А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Однако если бы он захотел — или внушил себе такое желание, — он смог бы сравнять с землей замок моего отца, между делом дохнув на него, и взорвать все колбы и пробирки, просто подняв их на смех. После чего я путешествовала вместе с ним, чтобы изолировать его, подвергнув своего рода карантину.
— Поначалу я решил было, что граф — твой отец, сам Доктор.
— Мой отец? — в удивлении вскричала она, после чего долго и очень мелодично смеялась. — Ну а мы сначала решили было, что он — Министр! Даже после встречи с настоящим Министром я продолжала считаться с такой возможностью. От шагов и того и другого содрогается земля.
— А когда вы перестали считать меня вражеским агентом?
— Как только мой отец установил, что ты влюблен в меня, — сказала она таким тоном, как будто это само собой разумелось.
Ночь постепенно полностью вошла в свои права, и те огоньки, что не вышли ростом, такие, как змеиные очи или искорки светляков, расцветили блестками черные бархатные поверхности вокруг нас, но глаза Альбертины по-прежнему сияли, словно неугасимые светила. Они сияли неописуемым янтарным блеском, а формой напоминали две уложенные на боковую слезинки. Но не цвет и не форма казались главным в этих невиданных глазах, а скандальный вопль страсти, неотвязно звучавший из их глубин. Глаза ее были голосом черного лебедя; глаза ее смущали и путали все чувства, и ни сну, ни смерти не под силу их утихомирить или притушить. Они лишь чуть подернуты завесой светозарного праха…
Первую часть ночи она спала, а я нес караул, ибо мы остерегались диких зверей; вторую уже она оберегала мой сон, и того же распорядка мы продолжали придерживаться весь остаток нашего путешествия, хотя и дни и ночи вскоре совершенно распались и у нас не осталось никаких представлений о том, много ли минуло времени и, вообще, утекло ли сколько-нибудь влаги в образе облачных масс, прежде чем буйный дождевой лес чуть поредел и мы вступили в более доброжелательную, более женственную страну, полную сверкавших драгоценным опереньем птиц с девическими личиками и яйцекладущих деревьев, и в этих краях не осталось уже совсем ничего, что не было бы чудесным.
— Поскольку вся эта местность существует только в Смутном Времени, у меня нет ни малейшей идеи касательно того, что может случиться, — сказала она. — Теперь, когда мы лишились и профессора, и набора шаблонов, мой отец ни на что не может наложить структуры, пока не изготовит новые модели. В это время желания могут принять любую форму, какую только им заблагорассудится. Кто знает, что мы отыщем здесь? Если его эксперимент провалился, мы, конечно, ничего не отыщем.
— Почему это?
— Потому что недифференцированное массовое желание не обладает достаточной силой, чтобы навсегда сохранить свои формы.
Заметив, что я ее не понимаю, она нехотя развила свою мысль:
— Это бы означало, что замок еще не производит достаточно эротоэнергии.
Я не понял ее слов, но, чтобы не ударить лицом в грязь, кивнул.
— Как бы там ни было, днем нам нужно поглядывать на небо, а по ночам разводить костер — и тогда рано или поздно нас, скорее всего, заметит один из воздушных патрулей отца.
— Он что, настолько раздвинул границы театра боевых действий?
— О нет, — сказала она. — Но он постоянно проводит воздушную разведку самых пустынных районов, чтобы выяснить, что же населяет пустоту — если что-то ее населяет.
Все это прозвучало для меня как своего рода folie de grandeur, но я с удовольствием вручил ей свою судьбу — теперь, когда наконец разыскал ее, — и мы продолжали свой путь через страну опасных чудес.
Скоро мы научились распознавать серо-зеленый кустарник, который прозвали «больным деревом» из-за невидимых пятен, рассеянных по его листьям и коре, пятна эти жалили нас, стоило к ним прикоснуться, оставляя на коже обширные участки ярко-красного раздражения, которые потом еще долго не давали покоя. А вот деревья с покрытыми, как рыба, чешуей стволами никакого вреда не причиняли, хотя под лучами стоящего в зените солнца и начинали совершенно омерзительно смердеть — в отличие от благоухающих кристально-чистым ароматом весны белых гардений, проливавших столь крутые слезы духовитой резины, что я не удержался и нанизал некоторые из них на нитку, чтобы преподнести Альбертине ожерелье из душистого янтаря. Часто мы перебирались через дурманяще пахучие заросли, где воздух дышал ладаном и фимиамом, а несколько раз забредали в рощицы странных высокорослых растений, являвшихся, вероятно, какой-то разновидностью кактусов, поскольку их мякоть, хотя и нежная и снежно-белая, повсюду округлялась в дебелые шишки, увенчанные красным бугорком. Стоило припасть губами к этим соскам, и в рот тут же изливалось сладкое, освежающее и восстанавливающее силы молоко. Эти сочные кактусы росли, как правило, длинными полосами, насчитывающими целые сотни растений, и, если бы округа выказывала хоть какие-то признаки обитаемости, мы бы решили, что они выращиваются здесь на огромных свободно раскинувшихся делянках. Но мы ни разу не заметили признаков человеческого присутствия, хотя время от времени натыкались на отпечатки копыт диких лошадей.
Прытко стелились по земле, вертко обвивались вокруг ветвей ушлые молодые вьюнки, вострившие вместо цветов пурпурные уши, и мы часто слышали пение цветов, которых никогда не видели. Какой-то куст с рябеньким оперением откладывал белые яйца — размером с яйца курочки-молодки — в песочную ямку между своих корней, в каждой кладке было по шесть-семь яиц. Откладывая их, куст весь дрожал и клохтал, потом с облегченным шелестом встряхивал листвой. Казалось, что в этом лесу природа освободила свои творения от необходимости строго придерживаться формальных разграничений, тем самым в общем-то опрокинув привычные взаимоотношения зоологии и ботаники, и единственные животные, которые временами попадались нам на глаза, этакие зеленомясые сумчатые одноглазые ползучие твари, более всего походили на бродячие растения. Зажаренные на вертеле, они напоминали по вкусу шашлык из сельдерея.
Насколько я помню, мы пробыли в этой terra nebulosa около трех дней, когда наткнулись на самое странное из всех деревьев. Оно росло в одиночестве на вершине невысокого холма, — и хотя прочно укоренилось в земле на четырех подрагивающих ногах, а из его шеи пробивался массивный ствол, увенчанный ветвями, похожими на ветви европейского дуба, между стволом и ногами находились лошадиные мощи, скелет с отчетливо видными внутренностями. Зеленые соки пульсировали и бились в этих внутренностях с гудением, напоминающим жужжание самодовольного пчелиного роя. И тут же, нанизанными на ветви этого конского древа, мы увидели первые — с тех пор как вошли в лес — свидетельства деяний человеческих рук. Дерево украшали орнаменты из кованого железа, бренчавшие под ветром друг о друга; что-то вроде амулетов в форме подков; а на далеко выдающейся ветке висел огромный, резко переломленный пополам лук. Каждую доступную пядь ствола загромождали вотивные таблички, испещренные выполненными в беглой клинописной манере надписями, то тут, то там торчал наружу вотивно же забитый гвоздь, а ко всем веточкам аккуратными бантиками были привязаны небольшие косички из конского волоса. Ну а пружинистый дерн вокруг дерева был покрыт толстой коростой конского навоза и иззубрен отметинами от копыт.
Мы стояли на холме рядом с гудящей двуединой штуковиной — полулошадью, полудеревом — и смотрели вниз на лирические очертания феокритовой долины, открывавшей перед нами тучные неогороженные поля злаков, чуть морщимые ласковым ветерком. Альбертина показала на них в тот самый миг, когда я увидел, как покров пшеничного поля разрывает череда величественных форм, бесшумно, словно кони во сне, переступавших по стелющемуся им под ноги зеленому коврику, хотя лошадиными были только их туловища, поскольку к нам приближались кентавры.
Их было четверо: один гнедой, другой вороной, серый в яблоках, а последний — белоснежный, без единого пятнышка, в то время как внушительные торсы в общем-то отливали бронзой, хотя издалека и казалось, что чуть ли не пауки оплели своими сетями им плечи, набросив на них запутанную чересполосицу гирлянд, напоминавшую туго обтягивающие ажурные вязаные кофточки. Волосы у всех спадали вниз по спине прядями соответствующего их лошадиной масти цвета: рыжие, черные или белые; черты же лиц несли на себе деспотический отпечаток самого что ни на есть сурового, чисто классического чекана. Носы отличались такой прямизной, что по ним можно было скатить вниз шарик ртути, а губы смыкались в суровую, повелительную складку. Все были чисто выбриты. Гениталиями они оказались снабжены на человеческий лад, у основания живота; поскольку они были животными, они не испытывали никакого стеснения, но поскольку они были также и людьми, даже если об этом не догадывались, их переполняла гордыня. А когда, сложив на груди руки, они припустили рысью в нашу сторону, пологие лучи заходящего солнца вызолотили их, превратив в подобие шедевров древних греков, рожденных во времена, когда среди простых смертных разгуливали боги. Они, однако, к богам себя не причисляли; они считали, что постоянно балансируют на натянутом канате и стоит им оступиться — их ждет неминуемое осуждение на вечные муки. Когда кентавры подскакали поближе, я увидел, что они совершенно обнажены, а то, что я принял поначалу за одежду, оказалось самой замысловатой татуировкой, какую только мне когда-либо доводилось видеть. Каждая из татуировок была задумана как единое целое и покрывала спину и обе руки, спускаясь по ним до локтя; грудная же клетка, так же как верхняя часть живота под нею, и горло, и лицо над ней, оставалась у мужчин нетронута, хотя женщины были татуированы полностью, включая даже лица, — ради того, чтобы причинить им как можно больше страданий, ибо кентавры считали, что женщины рождаются только для того, чтобы страдать. Цвета необычайно изощренно сплетались друг с другом, а палитра эстетически сильно выигрывала благодаря своей ограниченности: ее составляли всего три цвета — черный, светло-голубой и пылающе-красный. Что касается рисунка, то в криволинейных, обвивающих тела формах были представлены лошадиные боги и лошадиные демоны, увитые цветами, початки кукурузы и стилизованные изображения грудастых кактусов; все это было увековечено в коже в декоративной манере, вызывающей в памяти роскошные вышивки.
Добравшись до холма, они повернулись лицом к дереву и трижды испустили в унисон необычайно пронзительное ржание, при этом каждый отвалил изрядный шмат навоза. После чего гнедой душераздирающим баритоном завел какую-то жреческую песнь или священное песнопение, отчасти напоминающее по стилю ортодоксальные еврейские, но приправленное толикой весьма драматической мимики. Это был час, когда Священный Жеребец в пламенной форме Солнечного Коня вступал в Небесное Стойло и задвигал за собой на ночь засовы; и гнедой возносил хвалу тому, что день подходит к концу, поскольку, следуя их теологии, каждое событие физического мира обусловлено непрестанной милостью Священного Жеребца и непрестанным же искуплением его паствой несказанного греха, свершенного на заре времен, но неумолимо возобновляющегося каждый год. Но тогда я ничего этого еще не знал. Гнедой использовал свой голос как музыкальный инструмент, и я, не понимая языка, счел, что в его песне нет слов. Соблюдая должные интервалы, остальные кентавры время от времени тоже подавали свои голоса, полифонически сплетая их в величественный контрапункт и при этом отбивая копытами по дерну ритм. Все это производило колоссальное впечатление.
Закончив, гнедой склонил голову, чтобы показать, что моления подошли к концу. Проседь припорошила ему черную гриву и хвост, а на лице проступали следы прожитых непогожих лет, что только усугубляло его героическую красоту. Потом он обратился к нам с Альбертиной с россыпью глубоких раскатистых звуков.
Но мы не смогли понять ни единого слова, и объяснялось это, как я сообразил, немного обучившись их речи, тем, что в ней не было ни грамматики, ни словаря. Она была не более чем игрой звуков. Требовались острое ухо и тонкая интуиция, чтобы мало-мальски в ней разобраться; казалось, что она естественным образом произросла из песнопений, в которых звучали те писания, которые они считали жизненно важными для самого продолжения их существования.
Заметив наше замешательство, гнедой пожал плечами и жестом показал нам, чтобы мы бросили оружие. Мы послушались его, и он опять же жестами скомандовал, чтобы мы оседлали серого в яблоках и вороного. Я пантомимически возразил, выражая жестами, что мы недостойны ехать на них верхом, на что он улыбнулся и без слов объяснил нам, что, несмотря на нашу недостойность, нам все равно придется на них водрузиться. Только много позже, узнав, что мы были наездниками двух князей их церкви, осознал я, какая нам была оказана привилегия, ведь вороной был Кузнецом, а серый в яблоках — Писцом, что в их табели о рангах соответствует нашим кардиналам. Каждый из них поднял одного из нас своими мускулистыми руками и закинул назад, себе на спину, с такой легкостью, будто мы были малыми детьми. Хотя, по моему разумению, им вряд ли до сих пор приходилось нести на себе пассажиров, двигались они величественной поступью, что едва ли объяснялось их заботой и стремлением подстраховать ненадежность нашей посадки, а скорее тем, что они никогда не бродили просто так и не семенили иноходью, но всегда выступали как на параде. Мы пересекли кукурузное море и выбрались к утопающему в цветах и полузадушенному вьющимися лозами скоплению усадеб, раскинувшемуся сразу за полями. Там они осторожно спустили нас вниз, и мы очутились посреди своего рода агоры, места общего сбора, в центре которого возвышалась большущая деревянная ростра, с ограждения которой свисала медная труба. Гнедой приложил ее к губам и дунул.
Кентавры жили в огромных, сработанных из стволов деревьев стойлах с низко нависавшими снаружи соломенными крышами — архитектурный стиль, затронутый истинно вергилианской сельской простотой, поскольку, обладая строгостью и созерцательностью, свойственными классицизму, воплощен он был в дереве и соломе. Величественные пропорции этих стойл были продиктованы размерами наших хозяев; кентавр-подросток, жеребчик-юноша уже был выше меня на целую голову, так что сводчатые деревянные ворота в каждое стойло насчитывали по меньшей мере пятнадцать футов в высоту и десять в ширину. Мы явились туда в час вечерней трапезы, когда из всевозможных отверстий в крышах в поблекшее небо поднимались клубы дыма от горящих дров, но стоило гнедому протрубить в горн, как местные жители один за другим рысью высыпали из своих домов, пока мы не оказались окруженными со всех сторон толпой сказочных существ, подозрительно внюхивающихся в обвевающий нас ветерок, выгибая шеи и глубокомысленно прочищая ноздри, ибо, хотя они были людьми, им были присущи все повадки лошадей.
Они думали, что, поскольку нас нашли на Святом Холме, мы тоже должны быть святы, несмотря на нашу нерасполагающую внешность.
Если бы они не решили, что мы священны, они затоптали бы нас насмерть.
Хотя они и были людьми, они не знали, что такое человек, и считали себя ублюдочной разновидностью лошадей, которым они поклонялись.
Табуны диких лошадей частенько вытаптывали их плантации злаков и кактусовые пастбища, врывались в поселок, как копытная река в половодье, и покрывали местных женщин, если их удавалось найти. Кентавры верили, что Священный Жеребец переселяет в диких лошадей души умерших, и называли эти опустошительные набеги Карой Духов. За каждым таким нашествием следовали недели поста, умерщвления плоти, до которого они были великие охотники, как и до декламации той части своего конского писания, в котором прославлялось творение Первопринципа, мистической сущности лошади, Священного Жеребца путем слияния огня с воздухом в верхних слоях атмосферы. Еще до того как я начал понимать их язык, я обнаружил, что прихожу в глубокое волнение, стоит мне услышать взволнованное повествование об их мифическом прошлом, исполнять которое дозволялось лишь мужчинам одной определенной касты. Хотя все они постоянно пели, а все их песни оказывались гимнами или псалмами, священная повествовательная поэзия оставалась исключительно прерогативой единственного кантора, который, чтобы заслужить право на ее пение, должен был проскитаться целый год с дикими лошадьми, тяжкое испытание, из которого мало кому из кандидатов на этот пост удавалось выйти живым. Затем, когда ему исполнялось тридцать, он начинал изучать эзотерическую классику под руководством старейшины, который один знал ее всю.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37