А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Теперь он был виднейшим антифашистским деятелем, крупным ученым, почетным пердседателем муниципаль-ного совета, одним из секретарей Партии прогрессистов. И какие речи он тогда произносил над могилами павших бойцов! На каких собраниях выступал! С какими деятелями и как фотографиро-вался в обнимку! "Нет, еще живы старые дубы", - говорили слушатели, расходясь после его выступлений. В отношении же ко мне он был по-прежнему старым другом моего отца, у которого я играл на коленях.
Шли годы. Умерла моя мать. Я окончил юридический факультет и год проболтался без дела, ибо и не такие, как я, юристы в то время занимались вычиткой корректур. И тут помог он, уже полностью отошедший от ученой деятельности и ставший редактором одной из самых больших газет нашего департамента. Он приехал ко мне домой, расцеловал, посадил в авто и увез к себе в редакцию. Там мы и стали работать. До войны это был листок самой средней руки: четыре полосы в будни, шесть - в праздник, при нем стало двенадцать и восемнадцать. Стало выходить иллюст-рированное приложение "Мир за семь дней", появились статьи известных авторов. И как мы буше-вали тогда в этой обновленной газете, какие тирады произносили, сколько у нас было энергии, любви к жизни, беспощадности к ее врагам! Как мы обличали тогда спрятавшихся в крысиных норах усмирителей, как громогласно требовали им смертных казней! Позорной веревки требовали мы палачам Освенцима и Треблинки. Это были траурные дни больших процессов, раскопок братских могил, торжественных панихид, открытия памятников Неизвестным солдатам. Это опять были дни клятв в зале меча и светлой веры и надежды на будущее. И гением мести, карающим во имя человечества и счастья его, казался мне тогда мой шеф. Ведь и он видел смерть в глаза, и он ползал по мокрому цементу Баумцена, и на него надевали смирительную рубашку и затягивали так, что трещали ребра. И было очень радостно думать, что теперь он плотно сидит в своем редакторском кресле и все громы сосредоточены в его пухлых, коротких пальцах.
Так шли годы. Затем наступил перелом, такой резкий и острый, что я долго не мог понять: что же произошло? Все, что казалось установленным на веки веков, стало опять таким же неясным, как и десять лет тому назад. Добро и зло, ставшие в первые послевоенные годы уже бесспорными, ощутимыми, зримыми, осязаемыми понятиями, опять начали вдруг тускнеть, убегать, а под конец обменялись между собой местами. И уж нельзя было разобраться, кто враг и кто друг и что почетнее - ловить скрывшихся от суда нацистов или выпускать на волю даже тех, кто в свое время ждал петли.
Вот отрывок из моего репортажа, написанного сейчас же после оправдания одного из главных участников процесса военных преступников:
"Зал суда большой, квадратный, без окон, но от сияния сотни искусственных солнц нестерпимо светло и жарко. В нем и был под утро объявлен приговор.
Тридцать человек были приговорены к смерти, десять - к заключению на разные сроки, один же..."
Два солдата из комендатуры подошли к скамье подсудимых. Тогда с самого конца ее поднялся маленький, длинноволосый человек, почти карлик.
Он огляделся, сделал один шаг, потом другой и пошел вдоль стены к выходу - чем дальше, тем быстрее и увереннее.
На нем был глухой военный френч с отпоротыми нашивками на руках и, совсем не к месту, модные желтые полуботинки.
Карлик дошел до поворота и вдруг остановился.
Он увидел, что движение в зале сразу же прекратилось.
Все, кто был около двери, даже солдаты из комендантского отделения смотрели на него молча и не двигались.
Так в цирке смотрят на акробата, шагающего по проволоке под самым куполом цирка: неужели сумеет пройти? Карлик, видимо, испугался. Это было, может быть, только секундное оцепенение. Он сразу же и нашелся - повернулся и быстро пошел обратно к скамье подсудимых: он сидел на ней около полугода, и сейчас только на ней он чувствовал себя безопасно.
Он дошел до нее, сел, повернулся так, чтобы от дверей видели одну его сгорбленную спину. Тут к нему подошли защитник и комендант и что-то сказали, показывая на комнату совещаний, - очевидно, там был запасной ход.
Карлик долго молчал, потом резко и коротко кивнул головой и совсем отвернулся от них, потом вдруг сорвался и быстро пошел к дверям.
Он шел теперь вслепую, через весь зал, не разбирая дороги, и было видно, какого усилия ему стоило, чтобы не побежать. Но люди стояли на его дороге, и их взгляды как бы отбрасывали его назад. Он не выдержал этой невидимой преграды, остановился и дико посмотрел на толпу. Ему встретились неподвижные лица, остановившиеся глаза, но он был храбрый человек и поэтому решил идти уж до конца. Он вошел в толпу, и тут вдруг вокруг него образовалась пустота. Люди раздались молчаливо и отчужденно, так, как будто все боялись коснуться руками его рук, лица или костюма.
Тогда я встал и сказал свидетелю обвинения, сидевшему около меня:
- Идемте.
Но он мне не ответил и продолжал смотреть.
- Что вы на него смотрите? Что в нем интересного? - повторил я более настойчиво.
И, продолжая смотреть на карлика, который теперь, вбирая голову, косо, почти панически бежал к дверям, свидетель спокойно ответил:
- А вот то, что он оправдан!"
С этого всего и началось. Потом освободили и тех, кого осудили раньше на больших и малых процессах, и они стали появляться среди нас в глухих военных формах с орденами и значками военных лет. Наряду с акафистами водородной бомбе и атомной гибели появились издевательские призывы к милосердию. "Забудем все прошлое!" - орали газеты, и тогда по улицам замарширова-ли солдаты, солдаты, солдаты, сначала наши, потом развеселые американцы, в городах начались учебные затемнения. Вместо восстановления разрушенных столиц и деревень производительные силы мира начали изготовлять смерть во всех видах. Она была в бомбах, в газах, пахнущих орхидеями, в изящных перламутровых облатках, похожих на пудреницы, в мутных, бурых колбах, где неясно, бесшумно и грозно пульсировала живая плазма. Это было поистине страшная индустрия уничтожения, и скоро вся нация, каждый труженик ее уже работал не во имя жизни, своего ребенка, не на свою семью, не на самого себя, а исключительно на смерть неизвестного солдата. И вот в тот год, когда людям наконец, огромному большинству их, окончательно вбили в голову, что самый надежный и неподкупный гарант мира - война, тогда и начали расти, как поганки из наво-за, сенсационные процессы о невероятных убийствах, малолетние бандиты, школьники с ножами, девочки, пустившиеся во все тяжкие, шпионы и изменники, слухи о том, наконец, что враги нации всюду и везде, что ими могут быть даже наши жены или наши друзья, - люди, садящиеся ежедне-вно за один стол с нами. Кого-то хватали, судили и осуждали, до крайности упростив судопроиз-водство, без доказательств, без свидетелей, фактически без всякого суда, на основании каких-то чрезвычайных законов об охране государства. Людей казнили, а после я подбирал письма читателей и печатал статьи за и против их казни.
И хотя я был юристом, но ничего не мог понять толком в этой вальпургиевой ночи и поэтому молча обращал глаза к тому креслу, где сидел мой шеф, - разум и совесть нашей газеты. Но и он молчал до сегодняшнего дня, и вот вдруг разговорился.
Зазвонил телефон, и когда я снял трубку, то сразу понял, кто это. Узнал меня и тот, кто звонил.
- Это вы, Ганс? - спросил он.
Я ответил, что да, я.
- Ну, здравствуйте, дорогой! Смотрите - через столько лет я узнал сразу ваш голос! Вы знаете, я страшно обрадовался, когда получил ваше письмо. Как вы, однако, узнали, что я здесь?
Я объяснил ему, что прочел о его приезде в местной газете, а адрес узнал через бюро.
- Ах, так? - усмехнулся он по ту сторону провода. - Значит, вы все-таки получаете нашу газету? Ну, и я тоже всегда читаю ваши статьи и хотел написать вам, да не знал, будет ли вам это приятно. - Он опять засмеялся. - Ладно, об этом после... Так вы пишете, что вы страшно порази-лись этой встрече на почте? А вы знаете, что этот тип сейчас занимает очень видное место у себя на родине?
- Ну! - воскликнул я. - Нет, этого я не знаю.
- Ну, не официально, конечно, занимает, до этого еще они не дошли стыдятся, - но общественная его карьера хоть куда! Он уже заместитель председателя фонда ветеранов войны и член президиума общества бывших ветеранов.
- Да разве он был в плену? - поразился я.
- Был, как и все ему подобные. Сдался англичанам за два дня до капитуляции. Если вас все это интересует и вы ничего не боитесь, зайдите-ка ко мне. Мы собираем все материалы, касающи-еся наших старых друзей. Авось когда-нибудь пригодятся для будущих процессов.
- И даже очень скоро пригодятся, - ответил я. - Так дальше не может продолжаться.
Он неопределенно хмыкнул.
- Да, по вашему письму я почувствовал, что вы так думаете. Вот даже повстречали Гарднера и не поверили своим глазам. Полисмена позвали, и тогда выяснилось, что перед вами стоит лояльнейший и охраняемый всеми законами гражданин, который каждую минуту может возбудить против вас иск за оскорбление личности. Этого и испугался сержант. А вот когда я приезжаю на съезд ветеранов и борцов Сопротивления, у меня нет даже полной уверенности, что этот самый сержант мне даст дожить до конца съезда. - Он помолчал, подумал. - Вы сейчас свободны?
Я ответил, что у меня сидит гость, да уж и не поздно ли?
- Нет, не поздно, - ответил он. - Приезжайте тогда, когда освободитесь.
Я положил трубку и сказал Ланэ: "Извините, но сегодня у меня была такая невероятная встреча, что..." - и нарочно не окончил. Старик мельком мой разговор по телефону его очень насторожил и встревожил - покосился на меня, потом взял из сахарницы два куска сахара, положил осторожно в чашку и, помешивая ложечкой, спросил:
- Это какая же? - а пальцы у него уже слегка подрагивали.
- Да вот, понимаете... - и я рассказал все.
На него я не смотрел, но ложечка что ни секунда, то сильнее дребезжала в его руке, а потом он и вообще поставил чашку на стол и спросил, только для того, конечно, чтоб спросить:
- А это был точно он? Вы не могли ошибиться?
Но я даже не ответил на этот жалкий вопрос, только усмехнулся. Тогда он снова так же осторожно поднял ложечку и положил в чашку, но только она звякнула, как он с отвращением отбросил ее на стол.
- Черт знает, что делают эти идиоты! - сказал он искренне и сильно. И к чему? Кого они, дураки, дразнят? Народ, что ли? Так народ дразнить нельзя! Милость, конечно, милостью, без нее не обойдешься, но... И, говорите, совершенно здоров?
Как яблочко румян.
... И весел бесконечно...
продекламировал я. - И говорит, что его выпустили для общественного спокойствия. Но вот вам, я вижу, от этого не спокойнее, мне тоже. Так кто ж такие эти судьи милосердные? Вы думали об этом?
- Болваны они, - сердито отрезал старик, - болваны, вот и все, о чем тут еще думать?!
- Ах, шеф, но и болванам так же не хочется умирать, как и нам с вами, - улыбнулся я. - И трусы хотят войны не больше, чем храбрые. Значит, дело не в этом.
- Ну, а в чем же? - безнадежно вздохнул Ланэ и вдруг вскочил с места. - Ганс, вот вы опять вдаетесь в высокие материи. Да ну их ко всем чертям! Поверьте, что появление этого негодяя мне так же неприятно, как вам, но только не ищите, пожалуйста, за ним, как теперь любят выражаться, силы войны и тайных происков.
- Почему же тайных? - спросил я. - Как же тайных, когда...
- Когда мы ежедневно читаем газеты и сами даже издаем одну, самую крикливую,- улыбнулся Ланэ. - Ганс, милый друг, юный сын моего старейшего друга, если взять и выписать на бумажку имена всех тех почтеннейших людей, кого ежедневно то одна, то другая газета называет поджигателями, то не останется ни одного мало-мальски порядочного человека, которого не следовало бы повесить, по крайней мере за шпионаж. Наш брат, конечно, свое дело делает - мы не даем людям успокоиться, - и это уж само по себе великое дело. Но, дорогой, пророков среди нас нет и не будет: ни один еще святой не работал репортером.
- А вы ведь однажды были самым настоящим пророком, дорогой шеф, сказал я.
Ланэ махнул рукой.
- Ну да, действительно, нашли пророка! Я старый грешник, дитя мое, он засмеялся. - Старый грешник, который давно не верит ни во что хорошее, а все-таки стремится к добру, а где оно и что оно, никто на свете толком не знает. Тот подлый змий все-таки не солгал Еве, когда говорил, что только одному Господу Богу известно полностью, что хорошо, а что плохо.
Он совершенно успокоился, взял чашку, стал пить маленькими, аккуратными глотками. Под старость он говорил так же, как и писал, длинно, многословно и возвышенно. (Впрочем, замечу в скобках: все мы, когда нам нечего сказать, начинаем с Адама и Евы, с бесконечной сказки про добро и зло.)
- И все-таки вы однажды были самым настоящим пророком, - повторил я упорно. - Это было в самом начале оккупации. В столовой тогда сидели вы и Ганка и речь шла о первых повешенных. И вот когда отец стал долго, красиво и возвышенно, - а вы ведь знаете, он умел говорить красиво, - рассуждать о новых антропоидах, дерзнувших, - слышите, как пышно: "дерзнувших"! поднять руку на человека, помните, что вы тогда ему ответили?
Ланэ подумал и сказал:
- Представьте себе - нет, не помню. Но, наверное, что-то такое, что на много лет запало вам в память.
- Даже на всю жизнь. Вы сказали отцу примерно: "Профессор, пора бросить разговаривать и клеймить презрением. Слова словами, все это очень красиво и правильно, но вот если откроется дверь и в столовую войдет самый настоящий питекантроп и потребует у вас свой череп, который хранится у вас в сейфе, что вы тогда будете делать?"
Ланэ молча смотрел на меня, и на лице его я прочел сразу несколько разнородных чувств: тут были и неясный страх перед воспоминанием, и умиление перед временем, когда он был моложе на пятнадцать лет, и озабоченность, и колебания. И вдруг он вскочил с места.
- Да, Ганс, я все вспомнил, но то, что последовало тогда за моими словами, эта была чистая случайность! - воскликнул он, очевидно, действительно сразу вспомнив все.
- И дальше вы сказали, - методически продолжал я: - "И вот обезьяна приходит за своим черепом, а три интеллигента сидят и ведут идиотский разговор о Шиллере и Гёте, - так черт бы подрал, - так сказали вы, - эту дряблую интеллигентскую душонку с ее малокровной кожицей!" Но, к сожалению, ни один из интеллигентов, сидящих в зале, вас тогда не послушал, и вы знаете, чем это кончилось. И вот я весь последний год думаю: да полно, стоит ли тот мир, который мы создаем с вами, хотя бы наших покойников?
Пока я говорил это, Ланэ сидел, качал в такт моей речи головой, и глаза его были тихи и спокойны. Только при словах "мир, который мы создаем" он чуть поморщился, но возмутиться у него уж не хватило ни сил, ни желания.
- Вы думаете все-таки, что вы говорите, Ганс? - сказал он вяло и ворчливо. - "Мир, который мы создаем". Но ведь это тот самый мир, в котором живете и вы, судья праведный, не забывайте же об этом, пожалуйста.
- Живу вместе с Гарднером! - напомнил я ему. - С палачом моего отца, ныне чудесно избавленным от темницы. Ныне он продолжает то дело, за которое пятнадцать лет тому назад он убил моего отца! Как же так? Почему? Ведь он не переменился, он сам мне сказал об этом. Значит, не только он стал нам нужен, но и мы стали для него подходящими партнерами. Но тогда чей же мир мы строим? Кому он нужен? Кто в нем будет жить?
Ланэ молчал.
- Нет, шеф, говорю серьезно, или я сошел с ума, сидя на этих невероятных убийствах, или мир взбесился? Третьего не дано.
Он мне вдруг сказал очень просто и искренне:
- "Если это сумасшествие, Ганс, то в нем есть система". Так, вероятнее всего, словами Шекспира ответил бы вам ваш батюшка, если бы он слышал наш разговор. Вы правы, ваш отец всегда любил выражаться красиво.
- И это его погубило, - грустно улыбнулся я. - Когда я буду писать воспоминания о последнем годе его жизни, я так и начну: "Отец мой любил говорить красиво". - Я помолчал и посмотрел на моего шефа. - Можно мне будет посвятить их вам?
Он вдруг спросил:
- Ганс, можете вы мне поклясться, что в вашем вопросе сейчас не прозвучала угроза? Считаете ли вы, что вам есть чем мне грозить?
Я ответил ему просто и очень серьезно:
- Откровенно говоря, еще не знаю. Все зависит от того, как толковать некоторые правовые понятия. Вы смолодушничали тогда перед Гарднером, это так. Но, прежде всего, что такое малодушие, какова юридическая природа его? Если оно право необходимой обороны, то скажу под присягой, в те годы вы его не превысили - речь действительно шла о вашей жизни. Но вот второй вопрос, и существеннейший: не превысили ли вы его сейчас, зарезая мою статью про живого Гарднера? Тут вопрос о вашей жизни не стоит, вы - редактор, а он только преступник.
Он вскочил с места, как заводной.
- Да кто вам сказал, что я отказываюсь ее печатать? Кто вам сказал это? Вот еще маньяк!
1 2 3 4 5 6 7