуются друзья его открытию. Как скоро они увидят поверженного врага! Однако острые углы и склоны лабиринта сбили маленького доктора с пути. Сунув на всякий случай руку в карман и расположив ее на рукоятке мушкета, доктор принялся настраивать свой внутренний компас, когда все его чувства раскидал по сторонам голос. — Доктор Холмс, — сказал Теал.
XIX
Бенджамин Гальвин ушел на войну с первым массачусетским призывом. Ему было двадцать четыре года, и он без того полагал себя солдатом, ибо несколько лет до официального начала войны водил беглых рабов сквозь городскую сеть убежищ, укрытий и тоннелей. Числился он и среди тех добровольцев, что сопровождали выступавших против рабства политиков в Фэнл-Холл и обратно, либо в другие залы и обратно, загораживая собственными телами от любителей пошвыряться кирпичами и булыжниками.
Нужно признать, что, в отличие от прочих молодых людей, Гальвин был чужд политике. Он не мог прочесть большие плакаты либо газеты, когда в них разъяснялось, как того или иного продажного кандидата необходимо провалить на выборах, а та или иная партия либо законодательный орган пекутся о расколе или о соглашательстве. Однако он хорошо понимал самопровозглашенных ораторов, горланивших о том, что порабощенная раса должна обрести свободу, а виновные — понесть подобающее наказание. Также Бенджамину Гальви-ну представлялось очевидным, что он может не вернуться домой к молодой жене — как там сулили рекрутеры: ежели не размахивая «звездами и полосами», значит, обернутым в них. Ни разу до того Гальвин не фотографировался, и сделанный перед самым призывом портрет его расстроил. Фуражка и штаны сидели кое-как, а взгляд вышел слишком уж перепуганный.
Земля была горяча и суха, когда третья рота десятого полка выступила из Бостона сперва в Спрингфилд, а после в военный лагерь Брайтвуд. Пыльные облака, оседая на новеньких солдатских мундирах, покрывали их столь ровной коркой, что синее войско делалось неотличимо от тупых и серых своих врагов. Полковник предложил Гальвину стать ротным адъютантом, дабы составлять списки потерь. Гальвин отвечал, что алфавит он знает, однако правильно читать и писать у него не выходит: много раз собирался выучиться, однако буквы и значки путаются в голове, разбегаются по страницам, сталкиваются и обращаются друг в дружку. Полковник удивился. Неграмотность не была среди новобранцев редкостью, однако рядовой Гальвин представлялся ему весьма смышленым, ибо глядел на все большими задумчивыми глазами и сохранял в лице такое спокойствие, что кое-кто стал звать его Опоссумом.
В Виргинии разбили лагерь, и в первые же дни всех взволновало странное происшествие: в лесу обнаружили солдата, заколотого штыком и с простреленной головой, а рот и лицо его столь плотно облепили личинки, что можно было подумать: там поселился целый пчелиный рой. Говорили, это мятежники, дабы поразвлечься, послали своего черного подстрелить янки. Капитан Кингсли, друг убитого солдата, принудил Гальвина и прочих поклясться, что они не будут жалеть сесешей, когда придет время задать им трепку. Все столь пылко рвались в бой, что, представлялось, никогда его не дождутся.
Большую часть жизни проработав на земле, Гальвин до сей поры не видал ползучих тварей, что заполняли эту часть страны. Ротный адъютант, встававший за час до побудки, дабы, расчесав густую шевелюру, сесть за составление реестра больных и умерших, не позволял убивать сих копошащихся созданий; он нянчился с ними, точно с детьми — притом, что Гальвин видал собственными глазами, как из-за кишевших в ранах белых червяков в соседней роте умерло четверо солдат. Это случилось, когда третья рота шла маршем к новому лагерю — поближе, как говорили, к полям настоящих сражений.
Никогда ранее Гальвин не представлял, что смерть с такой легкостью будет забирать вокруг него людей. У «Ясных Дубов» от дымной грохочущей вспышки упали замертво шесть человек: глаза вытаращены, точно мертвым было любопытно, что же будет с прочими. В те дни Гальвина изумляло не число убитых, но число живых, будто это было невозможно и даже неправильно — пройти через все и выжить. Непостижимое множество трупов — людей и коней — собирали, точно дрова, а после сжигали. С той поры, стоило ему закрыть глаза, в кружащейся голове раздавались стрельба и взрывы, и вечно чудилась вонь растерзанной плоти.
Однажды вечером Гальвин, мучась от голода, воротился к себе в палатку, где обнаружил, что из вещмешка пропала порция галет. По словам соседа, их забрал ротный капеллан. Гальвин не желал верить в столь скверный поступок, ибо у всех одинаково свербело от голода в одинаково пустых животах. Но винить кого-то было трудно. Каким бы маршем ни шла рота, сквозь ливень либо парящий зной, рацион неминуемо сокращался до проеденных долгоносиками галет, коих солдатам явственно недоставало. Хуже всего были ежевечерние «облавы», когда, стащив с себя одежду, солдаты принуждены были выколупывать из нее жучков и клещей. Адъютант, знавший толк в подобных тварях, говорил, что они лезут на человека, когда тот стоит на месте, а потому необходимо все время двигаться вперед, все время двигаться.
Ползучая мерзость населяла питьевую воду, ибо солдаты иногда строили переправы через реки из дохлых лошадей и гнилого мяса. Всякие хвори, от малярии до дизентерии, именовались тифом, а полковой лекарь, не умея отличить больного от симулянта, почитал за лучшее причислять всех к последним. В один день Гальвина вытошнило восемь раз, в конце — чистой кровью. Он сидел у полевого лазарета, надеясь получить от доктора хинин либо опиум, а из окна каждые десять минут вылетали то руки, то ноги.
В лагерях не обходилось без болезней, зато были книги. Свалив у себя в палатке все, что присылали солдатам из дому, помощник лекаря устраивал библиотеку. В книгах попадались иллюстрации, Гальвину нравилось их разглядывать, а временами адъютант либо соседи по палатке читали вслух рассказ либо стихотворение. В фельдшерской библиотеке Гальвин отыскал блестящий сине-золотой сборник поэм Лонгфелло. Он не смог прочесть на обложке имя, но узнал портрет, выгравированный на первой странице, — такой же точно был в книжке его жены. Гарриет Гальвин неустанно повторяла, что поэмы Лонгфелло выводят своих героев к свету и счастию, даже когда те ступают на мрачную тропу; так случилось с Эванджелиной и ее кавалером — новая страна разлучила возлюбленных, однако лишь для того, чтоб те вновь отыскали друг друга, когда она служила санитаркой, а он умирал от тифа. Гальвин воображал, что поэма — про них с Гарриет, и легче становилось смотреть, как падают вокруг солдаты.
Вскоре после того, как, наслушавшись странствующего оратора, Бенджамин оставил тетушкину ферму и явился в Бостон помогать аболиционистам, случилась драка меж ним и двумя ирландцами, что своими воплями пытались сорвать аболиционистский митинг. Один из организаторов взял Гальвина к себе домой приходить в чувство, и Гарриет, дочь этого политика, тут же в бедолагу влюбилась. До той поры она не встречала человека, даже среди друзей отца, кто столь же уверенно отличал правое дело от неправого — без нездоровых разглагольствований о политике и влияниях.
— Порой я думаю, что свою миссию ты любишь более, нежели людей, — обронила Гарриет во времена их ухаживаний, однако Гальвин был слишком простодушен, дабы счесть свое занятие миссией.
У нее сердце обливалось кровью, когда он рассказывал, как от пятнистой лихорадки умерли его родители — сам Гальвин был тогда совсем юн. Она научила его алфавиту, заставляя выводить буквы на грифельной доске: теперь он умел писать собственное имя. Они поженились в тот день, когда Гальвин решил пойти на войну добровольцем. Когда он воротится, пообещала Гарриет, она научит его читать целые книги. А потому, сказала она, он обязан прийти живым. Лежа на жесткой койке, Гальвин ворочался под одеялом и вспоминал ровный мелодичный голос своей жены.
Под обстрелом солдаты непроизвольно хохотали либо дико визжали, а лица чернели от пороха, ибо гильзы они принуждены были в дикой спешке вскрывать зубами. Другие заряжали и стреляли, не целясь, и Гальвин полагал, что все эти люди посходили с ума. Оглушающая канонада прокатывалась по земле, неся такой страх, что перепуганные зайцы содрогались своими крошечными телами, перескакивали через трупы, мчались к норам и распластывались по траве, укрытой кровавым паром.
У выживших недоставало сил вскапывать для товарищей подобающие могилы, оттого то там, то здесь из земли торчали колени, руки и макушки. Первый же дождь разоблачал их целиком. Соседи по палатке строчили домой письма, говорили в них о боях, и Гальвин лишь удивлялся, как можно пересказать все то, что он видел, слышал и чувствовал, ибо оно превосходило всякие известные ему слова. Один солдат сказал, что в последнем сражении, когда они потеряли едва ли не треть роты, обещанное подкрепление было отозвано неким генералом, желавшим подложить свинью командующему Бёрнсайду и тем обеспечить его смещение. Сей генерал позднее был повышен в чине.
— Такое возможно? — спросил рядовой Гальвин сержанта из другой роты.
— Подумаешь, подстрелили — двух ослов да солдата, — хрипло хмыкнул сержант Лерой, дивясь на все еще зеленого рядового.
По ужасам и людскому мясу эта кампания пока не превзошла поход Наполеона в Россию — благоразумно предупредил Бенджамина Гальвина начитанный адъютант.
Гальвину не хотелось просить других писать за него письма, как это делали иные неграмотные либо полуграмотные, а потому, если у какого мертвого мятежника обнаруживалось неотправленное послание, он переправлял его в Бостон Гарриет — пускай знает о войне из первых рук. Он подписывал внизу свое имя, чтоб она видала, откуда письмо, а еще вкладывал в конверт лепесток либо необычный древесный лист. Он не желал утруждать даже тех солдат, которым нравилось писать письма. Они очень тогда уставали. Все они очень тогда уставали. Часто перед боем Гальвин угадывал по застывшим лицам — те точно спали, — кого из роты они не досчитаются утром.
— Добраться б домой, и к черту Союз, — услыхал как-то Гальвин слова офицера.
Сокращения рациона, бесившего столь многих, Гальвин не замечал вовсе, ибо давно не чувствовал вкусов, запахов и почти не слыхал собственного голоса. Раз уж недоставало еды, он взял в привычку жевать сперва камешки, а после клочки бумаги, отрывая их от таявшей в переходах фельдшерской библиотеки либо от писем мятежников — это помогало держать рот влажным и хоть чем-то его заполняло. Обрывки делались все меньше и меньше, сберегая то, что мог сыскать Гальвин.
Как-то в лагере оставили солдата, ибо на марше он чересчур сильно хромал; через два дня принесли тело — солдата убили и забрали кошелек. Гальвин говорил всем, что война сделалась хуже, нежели поход Наполеона в Россию. Он накачивался морфием и касторкой от поноса, доктор давал еще порошки, от них кружилась голова и все становилось безразлично. Сносив последние кальсоны, Гальвин отправился к маркитантам, продававшим свое добро с повозок, однако за тридцатицентовые подштанники те запросили с него два с половиной доллара. Маркитант пригрозил, что не снизит цену, а может, и повысит, если Гальвин надумает дожидаться чересчур долго. Очень хотелось размозжить сквалыге голову, однако Гальвин этого не сделал. Он попросил адъютанта написать письмо Гарриет Гальвин, чтоб та прислала ему две пары толстых шерстяных кальсон. Единственное его письмо за всю войну.
Нужны были мотыги — иначе как отодрать от земли примерзшие тела. Потом вновь потеплело, и третьей роте открылось целое поле стерни и незахороненных трупов. Откуда столь много чернокожих в синих мундирах? — изумлялся Гальвин, пока не понял, что же это такое: оставленные на весь день под августовским солнцем трупы обгорели дочерна, а после их изъели паразиты. Мертвые лежали во всех мыслимых позах, а лошадей — не счесть, многие изысканно стояли, подогнув колени, точно подставляя спину ребенку.
Вскоре Гальвину рассказали про каких-то генералов, что возвращают хозяевам беглых рабов и болтают с плантаторами, точно за карточной игрой. Возможно ли такое? Война не имеет смысла, если она ведется не за свободу рабам. На марше Гальвин видал мертвого негра — за попытку сбежать его уши гвоздями приколотили к дереву. Хозяин заставил раба раздеться, зная наверное, сколь тому обрадуются прожорливые мухи и москиты.
Гальвин не понимал протестов, распространившихся среди солдат Союза, когда Массачусетс решился формировать негритянский полк. Встреченный ими полк из Иллинойса пригрозил дезертировать в полном составе, коли президент Линкольн освободит еще хоть одного раба.
В первые месяцы войны Гальвину случилось попасть на негритянское молитвенное собрание — там благословляли проходивших через город солдат:
— Милосердна Божа, забери скорбящих сих, тряхани их хорошенька над адом, да гляди, не отпускай.
И они пели:
Мне дьявол брат, а я и рад — Славься Аллилуйя! Он вытряс души из солдат — Славься Аллилуйя!
— Негры всегда нам помогали — выведывали, что и как. Мы также должны им помочь, — сказал Гальвин.
— Пусть лучше подыхает Союз, нежели его отвоюют негры!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49
Лонгфелло кивнул.
— Идемте, Филдс! Быстрее! — прорычал Лоуэлл; он почти рыдал.
Они бежали по дорожке к Брэттл-стрит, и Филдс весьма старался не отстать от Лоуэлла. Вокруг — ни души.
— Черт возьми, где патрульный? — спросил Филдс. — Точно вымерло все…
В деревьях за высоким забором что-то зашуршало, Лоуэлл прижал палец к губам, призывая Филдса молчать, после чего подобрался ближе к месту, откуда доносился звук, и там застыл, надеясь определить, что это такое.
К их ногам выпрыгнул кот и тут же умчался прочь, растворясь в темноте. Лоуэлл испустил облегченный вздох, но в тот же миг с забора упал человек и со всего маху опустил кулак Лоуэллу на голову. Поэт рухнул враз, подобно парусу на разломленной пополам мачте; лицо его на земле показалось Филдсу столь непостижимо бездвижным, что он почти его не узнавал.
Издатель отшатнулся, поднял голову, встретился глазами с Даном Теалом. Теперь они двигались вместе: Филдс назад, а Теал вперед — в удивительно изящном танце.
— Мистер Теал, прошу вас. — У Филдса подгибались колени.
Теал смотрел на него, не моргая.
Издатель споткнулся о сук, нескладно обернулся, побежал. Он с пыхтением несся по Брэттл-стрит, запинался, хотел позвать на помощь, закричать, но выходил лишь грубый лошадиный хрип — заглушая его, в ушах выл холодный ветер. Филдс поглядел назад и выхватил из кармана полицейский пугач. Преследователя не было. Но, оборачиваясь через другое плечо, издатель ощутил, как его хватают за руки и со всей силы швыряют в воздух. Тело кувырком покатилось по улице, пугач полетел в кусты с мягким звоном — мягким, точно чириканье воробья.
Филдс мучительно вывернул голову к Крейги-Хаусу. Из окна кабинета пробивалось слабое сияние газовой лампы, и он в один миг вдруг понял, в чем цель убийцы.
— Только не трогайте Лонгфелло, Теал. Он сегодня уехал из Массачусетса — сами увидите. Клянусь честью. — Филдс плакал, подобно ребенку.
— Разве я не исполнял свой долг? — Солдат воздел над головой дубинку и ударил ею Филдса.
Преемник Элиши Тальбота во Второй унитарной церкви Кембриджа завершил беседу с дьяконами за пару часов до того, как в церковь явился доктор Оливер Уэнделл Холмс; вооруженный древним мушкетом и добытой в ломбарде керосиновой лампой доктор вошел внутрь и проскользнул в подземный склеп. Перед тем Холмс обсудил с самим собой, стоит ли прежде поделиться теорией с друзьями, однако решил убедиться самостоятельно. Если Тальботово подземелье и вправду сообщается с заброшенными тоннелями беглых рабов, эти ходы выведут полицию в точности на убийцу. Они также объяснят, каким способом Люцифер проник загодя в склеп, убил Тальбота и ушел незамеченным. Если интуиция доктора Холмса раз втянула Дантов клуб в расследование злодеяний, то, пускай для продолжения и понадобилась ссора с Лоуэллом, почему бы доктору Холмсу не положить самолично конец этим ужасам?
Холмс спустился в склеп и принялся ощупывать стены гробницы, рассчитывая найти ответвление в другой тоннель либо в камеру. Он отыскал проход, однако не руками, а носком ботинка, по чистой случайности угодившим в пустоту. Встав на колени, Холмс взялся осматривать пол и обнаружил узкую щель. Маленькое тело с удобством в ней уместилось, и доктор потянул за собою лампу. Сперва пришлось ползти на четвереньках, затем тоннель сделался выше, и Холмс спокойно встал во весь рост. Пора возвращаться на твердую землю, подумал он. О сколь обрадуются друзья его открытию. Как скоро они увидят поверженного врага! Однако острые углы и склоны лабиринта сбили маленького доктора с пути. Сунув на всякий случай руку в карман и расположив ее на рукоятке мушкета, доктор принялся настраивать свой внутренний компас, когда все его чувства раскидал по сторонам голос. — Доктор Холмс, — сказал Теал.
XIX
Бенджамин Гальвин ушел на войну с первым массачусетским призывом. Ему было двадцать четыре года, и он без того полагал себя солдатом, ибо несколько лет до официального начала войны водил беглых рабов сквозь городскую сеть убежищ, укрытий и тоннелей. Числился он и среди тех добровольцев, что сопровождали выступавших против рабства политиков в Фэнл-Холл и обратно, либо в другие залы и обратно, загораживая собственными телами от любителей пошвыряться кирпичами и булыжниками.
Нужно признать, что, в отличие от прочих молодых людей, Гальвин был чужд политике. Он не мог прочесть большие плакаты либо газеты, когда в них разъяснялось, как того или иного продажного кандидата необходимо провалить на выборах, а та или иная партия либо законодательный орган пекутся о расколе или о соглашательстве. Однако он хорошо понимал самопровозглашенных ораторов, горланивших о том, что порабощенная раса должна обрести свободу, а виновные — понесть подобающее наказание. Также Бенджамину Гальви-ну представлялось очевидным, что он может не вернуться домой к молодой жене — как там сулили рекрутеры: ежели не размахивая «звездами и полосами», значит, обернутым в них. Ни разу до того Гальвин не фотографировался, и сделанный перед самым призывом портрет его расстроил. Фуражка и штаны сидели кое-как, а взгляд вышел слишком уж перепуганный.
Земля была горяча и суха, когда третья рота десятого полка выступила из Бостона сперва в Спрингфилд, а после в военный лагерь Брайтвуд. Пыльные облака, оседая на новеньких солдатских мундирах, покрывали их столь ровной коркой, что синее войско делалось неотличимо от тупых и серых своих врагов. Полковник предложил Гальвину стать ротным адъютантом, дабы составлять списки потерь. Гальвин отвечал, что алфавит он знает, однако правильно читать и писать у него не выходит: много раз собирался выучиться, однако буквы и значки путаются в голове, разбегаются по страницам, сталкиваются и обращаются друг в дружку. Полковник удивился. Неграмотность не была среди новобранцев редкостью, однако рядовой Гальвин представлялся ему весьма смышленым, ибо глядел на все большими задумчивыми глазами и сохранял в лице такое спокойствие, что кое-кто стал звать его Опоссумом.
В Виргинии разбили лагерь, и в первые же дни всех взволновало странное происшествие: в лесу обнаружили солдата, заколотого штыком и с простреленной головой, а рот и лицо его столь плотно облепили личинки, что можно было подумать: там поселился целый пчелиный рой. Говорили, это мятежники, дабы поразвлечься, послали своего черного подстрелить янки. Капитан Кингсли, друг убитого солдата, принудил Гальвина и прочих поклясться, что они не будут жалеть сесешей, когда придет время задать им трепку. Все столь пылко рвались в бой, что, представлялось, никогда его не дождутся.
Большую часть жизни проработав на земле, Гальвин до сей поры не видал ползучих тварей, что заполняли эту часть страны. Ротный адъютант, встававший за час до побудки, дабы, расчесав густую шевелюру, сесть за составление реестра больных и умерших, не позволял убивать сих копошащихся созданий; он нянчился с ними, точно с детьми — притом, что Гальвин видал собственными глазами, как из-за кишевших в ранах белых червяков в соседней роте умерло четверо солдат. Это случилось, когда третья рота шла маршем к новому лагерю — поближе, как говорили, к полям настоящих сражений.
Никогда ранее Гальвин не представлял, что смерть с такой легкостью будет забирать вокруг него людей. У «Ясных Дубов» от дымной грохочущей вспышки упали замертво шесть человек: глаза вытаращены, точно мертвым было любопытно, что же будет с прочими. В те дни Гальвина изумляло не число убитых, но число живых, будто это было невозможно и даже неправильно — пройти через все и выжить. Непостижимое множество трупов — людей и коней — собирали, точно дрова, а после сжигали. С той поры, стоило ему закрыть глаза, в кружащейся голове раздавались стрельба и взрывы, и вечно чудилась вонь растерзанной плоти.
Однажды вечером Гальвин, мучась от голода, воротился к себе в палатку, где обнаружил, что из вещмешка пропала порция галет. По словам соседа, их забрал ротный капеллан. Гальвин не желал верить в столь скверный поступок, ибо у всех одинаково свербело от голода в одинаково пустых животах. Но винить кого-то было трудно. Каким бы маршем ни шла рота, сквозь ливень либо парящий зной, рацион неминуемо сокращался до проеденных долгоносиками галет, коих солдатам явственно недоставало. Хуже всего были ежевечерние «облавы», когда, стащив с себя одежду, солдаты принуждены были выколупывать из нее жучков и клещей. Адъютант, знавший толк в подобных тварях, говорил, что они лезут на человека, когда тот стоит на месте, а потому необходимо все время двигаться вперед, все время двигаться.
Ползучая мерзость населяла питьевую воду, ибо солдаты иногда строили переправы через реки из дохлых лошадей и гнилого мяса. Всякие хвори, от малярии до дизентерии, именовались тифом, а полковой лекарь, не умея отличить больного от симулянта, почитал за лучшее причислять всех к последним. В один день Гальвина вытошнило восемь раз, в конце — чистой кровью. Он сидел у полевого лазарета, надеясь получить от доктора хинин либо опиум, а из окна каждые десять минут вылетали то руки, то ноги.
В лагерях не обходилось без болезней, зато были книги. Свалив у себя в палатке все, что присылали солдатам из дому, помощник лекаря устраивал библиотеку. В книгах попадались иллюстрации, Гальвину нравилось их разглядывать, а временами адъютант либо соседи по палатке читали вслух рассказ либо стихотворение. В фельдшерской библиотеке Гальвин отыскал блестящий сине-золотой сборник поэм Лонгфелло. Он не смог прочесть на обложке имя, но узнал портрет, выгравированный на первой странице, — такой же точно был в книжке его жены. Гарриет Гальвин неустанно повторяла, что поэмы Лонгфелло выводят своих героев к свету и счастию, даже когда те ступают на мрачную тропу; так случилось с Эванджелиной и ее кавалером — новая страна разлучила возлюбленных, однако лишь для того, чтоб те вновь отыскали друг друга, когда она служила санитаркой, а он умирал от тифа. Гальвин воображал, что поэма — про них с Гарриет, и легче становилось смотреть, как падают вокруг солдаты.
Вскоре после того, как, наслушавшись странствующего оратора, Бенджамин оставил тетушкину ферму и явился в Бостон помогать аболиционистам, случилась драка меж ним и двумя ирландцами, что своими воплями пытались сорвать аболиционистский митинг. Один из организаторов взял Гальвина к себе домой приходить в чувство, и Гарриет, дочь этого политика, тут же в бедолагу влюбилась. До той поры она не встречала человека, даже среди друзей отца, кто столь же уверенно отличал правое дело от неправого — без нездоровых разглагольствований о политике и влияниях.
— Порой я думаю, что свою миссию ты любишь более, нежели людей, — обронила Гарриет во времена их ухаживаний, однако Гальвин был слишком простодушен, дабы счесть свое занятие миссией.
У нее сердце обливалось кровью, когда он рассказывал, как от пятнистой лихорадки умерли его родители — сам Гальвин был тогда совсем юн. Она научила его алфавиту, заставляя выводить буквы на грифельной доске: теперь он умел писать собственное имя. Они поженились в тот день, когда Гальвин решил пойти на войну добровольцем. Когда он воротится, пообещала Гарриет, она научит его читать целые книги. А потому, сказала она, он обязан прийти живым. Лежа на жесткой койке, Гальвин ворочался под одеялом и вспоминал ровный мелодичный голос своей жены.
Под обстрелом солдаты непроизвольно хохотали либо дико визжали, а лица чернели от пороха, ибо гильзы они принуждены были в дикой спешке вскрывать зубами. Другие заряжали и стреляли, не целясь, и Гальвин полагал, что все эти люди посходили с ума. Оглушающая канонада прокатывалась по земле, неся такой страх, что перепуганные зайцы содрогались своими крошечными телами, перескакивали через трупы, мчались к норам и распластывались по траве, укрытой кровавым паром.
У выживших недоставало сил вскапывать для товарищей подобающие могилы, оттого то там, то здесь из земли торчали колени, руки и макушки. Первый же дождь разоблачал их целиком. Соседи по палатке строчили домой письма, говорили в них о боях, и Гальвин лишь удивлялся, как можно пересказать все то, что он видел, слышал и чувствовал, ибо оно превосходило всякие известные ему слова. Один солдат сказал, что в последнем сражении, когда они потеряли едва ли не треть роты, обещанное подкрепление было отозвано неким генералом, желавшим подложить свинью командующему Бёрнсайду и тем обеспечить его смещение. Сей генерал позднее был повышен в чине.
— Такое возможно? — спросил рядовой Гальвин сержанта из другой роты.
— Подумаешь, подстрелили — двух ослов да солдата, — хрипло хмыкнул сержант Лерой, дивясь на все еще зеленого рядового.
По ужасам и людскому мясу эта кампания пока не превзошла поход Наполеона в Россию — благоразумно предупредил Бенджамина Гальвина начитанный адъютант.
Гальвину не хотелось просить других писать за него письма, как это делали иные неграмотные либо полуграмотные, а потому, если у какого мертвого мятежника обнаруживалось неотправленное послание, он переправлял его в Бостон Гарриет — пускай знает о войне из первых рук. Он подписывал внизу свое имя, чтоб она видала, откуда письмо, а еще вкладывал в конверт лепесток либо необычный древесный лист. Он не желал утруждать даже тех солдат, которым нравилось писать письма. Они очень тогда уставали. Все они очень тогда уставали. Часто перед боем Гальвин угадывал по застывшим лицам — те точно спали, — кого из роты они не досчитаются утром.
— Добраться б домой, и к черту Союз, — услыхал как-то Гальвин слова офицера.
Сокращения рациона, бесившего столь многих, Гальвин не замечал вовсе, ибо давно не чувствовал вкусов, запахов и почти не слыхал собственного голоса. Раз уж недоставало еды, он взял в привычку жевать сперва камешки, а после клочки бумаги, отрывая их от таявшей в переходах фельдшерской библиотеки либо от писем мятежников — это помогало держать рот влажным и хоть чем-то его заполняло. Обрывки делались все меньше и меньше, сберегая то, что мог сыскать Гальвин.
Как-то в лагере оставили солдата, ибо на марше он чересчур сильно хромал; через два дня принесли тело — солдата убили и забрали кошелек. Гальвин говорил всем, что война сделалась хуже, нежели поход Наполеона в Россию. Он накачивался морфием и касторкой от поноса, доктор давал еще порошки, от них кружилась голова и все становилось безразлично. Сносив последние кальсоны, Гальвин отправился к маркитантам, продававшим свое добро с повозок, однако за тридцатицентовые подштанники те запросили с него два с половиной доллара. Маркитант пригрозил, что не снизит цену, а может, и повысит, если Гальвин надумает дожидаться чересчур долго. Очень хотелось размозжить сквалыге голову, однако Гальвин этого не сделал. Он попросил адъютанта написать письмо Гарриет Гальвин, чтоб та прислала ему две пары толстых шерстяных кальсон. Единственное его письмо за всю войну.
Нужны были мотыги — иначе как отодрать от земли примерзшие тела. Потом вновь потеплело, и третьей роте открылось целое поле стерни и незахороненных трупов. Откуда столь много чернокожих в синих мундирах? — изумлялся Гальвин, пока не понял, что же это такое: оставленные на весь день под августовским солнцем трупы обгорели дочерна, а после их изъели паразиты. Мертвые лежали во всех мыслимых позах, а лошадей — не счесть, многие изысканно стояли, подогнув колени, точно подставляя спину ребенку.
Вскоре Гальвину рассказали про каких-то генералов, что возвращают хозяевам беглых рабов и болтают с плантаторами, точно за карточной игрой. Возможно ли такое? Война не имеет смысла, если она ведется не за свободу рабам. На марше Гальвин видал мертвого негра — за попытку сбежать его уши гвоздями приколотили к дереву. Хозяин заставил раба раздеться, зная наверное, сколь тому обрадуются прожорливые мухи и москиты.
Гальвин не понимал протестов, распространившихся среди солдат Союза, когда Массачусетс решился формировать негритянский полк. Встреченный ими полк из Иллинойса пригрозил дезертировать в полном составе, коли президент Линкольн освободит еще хоть одного раба.
В первые месяцы войны Гальвину случилось попасть на негритянское молитвенное собрание — там благословляли проходивших через город солдат:
— Милосердна Божа, забери скорбящих сих, тряхани их хорошенька над адом, да гляди, не отпускай.
И они пели:
Мне дьявол брат, а я и рад — Славься Аллилуйя! Он вытряс души из солдат — Славься Аллилуйя!
— Негры всегда нам помогали — выведывали, что и как. Мы также должны им помочь, — сказал Гальвин.
— Пусть лучше подыхает Союз, нежели его отвоюют негры!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49