А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 




Юрий Домбровский
Деревянный дом на улице Гоголя


Домбровский Юрий
Деревянный дом на улице Гоголя

Юрий Домбровский
Деревянный дом на улице Гоголя
1 глава
В начале апреля 1937 года в один из ярчайших, сверкающих стеклянным блеском дней - как же отчетливо я его помню! - вдруг определилась моя судьба. Я наконец, как тогда говорили, "насмелился" - явился в редакцию альманаха "Литературный Казахстан" и положил перед секретарем редакции свой первый опыт - "роман" "Державин". Оба эти слова приходится сейчас поневоле брать в кавычки - в моем "романе" было не то 40, не то 45 страниц, на большее меня тогда не хватило.
Редакция альманаха, "Литературный Казахстан" помещалась в дощатом доме в половине небольшой комнаты, узкой и вытянутой, как коридор.
В Алма-Ате тогда стояло много вот таких времянок - не то дач, не то бараков - остатков первого строительства конца 20-х годов, тех лет, когда сюда перенесли столицу Казахстана.
Город бурно рос - не так давно был закончен Турксиб, развертывалось огромное строительство, на пустырях и казачьих полигонах вдруг возникали жилые корпуса, правительственные учреждения, многоэтажные школы; были построены здания телеграфа, Совнаркома, Дом наркоматов (в нем помещалось их сразу несколько), гостиница, управление Турксиба, но и старые лубяные коробочки тоже стояли нетронутыми. Так вот именно в такой постройке рядом со сберкассой наискосок парка и собора и размещалась редакция.
В первой половине комнаты сидела профсоюзная секретарь-машинистка и печатала свои сводки, во второй же половине, у окна, выходящего на двор, висела написанная от руки картоночка: "Редакция литературно-публицистического альманаха". В то время его штат состоял из ответственного редактора М. Каратаева, ответственного секретаря Ивана Бочарникова и заведующего прозой Гайши Шариповой. Вот эти три человека и делали альманах. Я до сих пор вспоминаю о каждом из них с чувством глубокой благодарности. Ведь именно они поочередно держали в руках мой первый литературный труд - те сорок листков, перепечатанных на машинке, которые я с великой развязностью (и со смешком даже) принес и выложил на стол.
- Что это? - спросил ответственный секретарь Ваня Бочарников, листая мою немощную рукопись.
Был он полный, добродушный, по виду рыхловатый, а на самом деле очень крепкий и, как мне сейчас кажется, походил на Пьера Безухова, или - еще ближе (хотя и специальнее) - на изобретателя первого электромагнитного телеграфа Шиллинга, как его однажды нарисовал Пушкин.
- Роман? - он поглядел на меня с некоторым недоумением. - Так тут же всего сорок страниц? Это о чем же?
Я сказал.
- О юности поэта Державина.
- Как Державина?
Тут он вскинул кудластую голову, и в его добродушных и умных глазах так и запрыгали смешинки. Несколько секунд он неподвижно смотрел на меня, и я как-то физически ясно, отчетливо почувствовал, что вертится у него на языке: "А собственно, на кой дьявол нашему альманаху нужен ваш "Державин"? Может быть, при этом он вспомнил еще и оду "Фелица", стихи, посвященные Екатерине: "Богоподобныя царевна киргиз-кайсацкия орды...", оду "Бог", еще что-нибудь подобное и совсем стал в тупик. Роман о таком поэте для альманаха, выходящего в Алма-Ате?
Но он ничего не сказал больше, а только открыл первую страницу и стал ее читать. Прочитал до конца, заглянул в середину, затем в конец и громко прочитал мою фамилию.
- Это ваш подвал о государственной библиотеке в "Казахстанской правде"? - спросил он.
Подвал был мой, и крови тогда он мне испортил преизрядно. Я написал о великих книжных богатствах иностранного отдела библиотеки и о том, как они небрежно и бесхозяйственно хранятся. Главный упор, конечно, был именно на книжные богатства (первые издания Галилея, Эразма Роттердамского, Торквато Тассо), а о небрежении и о недостаточной укомплектованности отдела (работала там только одна заведующая, да и то "безъязычная") говорилось мимоходом, в последней строке. Но ученый секретарь библиотеки - дама злая, неблагожелательная и насмерть чем-то перепуганная - все равно сочла эту несчастную строку за "выпад" и произвела ряд острых демаршей - и по телефону, и лично. Я однажды уже довольно подробно и правдиво рассказал об этом, и повторяться мне не хочется. Как бы там ни было, скандал получился изрядный. Дама бегала, звонила, грозила, но никаких результатов не добилась. Подписывал тогда газету и дельный редактор - Николай Александрович Верховский, талантливый очеркист и вообще человек во всех отношениях незаурядный, - но оскомину эта история набила у меня на всю жизнь. Я тогда серьезно приуныл, и тут меня очень поддержал тот же Николай Александрович.
- Ну-ну, голову не вешать! - бодро прикрикнул он, встретив меня в коридоре. - Хорошо, правильно написали, о статье говорят - значит, толк будет! Дело вы сделали! А то, что эта самая бегает - ну так это же... - он широко отмахнулся, засмеялся и прошел - невысокий, широкоплечий человек лет тридцати пяти в роговых очках и мягкой шляпе. Через много-много лет мы повстречались с ним в редакции "Нового мира". Он печатал там серию очерков о целине (великолепную по своей деловитости и живости прозу), и при встрече этой оказался все тем же собранным широкоплечим добродушным человеком. Встретившись, мы сразу заговорили о прошлом, об Алма-Ате, о "Казправде" тех лет, об этой моей статье и, наконец, о его сотруднике - незабвенном и незаменимом заве отдела культуры Михаиле Воронцове - о нем мне сейчас придется говорить - и тогда обоим нам стало вдруг так хорошо и тепло, что как-то само собой мы решили этот вечер провести вместе. Я предложил пойти в дом, где у меня в ту пору было крепкое и давнее знакомство. Он согласился. Мы пошли. По дороге я его спросил: не удивительно ли, что гениальные пушкинское строки "мне грустно и легко - печаль моя светла, печаль моя полна тобою" прежде всего относятся не к неведомой нам "ей", а к прошлому поэта. Ведь вот нам тоже сейчас грустно и легко, и не поймешь даже, отчего так. Он неопределенно хмыкнул и перевел разговор на другое. А через час вдруг заговорил об этом же сам.
- Не знаю, - сказал он медленно и задумчиво, - сам думал об этом "грустно и легко", но... не знаю! Вот после того, как вышел на пенсию, я стал набрасывать что-то из прошлого. Не мемуары, нет, бог с ними! Куда мне! А так - всякие заметочки о нашем городе, революции, тогдашнем комсомоле. Ведь городок-то, в каком я родился, был крошечный - Галич, - а сколько я в нем всего пережил! Так ведь жаль, если все это пропадет-то! И вот представляете, пишу и испытываю то же самое - грустно и легко. А потом я подумал, что это, пожалуй, законно - легко, потому что вспоминаю молодость, ну а грустно оттого, что она прошла, и вот я старик, пенсионер, седина... Может быть, так, а?
Он сидел за столом, тянул рислинг и смотрел мне в лицо умными, живыми и ничуть не печальными глазами. Мир праху вашему, Николай Александрович, талантливый писатель, прекрасный редактор и просто добрый, честный человек! Потом я узнал кое-что из его прошлого. Воспоминания Верховский все-таки написал, и они появились уже посмертно в 8 номере "Нового мира" за 1970 год под заглавием "В лесном Заволжье". Во вступительной заметке к публикации редакция писала: "Николай Александрович Верховский (1902-1969) - публицист и очеркист - хорошо знаком читателю "Нового мира".
...Он прошел нелегкий путь и в жизни и в журналистике. Комсомолец с 20-го года и с 1925 - коммунист, А. Верховский сохранил до последнего своего часа молодость духа, по-хорошему беспокойный характер, не дававший ему - уже далеко не молодому человеку - безучастно взирать на недостатки, равнодушно проходить мимо нового, замечательного в нашей действительности.
Незадолго до своей кончины, словно чуя ее, Николай Александрович побывал в родных верхневолжских краях, где прошла его боевая комсомольская юность, и принес в редакцию свои очерки.
Печатая эти его посмертные очерки, редакция отдала должное его памяти, памяти литератора-большевика".
"Люблю страну отцов - родную землю, горжусь богатой родословной своего исконно русского древнего Галича", - так начиналась эта его последняя статья. А у Алма-Аты, в которой он жил и работал, не было богатой родословной, и поэтому он просто любил ее - и все! Как любил и знал весь Казахстан целиком. Ведь в родном городе Галиче он (и то как бы предчувствуя конец) побывал только перед самой смертью, а в Казахстане прожил последние сорок лет и всегда возвращался к нему, как бы далеко ни забрасывала его судьба (а она к нему не была доброй!). Но тогда, летом 1937 года, я знал только то, что редактору пришлось из-за меня не то с кем-то разговаривать, не то даже писать какую-то объяснительную, и поэтому, когда Бочарников спросил о статье, я даже смутился. Статью все хвалили, но продолжали считать ее - как бы сказать? - скандальной, что ли! Не то я что-то в ней напутал, не то кого-то не того задел, не то неловко выразился. В общем, я молча кивнул головой, и тут Бочарников рассмеялся.
- Прекрасная статья! - сказал он раскатисто. - Я эту статью в "Труде" напечатал бы! Интересная статья!
И тут я узнал от него, что он спецкор "Труда" по Казахстану, а в этой профсоюзной комнате появился как бы по совместительству. Прежний ответственный секретарь Всеволод Вязовский не то сбежал, не то еще что-то с ним случилось, в общем, он поехал в отпуск на Украину, да так и не вернулся, альманах остался фактически беспризорным. Правда, был еще редактор М. Каратаев, но он состоял председателем Союза писателей Казахстана и мог уделять журналу только считанные часы в неделю - вот Бочарникова и попросили помочь; просто сказали: бери редакционный портфель, садись и принимай почту, людей, разговаривай с начинающими, а там посмотрим, как и что, и добрый человек Ваня Бочарников пришел, забрал портфель, сел и вот сидит здесь второй месяц, и непонятно, что будет дальше - так, по крайней мере, я понял сложившуюся ситуацию и искренне посочувствовал ему. Он слегка пожал плечами - что, мол, поделаешь? - и снова стал листать мою рукопись. Листал и по временам остро взглядывал на меня. Тут я понял, что он одновременно как бы делает три дела: с профессиональной быстротой и сноровкою просматривает рукопись, выхватывая то абзац, то десяток строк, разговаривает со мной, размышляет, что ему делать со мной дальше: может быть, просто отослать меня с рукописью в КИХЛ - Казахстанское издательство художественной литературы это ведь его дело издавать исторические романы. "Державин, Державин", бормотал он задумчиво. - "Старик Державин нас заметил и, в гроб сходя, благословил". Ну как же, как же, еще у Репина есть такая картина! В этом году был юбилей! А где это тут у вас? - он остановился и прочел самый конец: "Стоп! тридцатая верста! Ветер бил в лицо, и вереск под ветром звенел как стеклянный. Жизнь или смерть? Он сломал печать на пакете. Конец". Почему же конец? Где же лицей? Пушкин-то где?
Я ответил ему, что это еще не тот Державин, мой Державин стихов не пишет. Разве так что-то кропает себе в тетрадь.
- Так что же, разве их два было? - спросил он озадаченно. - А вот этот кто же такой?
Я ответил, что нет. Державин-то был один, Гаврила Романович, но тут он еще не старик, а молодой, ему не стукнуло и тридцати.
- Тридцать, это уже не молодой! - резонно ответил мне Бочарников, молодой, это до тридцати (ему недавно самому стукнуло тридцать), - ну и что же он у вас тут делает? И при чем степь? Зачем печать на пакете?
Я объяснил ему, что тут он у меня поручик. Родился, живет и служит в Казани. Хочет сделать карьеру, попасть в "случай". - А время-то подходящее: пугачевщина, паника, войска бегут, и вот поручик предлагает генералу Бибикову, который возглавляет правительственную комиссию, похитить Пугачева. Подослать к нему лазутчиков, заманить и схватить. Из этого, как известно, ничего не вышло. Державин ловчил, хитрил, интриговал, а в результате совсем запутался, рассорился со всеми, насвоевольничал, а тут и его покровитель Бибиков умер, и новый генерал обещал повесить поручика на одном суку с Пугачевым. К счастью, и из этого тоже ничего не получилось. Державин бросил все и уехал в Петербург. На этом и должен кончаться роман о молодом карьеристе. Я же представил только начало - сорок страниц.
- Ага, так это, значит, не конец, а начало, - понял Бочарников. - А до конца-то еще ого-го! Как говорится, "курочка в гнезде", - он закрыл папку с рукописью, подержал ее на весу, как бы примериваясь, что с ней делать: то ли мне возвратить, то ли показывать еще кому - и вдруг решительно сунул в портфель.
- Ладно, - сказал он. - Дам кое-кому, посмотрим. Заходите через недельку, - еще посмотрел на меня, подумал что-то и спросил, где я работаю. В библиотеке или меня уволили оттуда? Я сказал, что в библиотеке я не работаю, я преподаю литературу в старших классах.
- А-а, - засмеялся он. - Так вот откуда у вас Державин. Да, да, теперь его опять проходят в школе. "Науки юношей питают, отраду старцам подают" и еще там что-то о Невтонах...
Я ответил, что это не Державин, а Ломоносов.
- Да? - добродушно удивился он. - Все забыл! Он встал и взял портфель.
- Так, значит, прошу дней через десять. Будет заведующая отделом. Поговорите.
Я поблагодарил и вышел. Профсоюзная машинистка вдруг оторвала лицо от "ремингтона" и посмотрела на меня насмешливо и недоброжелательно. Она, повторяю, работала в одной комнате с редакцией и всю пишущую братию - да еще такую, похожую на меня, - терпеть не могла. Я вышел с большой неуверенностью в душе. Но все равно в этот день судьба моя уже была решена, и я смутно почувствовал это.
Сейчас, дойдя до этого места, я вдруг понял, каким образом альманах очутился в помещении профсоюза водников. Все, очевидно, произошло как бы само собой, Бочарников состоял корреспондентом центрального органа ВЦСПС газеты "Труд", и в этой профсоюзной комнате помещался его корреспондентский пункт. Понятно, что, став внезапно ответственным секретарем альманаха, он и все это имущество перетащил к себе в эту комнату - благо и имущества-то было всего один портфель с рукописями. Ваня Бочарников легко таскал его с собой.
Расставаясь с ним, мне хочется сказать ему на прощанье несколько теплых слов. Я не знаю твоих талантов, Ваня, потому что никогда не читал твоих корреспонденции, но ты был очень хорошим, доброжелательным человеком. Да будет же мир тебе, дорогой мой товарищ и первый мой редактор! Время, в которое мы жили, было трудное, отношения между людьми сложные, а сами люди... Да нет! Мне очень трудно, прямо-таки невозможно говорить о людях этой поры - я ведь тоже был одним из них. Во всяком случае, это были совсем не те люди, которые сегодня вас окружают, мои читатели. Очень, очень многое мы должны были тогда вынести на своих плечах. Война, т. е. угроза ее, ее неизбежность ощущалась нами почти физически. Она нависала, давила, ползла на нас из всех углов - и с Дальнего Востока, и с ближнего Запада. Не было такого номера газеты, в которой бы не писалось о войне. Политическая картина мира была так угрожающе ясна, что опытные международники угадывали будущее почти безошибочно. У меня чудом сохранилась старая вырезка из "Известий" от 17 январи 1937 года. "Германия собирается взорваться, - писал обозреватель. - Германская печать проводит усиленную подготовку к захвату Чехословакии... Абиссиния, Испания, Марокко... Кто на очереди сейчас? Чехословакия? Данциг?.." Тут даже и очередность была угадана совершенно точно. Вот и мы тоже ждали - кто же на очереди? И все-таки, несмотря на это, мы жили полной жизнью и были неплохими людьми и товарищами. А ты, Ваня Бочарников, был среди лучших. И с каким же горьким чувством я прочел в том же "Труде" несколько лет назад траурное сообщение, что умер собственный корреспондент газеты И. Бочарников. Поверь, мне тогда сделалось по-настоящему больно. Да что делать? Все не так просто на свете. Нам так и не удалось увидеться с тобой вторично и вспомнить о прошлом...
В этот же день я устроил новую акцию. Отнес рукопись на консультацию моему доброму знакомому и шефу Михаилу Воронцову. То есть мне, конечно, надлежало отнести ее еще раньше, но я все не решался. И не потому, что боялся строгого суда, а от той совершенно как будто пустяшной причины, что был просто не в силах оставить рукопись, расстаться с ней, хотя бы на день. Еще бы! Я в первый раз держал в руках свое произведение, отпечатанное на машинке! Да как еще отпечатанное! На отличной бумаге, с широкими полями и интервалами, черной четкой печатью. Мне казалось, что она прямо-таки испускает сияние... Так могут выглядеть только шикарные издания инфолио. Я таскал с собой рукопись всюду, и даже когда пошел однажды в самый шикарный ресторан, то тоже прихватил ее с собой. Я сидел, пил пиво, а рукопись лежала передо мной, и я ее все время перечитывал. Увидел знакомого редакционного работника, составителя первого сборника казахских сказок Леонида Малюгу подозвал его и показал рукопись.
1 2 3 4