А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


Куплю — значит, жить буду долго.

Зато будто бы сами собой вместо директора уехавшего цирка появились люди другие, не менее услужливые, умелые и мздоимчивые. С их помощью необходимые документы были выправлены, и американский чиновник долгожданную визу поставил.
Пунктом назначения был выбран Нью-Йорк, куда можно было добраться или по воздуху, или вплавь. Вплавь было романтичнее и безопаснее (хотя совсем недавно все шумно отметили очередную годовщину гибели «Титаника»), но зато бесконечно долго. Поэтому было решено остановиться на большом самолете, у которого было две пары крыльев — больших спереди и маленьких — сзади.
Хотя Побережский и подсказал со своего места, что лететь Адлеру и сыновьям надлежит первым классом, они этим советом пренебрегли и оказались на местах подешевле, зато потерявшись среди других пассажиров, людей суетливых и гомонливых. Все трое сидели порознь, и этого оказалось достаточным, чтобы в памяти прочих не осталось воспоминания, способного впоследствии быть вытащенным наружу каким-нибудь господином-с-длинным-носом, на вопросы которого волей-неволей придется вспомнить: «Да, среди нас находился господин с двумя одинаковыми сыновьями».
Для пущей конспиративности следовало скрывать свое русское происхождение, и Адлер пошел по наиболее легкому пути. Развернув перед собой какую-то иностранную газету, он старательно делал вид, что сосредоточенно увлечен чтением большой статьи, название которой — Chaque fou a sa marotte, — безусловно, имело какое-то отношение ко всему происходящему.
Его сосед, заглянув в газету через плечо Адлера, указательным пальцем побеспокоил его локоток и в ответ на вопросительный взгляд пояснил, кивая в сторону статьи: «Le degr? d’esprit n?cessaire pour nous plaire est une mesure assez exacte du degr? d’esprit que nous avons».
Потом он увидел краешек русского паспорта, торчащего из нагрудного кармана Адлера, и обрадовано воскликнул, уже по-русски, что рад видеть соотечественника, пусть даже и читающего французскую газету.
Пришлось объясниться, пришлось лгать и изворачиваться, дескать, так сложились обстоятельства, что давно уже приходится жить на чужбине, пользуясь при этом чужим языком или даже, что будет точнее, языками для чтения чужих же газет.
— А если поточнее, а если уж совсем откровенно, — не унимался сосед, — какие именно страны, какие именно газеты?
— Всегда все по-разному, всегда все по-странному, — туманно ответил Адлер, и даже сам порадовался, как ловко, держа соседа на дистанции, он сохраняет собственную безопасность.
— Да-да, так бывало и у меня, так, бывало, я тоже отвечал, пока не остепенился, не осел на одном месте, — сосед не удивился невразумительному ответу. — Хотите, я вам расскажу?
Адлер не хотел, но сосед рассказал.
Длинная скучная история, длинные, скучные, похожие на паутину перемещения по Европе, затем по Америке. Зато теперь все позади: свой магазин католической книги на Ченнел-стрит в Нью-Йорке.
Спохватившись, он представился, хотя имя его навечно заглушилось хрустом пережевываемого им твердого яблока. Да, магазин католической книги на Ченнел-стрит. Совсем не скучно. Напротив, дополнительные, необлагаемые налогами приятные приключения. Например, одна из частых покупательниц, сестра Катарина из сиротского католического дома где-то на нижнем Манхеттене, на Вест-сайде, полюбила заходить к нему после закрытия, на ходу как-то странно, можно сказать, полурасстегивая пуговицы своего скромного монашеского платья. Не всегда было достаточно сил и желания, чтобы — позволим себе банальность — ответить ей взаимностью, ибо к тому времени у него была и старая, но вполне аппетитная и любвеобильная жена, и молодая американская леди, обожавшая головокружительные эксперименты с некоторыми частями его совсем еще бодрого охотничьего тела. Но нельзя было и помыслить об однозначном отказе, так как он неминуемо приводил к чудовищной метаморфозе. Сестра Катарина, мигом презревая свое профессиональное смирение, вдруг превращалась в женское воплощение мистера Хайда и потом, таким образом получив несколько отрывочных судорожных движений, разом обмякала, начинала молиться и сетовать на совершенно случайное, по ее мнению, грехопадение, за повторами которого она не ленилась наведываться сюда снова и снова.
Между прочим, она же, сестра Катарина, рассказывала, что среди ее воспитанниц есть две русские девочки, попавшие в Америку совсем еще в младенческом возрасте, и поэтому по-русски не знающие ни одного слова, и, честное слово, досадно, что руки так и не дошли навестить их, тем более что девочки, говорила назойливая посетительница, неразличимы, как две капли воды.
Потом была заминка в пути — самолет замер невдалеке от большого ноздреватого облака, и всем пассажирам, что были недовольны непредвиденной остановкой, выдали по паре шелковых нарядных парашютов. Потом Адлер проснулся и увидел, вернее услышал, что сосед его продолжает свою историю, но имена персонажей уже ничего не говорили, и поэтому поступки их казались бессмыслицей и враньем.
Когда сосед наконец умолк, а толстая французская газета внимательно была долистана до последней страницы, когда сначала принесли еду, а затем унесли останки ее, когда самолет попал на ухабы, но потом снова вырвался на гладкую, ровно гудящую дорогу, Адлеру передали записку, где значилось, что его ожидает сюрприз в случае, если он повернет голову и посмотрит на четыре ряда назад.
Он прочитал записку не один раз, стараясь либо угадать почерк (безрезультатно), либо — чей-либо тайный замысел. Оборачиваться он не торопился: надо было придумать себе выражение лица, когда он встретится глазами с неизвестным пока еще отправителем. Оставалась надежда, что тут вообще вкралась какая-нибудь ошибка и адресатом является совсем другой человек, но вслед за первой запиской подоспела и вторая, которая, исключая именно ошибку, начиналась прямо с обращения: «Дорогой Каспар…» и так далее.
Возомнилось страшное: сзади сидят ухмыляющиеся преследователи во главе со следователем Коровко, лязгают наручниками, с мерзким намеком затягивают потуже на шее цветастые галстуки, щелкают зажигалками в виде маленьких, но вполне ядовитых пистолетиков и прочее, прочее, исходя из чего нельзя не понять, что полет на самолете Берлин — Нью-Йорк — это не начало новой жизни, а лишь разновидность тюремной прогулки окончательно приговоренного к окончательному исчезновению.
И третья записка не заставила себя долго ждать, мол, что же вы медлите, мой любезный Каспар, или что-то вроде того, поскольку беззубое вдруг воображение уже не могло откусить ни кусочка от любого нового сведения, а лишь напрасно скользило по нему голыми деснами.
Собравшись с духом, он наконец повернулся и увидел, что, действительно, через четыре ряда сидела и лучезарно улыбалась, между прочим, Ольга, вполне пригожая для того, чтобы подойти к ней и сказать, что он рад ее видеть и что их встреча и в самом деле сюрприз.
Не подошел и не сказал, так как, кажется, подтверждались его прежние опасения в отношении Ольги, которую его преследователи все-таки превратили в наконечник той стрелы, что должна была безжалостно пронзить его самого.
Или нет? Или просто была она еще одной одинокой неприкаянной душой, которая начала отогреваться в объятиях полковника Адлера? Он вдруг подумал о том, что ничего не знает про нее, кроме тех словечек, которыми она поторапливала приближение очередной его вспышки, кроме привычки закатывать глаза, едва прикрываемые веками, в эти моменты казавшиеся ей маловатыми, кроме ее спокойного отношения к своей наготе, когда собственную грудь она отдавала под его изучение с той же легкостью и спокойствием, как, скажем, ладонь или щеку.
Однажды во время какого-то обеда он, помнится, попытался рассказать ей про Побережского, но рассказ оказался сбивчивым и несмелым, изобиловавшим к тому же множеством неточностей и погрешностей, так как Адлер знал про Антона Львовича много меньше, чем могло бы казаться.
Как она восприняла ту исповедь: с пониманием? сочувствием? жалостью? Хорошо запомнились ее слезы, проскользившие по щекам, хорошо запомнилось, как бережно, будто были они начинены динамитом, взяла она его дрожащие пальцы и прижала их к своим губам, нимало не обеспокоенная тем, что рядом сновали любопытные немецкие официанты, которые принимали происходящее за странный русский обряд. Он ей говорил что-то и про детей — про детей Побережского, Артура и Германа, про детей своих — Эмиля и Эрнста, и прямо на ходу все начало плавиться и растекаться, теряться в каких-то сопутствующих мерцаниях.
А в ночь после исповеди вдруг почудилось, что напротив приставили огромное кривое зерцало, откуда немедленно появились страшные искаженные тела с хохочущими рожами, в которых Адлер с ужасом опознал себя с Побережским. От простого лишь смаргивания, от нового поворота головы все изменилось еще пуще, изменилось в худшую сторону, и теперь, в неописуемом возбуждении, напротив снова значились Побережский с ним самим, полковником Адлером, но теперь не порознь, а сросшиеся воедино одним общим телом, над которым на длинных змеиных шеях раскачивались две очень похожие головы. Вот длинные шеи сплелись в косицу, вот они размотались опять, вот головы стали пристально смотреть друг на друга и, видно узнав что-то понятное лишь им одним, сцепились в самом что ни на есть мерзопакостном поцелуе.
Была ли Ольга осведомлена об этих чудовищных кошмарах? Наверное, была. Иначе чем объяснить вдруг накатывающуюся на нее мраморную бледность, холодный хрусталь в ее глазах, неточное быстрое сердцебиение, заметное по пульсации голубой жилки рядом с ключицей?
Уже не помня ни о каких мерах предосторожности, Адлер рванулся со своего места, добежал до Ольги и прямо в проходе между креслами встал перед ней на колени.
«Помнишь ли ты, помните ли вы, помнит ли она?» — как трудно бывает подобрать подходящее местоимение, но оказалось, что она помнит, помнит, помнит и знает. Шепотом ему на ухо она рассказала, что было потом. Потом, оказывается, было еще хуже. Потом в том самом зеркале, о содержимом которого так горячо и сбивчиво рассказывал он ей, появились еще люди. Одни из них были незнакомцами, другие — вполне знакомыми, например, его пригожие сыновья, но почему-то с маленькими, почти кукольными тельцами, за какими были распростерты огромные птичьи крылья, которыми дети управлялись легко и умело, вспархивая над землей и подолгу паря на одном месте. Ни орнитология, ни ангеловедение — вспоминала Ольга слова полковника Адлера — не позволяли точно определить вид этих летающих существ, которые, закончив свои летные упражнения, мягко приземлились на задние лапы и откуда-то из затемненных зеркальных глубин за руки вытащили еще пару себе подобных — взрослых мальчиков с кукольными тельцами и огромными, теперь сложенными крыльями. Вы спрашиваете, что они делали теперь вчетвером? Они делали. Они делали что-то. Трудно, конечно, назвать это танцем, но были какие-то странные движения, весьма загадочные и непонятные, неподвластные обычным людям. Что это были за движения? Пусть кто-нибудь опишет их. Пожалуйста, можно я? Да, вы можете, именно вы, вряд ли кто другой еще способен на это. Я стесняюсь, но я попробую. Все-таки скорее всего это был танец. Загадочность же и необычность его заключались в том, что дети то и дело сливались друг с другом, и тогда на месте двух танцующих пар оказывалась лишь пара одна, которая потом, после нескольких па, снова удваивалась. И так было до бесконечности. Музыка? Музыки не было. Напротив, была тишина, разбавляемая лишь вашей, полковник Адлер, прерывистой одышкой, пробиваясь через которую вы пытались донести происходящее.
Но ведь упоминались еще и посторонние люди. Да, посторонние люди упоминались. Вот с ними дело обстояло сложнее, так как их лица были совсем незнакомы. Скажем, пожилой, примерно одного возраста с Адлером, господин. Скажем, его спутница с затравленным взглядом. Скажем — и это самое главное, — еще пара детей, тоже одинаковых, но теперь женского пола. Кажется, неправильно девочек называть особями женского пола, это звучит либо очень по-канцелярски, либо, что еще хуже, очень по-ветеринарному. Но вы же сами, полковник Адлер, придумали все это. Да, я люблю во всем четкость. Ну тогда слушайте про двух молодых особ женского пола.
Их, как уже говорилось, было примерно две. Никаких танцев, напротив, статичность и даже — неподвижность. Со стороны могло показаться даже, что это — две статуи. Но их создателю полностью удалась имитация жизни, что пронизывала каждый участок их гладких тел. Они смотрели прямо перед собой и тянули вперед руки. Если можно так сказать, жажда рукопожатия пронизывала их напряженные тела. От него, этого рукопожатия, их удерживал уже упомянутый пожилой господин и также уже упомянутая женщина с затравленным взглядом. И вы, Ольга, вдруг вздрогнули. Уже потерялось начало — то ли Адлер представлял, то ли вы вспоминали. Только не говорите, что всякое воспоминание есть искаженное настоящее. Скорее, наоборот: любое настоящее есть искаженное воспоминание. Путаница и сумбур.
Кто-то вспомнил, а кто-то представил, что целый ряд лет назад женщина бросила своих новорожденных дочерей. Можно только не пользоваться местоимением в единственном роде в первом лице? Лучше так: в своем роде это произошло с каким-то третьим лицом. Тогда все правильно: женщина оставила своих новорожденных дочерей. Были ли виной тому обстоятельства, нелепые совпадения, просто какой-то дурацкий случай? Было и первое, и второе, и третье. Можно посчитать и до десяти, и до ста. Кто-то представлял, а кто-то вспоминал. Сначала было облегчение и надежда, что девочкам все-таки будет хорошо, что господин, как следует потрудившийся во время зачатия, будет столь же пригож и в их воспитании, но на деле повернулось все совсем не так.
Когда беременности исполнилось два месяца, иными словами, когда ее существование было безусловным, Ольга нашла того самого господина, который с неохотцей, но встретился с ней и не мог сначала вспомнить ее имя, а потом перепрыгнул через лужу и был таков. Очень хорошо и легко — и это тоже помнилось — рыдалось в те дни: было много слез, всхлипываний и дрожаний всего тела.
Можно было бы, как казалось, развернуть беременность вспять, но доктор с немецким каким-то именем напугал ее самыми непредсказуемыми последствиями, включая смерть, и ей оставалось с покорным недоумением глядеть, как месяц от месяца живот ее вздувается подобно почке, которая вот-вот взорвется свежим зеленым листом.
Рожать не хотелось, зато хотелось ходить на кладбище и там, среди круговорота крестов, представлять собственную смерть накануне родов. Упоительность подобных представлений откровенно проистекала из изысканного противоречия объединения этих двух ритуалов, в которых, чудилось, понимала собравшаяся на кладбище публика, невидимая, горизонтальная и неслышимая. Со временем у Ольги появились здесь приятели и просто знакомцы. Она знала их и по именам, и по фотографиям, многие из которых при долгом пристальном взгляде будто бы оживали, легкими, едва уловимыми движениями лицевых мускулов намекавшие на то, что все здесь не так уж однозначно и просто. Но по-настоящему сдружилась Ольга лишь с одной дамой, подле которой мечталось уж особенно легко и гладко, что дама чувствовала, потворственно улыбаясь и скупо, на местный манер, одобрительно покачивая головой. Сначала, робея, она называла ее госпожой Побережской, затем — Лидией Павловной, и уж в конце концов, когда они сблизились, Ольга отважилась на Лидочку, что той явно понравилось, судя по уже знакомой улыбке и ласковым кивкам. Ольга чувствовала, что у дамы есть своя тайна, но неразговорчивость последней исключала хоть какие-нибудь подробности. Зато слушательницей она была отменной, давая Ольге раз за разом изливать душу, что она и делала, забывая, что ее собеседница находится — так скажем — не совсем в обычном состоянии, подразумевавшем, впрочем, тот вид особого внимания, которым не могли похвастаться обыкновенные земные (но не подземные) люди.
Ольга не умерла, но зато родила, родила дуплетом, и, когда обеих девочек принесли на первое кормление, ей показалось, что они сейчас будут пить не ее молоко, но ее кровь. Это предощущение и этот страх были настолько сильны, что она от кормления отказалась, а потом отказалась и от них тоже, пронумеровав на необходимой бумаге все неумолимые доводы, следуя которым другого выхода просто-напросто не было.
Сколько раз именно на этом месте она ставила точку в своем невеселом повествовании, отрекаясь, отгораживаясь от продолжения, которого как будто и не было или которого не помнила она. Зато запомнились легкость и пустота в животе, будто его вывернули наизнанку, вымыли и как следует просушили.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32