А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Спасала его только близорукость - из-за грима Рафаил не мог надеть очки, и поэтому все вокруг сливалось для него в огромные разноцветные пятна. Пусть сотни палачей казнят его своим животным смехом, слава богу, он их не видит.
И вдруг под самый конец в номере с дьявольским пианино произошла осечка. А может, под сводами цирка Урбино в тот вечер случилось чудо? Предполагалось, что в финале, после того как несчастный Фрикадель барабанит свою пьесу, пианино взорвется прямо у него перед носом и выплюнет на арену окорока, торты с кремом, связки сосисок, круги колбас. Но все вышло по-другому.
Рафаил замер перед инструментом, и, глядя на него, мгновенно умолк только что хохотавший крик. И когда воцарилась мертвая тишина, клоун начал играть. Самозабвенно, страстно, нежно играл он хорал Иоганна Себастьяна Баха "Да радость Моя в вас пребудет", тот самый хорал, который взлелеял его студенческие годы. Жалкое старенькое пианино, расстроенное и разбитое, беспрекословно слушалось его, и божественная мелодия уплывала под темные своды шапито, к смутным контурам трапеций и веревочных лестниц. После адского хохота толпа причастилась к таинству, к ней пришла радость, святая, всепрощающая, возвышенная.
Долго еще звучала последняя нота в охватившей цирк напряженной тишине, казалось, что хорал устремился в иные миры. И тут сквозь муаровую дымку клоун увидел своими близорукими глазами, как приподнялась крышка пианино. Но оно не взорвалось. И не выплюнуло из себя колбасы. Оно медленно раскрылось, как большой темный цветок, и из него вылетел прекрасный архангел со светящимися крыльями, архангел Рафаил, который никогда не покидал музыканта и не давал ему окончательно превратиться в Фрикаделя.
Саваны Вероники
Каждый год, в июле, толпы любителей и профессионалов стекаются в Арль на "Международные встречи фотографов". В эти несколько дней на каждом углу расцветают фотовыставки, на террасах кафе звучат многоумные речи, а по вечерам почетные гости демонстрируют свои творения на большом белом экране, натянутом во дворе Архиепископства, пожиная не только похвалы, но порой и улюлюканье молодых, азартных и беспощадных зрителей. Знатоки и ценители фотографии радуются, как дети, узнавая в переулочках города и на маленьких площадях Анселя Адамса и Эрнста Хааса, Жака Лартига и Фульвио Руатье, Робера Дуано и Артура Тресса, Еву Рубинштейн и Жизель Фрёнд. Любопытные показывают друг другу знаменитостей: вот Картье-Брессон идет, прижимаясь к стенам, потому что ему кажется, будто когда его видят, он теряет зоркость, вот Жан-Лу Сифф, такой красивый, что ему бы снимать одни автопортреты, а вот и Брассай, сумрачный, таинственный, даже под ярким провансальским солнцем не выпускает из рук старенького черного зонта.
- Брассай, зачем вам зонт?
- Пунктик такой. С того дня, когда я бросил курить.
Должно быть, впервые я увидел Гектора и Веронику одновременно; но сначала - и это вполне простительно - я заметил только Гектора. Это было на одной из узких полос земли, что тянутся по краю Камарги и отделяют море от последних соленых водоемов, на которые стаи фламинго опускаются, словно огромные бело-красные сети. Группа фотографов под предводительством одного из организаторов "Встреч" собралась, чтобы на этих полузатопленных клочках суши поснимать обнаженную натуру. Натурщик разгуливал во всей своей великолепной, роскошной наготе; он то бежал в пене прибоя, то ложился ничком, вытянувшись на песке или свернувшись клубочком, в позе зародыша, то шагал в недвижной воде пруда, раздвигая сильными ногами водоросли и соляной налет.
Гектор являл собой классический тип средиземноморца: среднего роста, мускулистый и крепко сбитый; его круглому, почти детскому лицу придавал некоторую мрачность крутой, как у молодого бычка, лоб, над которым клубилась черная курчавая шевелюра. Он вовсю демонстрировал обаяние животной силы, на редкость удачно гармонировавшее с незамысловатым, первозданным фоном этих мест - бурлящими или, наоборот, стоячими водами, рыжей травой, сизо-серым песком, седыми от ветров и времени корягами. Разумеется, он был обнажен, но не совсем: на шее у него висел на кожаном шнурке большой просверленный зуб. Это дикарское украшение, пожалуй, даже прибавляло ему наготы, и он принимал массированный огонь нацеленных на него фотоаппаратов с простодушным самодовольством, как заслуженную дань, с полным основанием воздаваемую его восхитительному телу.
В Арль возвращались в пяти или шести машинах. Волею случая я оказался рядом с невысокой, худенькой и шустрой молодой женщиной. Она была не очень красива, но привлекала живым умом и какой-то лихорадочной подвижностью и безжалостно заставила меня разделить с нею тяжесть громоздкой фотоаппаратуры, которую таскала с собой. Соседка моя была, похоже, не в духе и всю дорогу ворчала по поводу утренней съемки; не могу даже с уверенностью сказать, обращалась ли она ко мне.
- Ну что это за снимки... ни одного стоящего. Этот берег! Этот Гектор! Банально - хоть плачь! Какие-то открытки! У меня, правда, был с собой сорокамиллиметровый широкоугольник. Такой супер-широкий угол может дать интересные искривления перспективы. Если, скажем, Гектор протянет руку к объективу, на снимке получается гигантская ладонь, а за ней - крошечное тело и воробьиная головка. Забавно. Но вообще-то дешевые штучки. Ладно, неважно. Море, песок, трухлявые коряги - это все реквизит, а вот из мальчика, из этого Гектора в принципе можно было бы кое-что сделать. Только это потребует немало труда. Труда и определенных жертв...
В тот же день, позже, я отправился на прогулку по вечернему Арлю и увидел их вдвоем - Гектора и Веронику - на террасе "Воксхолла". Она говорила что-то. Он слушал с удивленным видом. Уж не о труде ли и о жертвах толковала она ему? Я шел медленно и успел услышать его ответ на какой-то вопрос Вероники. Из-под ворота рубашки он вытащил украшение, которое я заметил на нем утром.
- Да, это зуб, - объяснял он. - Зуб тигра. Мне привезли его из Бенгалии. Тамошние жители считают, что, пока на человеке этот талисман, он может не бояться, что его растерзает тигр.
Он говорил, а Вероника глядела на него сумрачно и неотступно.
"Встречи" закончились. Я потерял из виду Гектора и Веронику, а потом, за зиму, и вовсе забыл о них.
Год спустя я снова был в Арле. Они тоже. Вероника нисколько не изменилась. Зато Гектора было не узнать. Ничего не осталось от его чуть детской неуклюжести, от горделивости прекрасного зверя, от его лучезарного жизнелюбия. Уж не знаю, в силу какой перемены в жизни, но он похудел так, что это почти пугало. Вероника, казалось, заразила его своей нервозностью и ни на миг не сводила с него взгляда собственницы. Она сама охотно и многословно рассказывала о его преображении.
- В прошлом году Гектор был красив, но недостаточно фотогеничен, сказала она мне. - Он был красив, и фотографы могли, если хотели, сделать копии - достаточно точные и, стало быть, тоже красивые - его тела и лица. Но, как и любая копия, эти снимки, несомненно, уступали живому оригиналу.
Теперь же он стал фотогеничным. А что такое фотогеничность? Это такое свойство модели, которое позволяет делать снимки, превосходящие оригинал. Попросту говоря, фотогеничный человек поражает всякого, кто, зная его, впервые видит его снимки: они красивее, чем он сам, они как будто открывают в нем красоту доселе скрытую. Только на самом деле фотографии эту красоту не открывают - они ее создают.
Потом я узнал, что они живут вместе, в скромном домике, который сняла Вероника в Камарге, неподалеку от Межанна. Она пригласила меня побывать там.
Эти домишки, такие низкие, да еще крытые тростником, в камаргском пейзаже не заметишь, пока не наткнешься на ограду. Я плохо представлял себе совместную жизнь Гектора и Вероники в нескольких скудно обставленных комнатушках. Настоящей хозяйкой была здесь фотография. Кругом - мощные софиты, электронные вспышки, зеркальные отражатели; отдельная комната лаборатория для проявления и печати снимков, где я увидел изобилие всевозможных химических реактивов в бутылках, банках, запечатанных коробках и пластмассовых стаканчиках с делениями. Но одна из комнат, как я понял, предназначалась Гектору. Там, рядом с грубым столом и душем за прорезиненной занавеской, расположился целый арсенал интенсивной физической культуры; все здесь говорило об усилиях, тяжком труде, неустанных повторениях одного и того же движения, мучительно отягощенного чугуном или сталью. Одну из стен целиком занимала шведская стенка. Напротив, на специальных подставках - гири и гантели всех размеров и полный набор булав из полированного дуба. На оставшемся пространстве теснились эспандеры, тренажеры, доска для тренировки брюшного пресса, турник и штанги. Все это напоминало одновременно операционную и камеру пыток.
- В прошлом году, если помните, - объясняла Вероника, - Гектор походил на ядреный спелый плод, крепкий и налитой. Аппетитно, но для фотографии интереса не представляет. Свет скользил по этим гладким округлостям, нигде не задерживаясь и не играя. Три часа интенсивных упражнений каждый день - и все изменилось. Надо вам сказать, что с тех пор, как я им занялась, весь этот физкультурный инвентарь кочует с нами, куда бы мы ни поехали. Это как бы естественное дополнение к фотоаппаратуре, которую я тоже вожу с собой. Наш "пикап" всегда набит битком.
Мы перешли в другую комнату. На столе, сделанном из положенной на козлы доски, лежали увеличенные снимки, много снимков - все вариации на одну и ту же тему.
- Вот, - сказала Вероника, и в голосе ее зазвучали восторженные нотки, - вот настоящий, единственный Гектор! Взгляните!
Да Гектор ли это вообще - эта изрытая маска, на которой так выступают скулы, подбородок, так глубоки глазницы, под шапкой аккуратных, как будто покрытых лаком кудрей?
- Один из основных законов обнаженной натуры в фотографии, продолжала Вероника, - первостепенное значение лица. Сколько раз мастера надеялись сделать великолепные снимки - и они могли быть, должны были быть великолепными, но их портило неподходящее, да просто не гармонирующее с телом лицо! Люсьен Клерг - в Арле мы все в какой-то степени его гости нашел выход, отрезав головы своим ню. Поистине радикальное решение проблемы! Логически, это должно было бы убить фотографию. Однако, напротив, отсечение головы наделяет снимок более насыщенной, потаенной жизнью. Как будто душа перетекла из отрезанной головы в оставшееся на фотографии тело и проявляется в нем множеством мелких, но поразительно живых деталей, каких не увидишь на обычных ню: это и поры, и пушок, и пупырышки гусиной кожи, и еще - мягкая полнота округлостей, которые ласкают и лепят вода и солнце.
Да, это большое искусство. Но на мой взгляд, его следует оставить женскому телу. Мужская обнаженная натура не поддается на такую игру, в которой тело в каком-то смысле поглощает голову. Взгляните на этот снимок. Лицо здесь - шифр тела. Я хочу сказать: это само тело, только переданное в иной системе знаков. И в то же время оно - ключ к телу. Посмотрите как-нибудь в запасниках музеев на разбитые статуи. Мужчина без головы становится загадкой без разгадки. Он ничего не видит: у него нет глаз. А посетитель, глядя на него испытывает тягостное чувство - как будто это он, посетитель, ослеп. Тогда как фигура женщины, лишившись головы, будто расцветает во всем буйстве плоти.
- Однако, - заметил я, - нельзя сказать, чтобы лицо Гектора, которое вы создали, светилось умом и интересом к окружающему миру.
- Разумеется, нет! Оживленное, любопытное, открытое внешнему миру лицо - гибель для обнаженного тела. Оно опустошило бы его, лишило сущности. Тело стало бы не стоящей внимания подставкой для этого направленного на окружающее света: так башня маяка, погруженная во тьму, существует лишь для того, чтобы луч вращающегося фонаря мог озарять небо. Нет, подходящее лицо для обнаженного - лицо замкнутое, сосредоточенное, обращенное в себя. Возьмите хоть роденовского "Мыслителя". Человек - воплощение животной силы, упершись лицом в сжатые кулаки, совершает отчаянное усилие, дабы извлечь слабую искру из своего неразвитого мозга. Все его мощное тело пронизано и словно преображено этим усилием - от повернутых внутрь ступней до богатырской спины и бычьего затылка.
- Я как раз подумал о глазах статуй - у них странный взгляд, кажется, что они смотрят сквозь нас, не видя, как будто каменные глаза и видеть могут только камень.
- Глаза статуй - замурованные родники, - обронила Вероника.
Мы помолчали, рассматривая три фотографии, отпечатанные на очень плотной бумаге. Тело Гектора на ровном черном фоне - мне знакомы эти большие рулоны ватмана всевозможных оттенков, которыми пользуются фотографы, чтобы изолировать свою модель, подобно насекомому, наколотому на булавку в коробке энтомолога, - как бы рассеченное отчетливыми границами между тенью и пятнами света от единственного мощного источника, застывшее в неподвижности, просматривалось, казалось, до костей, точно препарированное рукой паталогоанатома в анатомическом театре.
- Это, пожалуй, не совсем то, что называют "живым мгновением", пошутил я, пытаясь стряхнуть с себя чары - недобрые чары, - исходившие от этих снимков.
- Живая натура никогда мне особенно не удавалась, - согласилась Вероника. - А вы вспомните Поля Валери: "Истина нага, но под наготой есть живое мясо". Знаете, существуют две школы фотографов. Одни ловят кадр неожиданный, трогательный, страшный. Их можно встретить в городах и деревнях, в толпе бастующих и на полях сражений, они колесят повсюду в погоне за сиюминутными сценками, мимолетными жестами, мерцающими мгновениями, которые - все до единого - служат иллюстрацией убийственной ничтожности удела человеческого: мы вышли из небытия и обречены вновь туда вернуться. Так вот, лучшие из них сегодня - Брассай, Картье-Брессон, Дуано, Вильям Клейн. Но есть и другое течение, его родоначальник - Эдвард Вестон. Это школа продуманного, рассчитанного, неподвижного кадра, когда фотоаппарат ловит не мгновение, но вечность. Среди ее представителей можно назвать Дени Бриа, вы, может быть, видели его здесь: с бородой и в очках, похож на Хемингуэя. Он безвыездно живет в Любероне и вот уже двадцать лет фотографирует только растения. А сказать вам, кто его злейший враг?
- Кто же?
- Ветер! Ветер, который колышет цветы.
- И он поселился в этом краю мистралей!
- Школа неподвижного кадра охватывает четыре области - это портрет, обнаженная натура, натюрморт и пейзаж.
- С одной стороны - живое мгновение, с другой - натюрморт, мертвая натура. Мне, право, хочется скаламбурить и сказать: живая натура и мертвое мгновение.
- Это бы меня не смутило, - кивнула Вероника. - Меня интересует смерть, и это не праздный интерес. Все идет к тому, что я буду снимать в морге. Есть в мертвом теле - настоящем, так сказать, необработанном, не том, что аккуратненько уложено на кровать со скрещенными на груди руками, готовое безучастно принять окропление святой водой, - да, так вот, в мертвом теле есть достоверность... как бы это назвать... достоверность мрамора. Вы замечали: когда маленький ребенок не хочет, чтобы его уносили, - как он умеет стать тяжелым; откуда только берется в нем этот мертвый груз? Мне никогда не приходилось поднимать мертвое тело. Уверена, что если бы я попробовала, меня бы расплющило.
- Вы пугаете меня!
- Полноте, не смущайтесь, как девица! Мне просто смешно это новое ханжество, когда шарахяются от смерти и мертвых. Мертвые - повсюду, и в искусстве - в первую очередь. Вот, кстати! Скажите-ка точно - что такое искусство Возрождения? Ему можно дать немало определений. Но вот вам, на мой взгляд, лучшее: это открытие мертвого тела. Ни в античности, ни в средневековье не препарировали трупы. Греческая скульптура, безупречная с анатомической точки зрения, зиждется целиком на созерцании тела живого.
- Живое мгновение.
- Именно. Пракситель наблюдал атлетов в движении. По причинам религиозного порядка, или морального, или каким-либо еще, он никогда не вскрывал трупов. Надо было дождаться XVI века, и прежде всего - фламандца Андреаса Везалия, чтобы родилась настоящая анатомия. Это он первым осмелился препарировать мертвое тело. И с тех пор художники ринулись на кладбища. Почти вся обнаженная натура той эпохи отдает трупным духом. Не только манускрипты Леонардо да Винчи и Бенвенуто Челлини полны анатомических гравюр - во многих изображениях живого обнаженного тела угадывается, как наваждение, то самое мясо. Святой Себастьян Беноццо Гоццоли, фрески Луки Синьорелли в соборе Орвието походят на фигуры пляски смерти.
- Несколько неожиданный взгляд на эпоху Возрождения.
- В противоположность здоровому средневековью, Возрождение предстает эрой паталогии и страхов.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14