А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


Наблюдатель дошел наконец до ног, то есть до того места, которое выделило человека из животного царства. И какое оно ужасное у мужчины и женщины! Кое-что об этом мы уже, правда, знаем из кино, где знаменитые герои и героини появляются из-за кулис, торопливо переваливаясь с боку на бок, как утки. Но кино служит любви к жизни и старается скрасить ее слабости, что ему и удается с помощью все развивающейся техники. Совершенно иначе ведет себя бинокль! Безжалостно стоит он на том, чтобы показать, как нелепо ноги вверху отталкиваются от бедер и как неуклюже они опускаются на каблук и подметку; они не только нечеловечески качаются и первыми предвещают самое худшее, но вместе с тем чаще всего еще и демонстрируют характернейшие индивидуальные ужимки. Человек через оптический прибор на протяжении пяти минут наблюдал два таких случая. Едва он взял на мушку молодого кавалера в спортивном шлеме и в полосатых, как шея вяхиря, носках, он обнаружил, как тот, невозмутимо шествуя, словно повелитель, рядом со своей девушкой, при каждом своем медленном шаге с почти незаметным усилием отрывал ногу от земли. Никакой врач, никакая девушка, да и он сам не могли предвидеть того ужаса, который ему предстоял; лишь оптическое стекло выделило едва заметный жест беспомощности из всеобщей гармонии жестокости и показало картину созревающего будущего. Нечто более безобидное произошло с приветливым кругленьким человеком во цвете лет, который быстро приближался и являл миру располагающую приятную походку. Разрез посередине, препарировавший ноги, мгновенно обнаружил, что стопа отвратительно загибалась внутрь; и теперь, поскольку на этом месте иллюзия была разрушена, выяснилось, что и руки своенравно двигались в плечевых суставах, плечи стягивались к затылку, и вместо воплощенного доброжелательства вдруг представала целая человеческая система, которая была занята лишь собственным самоутверждением и которой не было никакого дела до других!
Таким образом, подзорная труба способствует как постижению отдельного человека, так и углубляющемуся непониманию того, что значит быть человеком. Расторгая привычные взаимосвязи и открывая взаимосвязи действительные, она, собственно, заменяет гения или по крайней мере является предварительной ступенькой к этому. Может быть, именно поэтому и рекомендовать ее излишне. Ведь пользуются же люди биноклем даже в театре для того, чтобы увеличить иллюзию или чтобы посмотреть в антракте, кто присутствует, причем ищут они не незнакомое, а знакомых.
ЗДЕСЬ ТАК КРАСИВО!
Есть много людей, которые живут увеселительными поездками по знаменитым местам. Они пьют пиво на гостиничных террасах, и если они при этом знакомятся с приятными людьми, то заранее радуются будущим воспоминаниям. В последний день они отправляются в ближайший писчебумажный магазин и покупают открытки с видами и потом покупают еще и у кельнера открытки с видами. Открытки, покупаемые этими людьми, во всем мире похожи друг на друга. Они раскрашены: деревья и луга ядовито-зеленые, небо пронзительно-голубое, скалы серые и красные, дома имеют прямо-таки болезненный рельеф, словно в любую минуту могут завалиться; краска настолько яркая, что обычно на оборотной стороне узенькой полоской проступают ее контуры. Если бы мир так и выглядел, в самом деле ничего лучшего нельзя было бы сделать, как наклеить на него марку и бросить в почтовый ящик. На этих открытках эти люди пишут: "Здесь неописуемо красиво", или "Здесь изумительно", или "Жаль, что ты не можешь вместе со мной видеть это великолепие". Иногда они пишут также: "Ты не можешь себе представить, как здесь красиво!" или "Как мы здесь наслаждаемся!"
Но этих людей нужно правильно понять! Они очень радуются, что путешествуют и видят так много красивых вещей, которых другие видеть не могут; но видеть эти вещи им тягостно и мучительно. Если какая-нибудь башня выше других башен, какая-нибудь пропасть глубже обычных пропастей или какая-нибудь знаменитая картина особенно велика или мала, это еще приемлемо, это отличие можно зафиксировать, о нем можно рассказать, поэтому они всегда стремятся признать какой-нибудь знаменитый дворец особенно большим или особенно древним, а из ландшафтов предпочитают дикие. Если бы только удалось их обмануть в отношении транспортного расписания, гостиничных цен и униформ (но как раз это-то и не удается никогда!) и неожиданно водрузить на какую-нибудь скалу в Саксонской Швейцарии, им можно было бы внушить настоящий маттерхорнский ужас, ибо и в Саксонии достаточно головокружительно. Но если что-то не высоко, глубоко, мало, велико, ослепительно, если что-то не есть нечто, а просто красиво, тогда они словно давятся большим, непрожеванным куском, который становится поперек горла, который слишком мягок, чтобы заставить задохнуться, и слишком неподатлив, чтобы можно было произнести хоть слово. Так возникают охи и ахи мучительные звуки удушья. Не очень-то приятно залезать себе пальцами в горло; а лучшему способу извлечь слова изо рта не научились. Смеяться над этим несправедливо. Эти возгласы выражают очень болезненную подавленность.
У опытных художественных обозревателей есть для этого совершенно особые приемы, о которых, разумеется, тоже можно было бы сказать немало; но это завело бы, пожалуй, слишком далеко. Впрочем, несмотря на всю подавленность, неиспорченные люди испытывают и честную радость, когда могут осматривать что-то, признанное прекрасным. Эта радость имеет удивительные градации. В ней содержится, например, такая же гордость, с какой человек рассказывает, будто он проходил мимо банка как раз в тот самый час, когда оттуда бежал знаменитый жулик X; иных людей осчастливливает посещение города, где в течение восьми дней находился Гете, или знакомство с двоюродным братом дамы, первой переплывшей Ла-Манш; есть даже люди, считающие чем-то особенным уже то, что они живут в столь великое время. Речь всегда, кажется, идет о каком-нибудь "при-том-присутствовал", но слишком общедоступным это не должно быть, оно должно иметь налет индивидуальной избранности. Ведь сколько бы люди ни лгали, утверждая, будто они совершенно удовлетворены своей деятельностью, им доставляют детскую радость личные переживания и та невыразимая значимость, которую они благодаря им приобретают. Их волнует "личная причастность", и это совсем особое дело. "Он как раз разговаривал со мною и вдруг поскользнулся и сломал себе ногу!..." - когда они могут сказать нечто подобное, они чувствуют себя так, словно за большим голубым окном с воздушными гардинами кто-то долго стоял и смотрел на них.
Трудно поверить, но люди в самом деле большей частью только поэтому и едут в те места, открытки с изображением которых покупают, что само по себе совершенно непонятно, поскольку ведь гораздо проще заказать их. И потому эти открытки должны быть непременно и сверхнатурально красивы; если они когда-нибудь станут натуральными, человечество что-то утратит. "Вот как все это, очевидно, выглядит", - говорят, с недоверием рассматривая их; а потом внизу пишут: "Ты не можешь себе представить, как это красиво!" - тот же оборот, с которым один мужчина доверительно обращается к другому: "Ты не можешь себе представить, как она меня любит..."
КТО ТЕБЯ, ПРЕКРАСНЫЙ ЛЕС..?
Когда очень жарко и видишь лес, начинаешь петь: "Кто тебя, прекрасный лес, вырастил там так высоко?" Это происходит с автоматической обязательностью и относится к рефлекторным движениям немецкого организма. Чем бессильнее набрякший от жары язык тычется во все уголки рта и чем более похожей на акулью шкуру становится глотка, тем с большим чувством они собирают все силы для музыкального финиша и заверяют, будто будут петь хвалу создателю, пока не смолкнут окончательно. Эта песня поется со всей непреклонностью того прекраснодушия, которое за все страдания будет вознаграждено утолением жажды. Но стоит только - кому бы то ни было однажды пробыть некоторое время в краю пышущего жаром сорокового градуса лихорадки, где начинается неорганичное сообщение между смертью и жизнью, чтобы отбросить всякие насмешки над этой песенкой. Потом лежишь - скажем, после тяжелого несчастного случая, оперированный и снова целый, выздоравливая, в прекрасном санатории какого-нибудь курорта, закутанный в белые ткани и в одеяла, на залитом воздухом балконе, и мир лишь жужжит где-то в отдалении; если санаторий имеет такую возможность, тебя непременно укладывают так, что неделями, кроме крутого зеленого лесного шатра горы, ничего перед глазами не видишь. Становишься терпеливым, как камешек в ручье, омываемый водой. Голова еще переполнена ощущением пережитого жара и сладковатой сухости после наркоза. И со смущением вспоминаешь, что в те дни и ночи, когда смерть и жизнь спорили друг с другом и уместны были бы самые глубокие или все-таки последние мысли, ты начисто ни о чем не думал, только представлял себе постоянно одно и то же: как во время прогулки в разгаре лета приближаешься к прохладной опушке леса. Снова и снова воображение переносится с раздражающего солнцепека во влажный сумрак, чтобы сразу же опять оказаться среди раскаленных полей. Как мало значат в такие мгновения картины, романы, философия! В этом состоянии слабости все, что еще осталось телесного, сжимается, как горячечная рука, и духовные желания тают, как крупинки льда, не могущие охладить. Даешь зарок впредь жить жизнью как можно более обыденной, исполненной неуклонных забот о благосостоянии и доставляемых им наслаждениях, столь же простых и неизменных, как вкус прохлады, хорошего самочувствия и мирной деятельности. Ах, пока человек болен, он испытывает отвращение ко всему непривычному, напрягающему и гениальному и жаждет вечных, общих для всех людей, здоровых, усредненных ценностей. Есть проблемы? Пусть подождут! Пока что на очереди более важный вопрос, подадут ли через час на стол куриный бульон или уже что-нибудь более живительное, и вот напеваешь про себя: "Кто тебя, прекрасный лес, вырастил там так высоко?.." Жизнь кажется такой замечательной как раз из-за своих извивов, ибо, заметим между прочим, музыкальным ты прежде тоже никогда не был.
Но постепенно здоровье восстанавливается, а вместе с ним возвращается и злой дух. Начинаешь наблюдать. Напротив балкона все еще стоит зеленый лесной шатер горы, все еще напеваешь, обращаясь к нему, благодарственную песенку, от которой уже нельзя отделаться; но в один прекрасный день осознаешь, что лес состоит не только из ряда нот, а из деревьев, которые ты из-за леса и не заметил. Если пристально туда смотреть, можно даже распознать, что эти ласковые великаны с лошадиным аппетитом захватывают свет и почву. Тихо стоят они рядышком - тут группа елей, там, может быть, группа буков; они выглядят столь естественно - темными и светлыми, будто нарисованы, - и столь морально назидательно, словно это прекрасные сплоченные семьи, но в действительности это венец тысячелетней битвы. Разве нет ученых знатоков природы, от которых мы можем узнать, что могучий дуб, ныне уже почти символ одиночества, некогда в необозримом множестве покрывал всю Германию? Что ель, ныне вытесняющая все остальное, лишь поздний интервент? Что когда-то было время букового царства, в другую пору - империализм ольхи? Существует переселение деревьев, как существует переселение народов, и там, где ты видишь единый, самобытный лес, - это воинский отряд, закрепившийся на завоеванном в битве холме; а там, где смешанная рощица являет перед тобой волшебную картину мирного содружества, это отбившиеся от своей части бойцы, скучившиеся остатки вражеских отрядов, из-за усталости уже не способные уничтожить друг друга!
И все же это еще поэзия, пусть и не поэзия мира, который мы ищем в лесу; настоящую природу этот мир тоже уже не занимает. Выздоравливай у нее на груди, раз тебе предлагают все преимущества современной природы, и по мере возвращения сил ты однажды сделаешь и второе наблюдение: лес состоит большей частью из разных сортов досок, которые сверху прикрашены зеленью. Это не открытие, а только признание; я подозреваю, что взор и нельзя было бы погрузить в зелень, если бы она не была уже разбита для этого на прямые, как линейка, ряды. Хитрые лесничие стараются создать некоторую беспорядочность: привлечь взгляд каким-нибудь деревом, которое сзади немножко выступает из ряда, поперечной лесосекой или сваленным стволом, не убираемым все лето. Они тонко чувствуют природу и знают, что им не хотят больше верить. Девственные леса имеют в себе нечто в высшей степени искусственное и выродившееся. Искусственность, ставшая второй природой природы, в них снова превращается в природу.
Немецкий лес этого не делает.
Немецкий лес осознает свой долг - быть достойным того, чтобы про него могли петь: "Кто тебя, прекрасный лес, вырастил там так высоко? Буду петь хвалу создателю, пока не смолкну окончательно!" Создатель - это лесничий, старший лесничий, совет лесничества, это он так вырастил лес и по праву очень рассердится, если не захотят увидеть сразу его опытную руку. Он заботился о свете, воздухе, выборе деревьев, о подъездных путях, местах вырубки и об удалении подлеска, расположил деревья прочесанными рядами и придал им тот красивый вид, который нас так восхищает, когда мы вырываемся из дикой беспорядочности больших городов. За этим лесным миссионером, в простоте душевной проповедующим деревьям евангелие лесоторговли, стоит правление имения, дирекция государственного лесного хозяйства или палата княжества и дает предписания. По их распоряжениям создается ежегодно столько-то и столько-то тысяч кубометров древесины, они распределяют изумительные виды и прохладную тень. Но не они управляют судьбой. Еще выше, чем они, восседают на тронах лесных богов лесоторговец и его покупатели, лесопильные заводы, целлюлозные фабрики, строительные подрядчики, судоверфи, бумажное производство... Здесь взаимосвязь растворяется в том безымянном сплетении, в том призрачном товарно-денежном круговороте, который даже в человека, из-за нищеты выбрасывающегося из окна, вселяет уверенность, что он оказывает влияние на экономику, и который и тебя, протирающего в отчаянное лето большого города свои штаны деревянной скамейкой и деревянную скамейку своими штанами, делает регулятором рождаемости шерстяных овец и лесов, черт бы их всех побрал.
Нужно ли теперь петь так: "Кто тебя, прекрасная кладовая техники и торговли, вырастил там так высоко? Буду петь хвалу муравьиной кислоты добывателю (из древесины; но, в зависимости от обстоятельств, и другой продукции), пока не смолкну окончательно!"? На этот вопрос все дадут отрицательный ответ. Ведь озон в лесу еще имеется, имеется еще нежная зеленая масса леса, его прохлада, его тишина, его глубина и уединенность. Это неиспользованные побочные продукты лесной индустрии, и они столь же великолепно излишни, сколь и человек в отпуске, когда он является не чем иным, как только самим собой. Между ними все еще сохраняется глубокое родство. Грудь природы, правда, искусственная, ной человек в отпуске искусственный человек. Он твердо решил не думать о делах; это почти означает внутренний обет молчания, спустя короткое время все в нем от счастья невыразимо замирает и пустеет. И как он благодарен потом за малейшие сигналы, тихие слова, которые наготове у природы для него! Как прекрасны дорожные знаки, надписи, оповещающие, что до кабачка "Лесной покой" пятнадцать минут ходьбы, скамейки и иссеченные ветром и дождем щиты, обнародующие десять заповедей лесного управления; природа становится разговорчивей! Как он счастлив, когда находит компанию для пикника, чтобы вместе выйти навстречу природе; партнеров для игры в карты на лоне природы или приятелей, чтобы распить бутылку при заходе солнца! За счет таких маленьких услуг природа приобретает качества олеографии, и тогда сразу же оказывается, что не так уж много на свете вещей, сбивающих с толку. Гора тогда есть просто гора, ручей есть просто ручей, зеленое и голубое соседствуют очень отчетливо, и никакие трудности восприятия не мешают человеку кратчайшим путем прийти к убеждению, что то, чем он владеет, нечто прекрасное. Но как только он зашел так далеко, с легкостью возвращаются и так называемые вечные ощущения. Спросите сегодняшнего человека, который еще не запутан всякими разговорами, что ему больше нравится - пейзажная живопись или олеография, и он без колебания ответит, что предпочитает хорошую олеографию, ибо неиспорченный человек любит наглядное и возвышенное, а в том и другом промышленность гораздо искуснее, чем искусство.
Больной начинает задаваться вопросами: сказывается его ускоряющееся выздоровление. Врач говорит ему:
"Критикуйте сколько хотите;
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14