А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Это совсем другое дело. Я всегда знал разницу между тем, что наблюдал в действительности, и тем, что мне пригрезилось. Но со временем проводить грань между тем, что случилось на самом деле, и тем, что я придумал, становилось все труднее и труднее. То, что ты видел и слышал, и то, что придумал, не разложено в памяти по разным полочкам. Все, что я действительно пережил в прошлом, и все, что имело место только в моем воображении, сливалось в прекрасное единое целое, которое и называется памятью. И все-таки мне кажется, что она подводит меня, когда я нечаянно смешиваю эти две категории. Иногда это происходит из-за путаницы в формулировках.
Если я вспоминаю что-то придуманное как действительное событие, это потому, что у меня слишком хорошая память. Всякий раз, когда мне удавалось восстановить события, которые происходили только в моем воображении, я считал это победой над памятью.
Я часто оставался дома один. Мама до позднего вечера работала в ратуше, а иногда уходила в гости к подругам. Товарищей у меня не было, я прекрасно обходился без них. Игры с мальчиками меркли перед тем, что я придумывал для себя сам.
Лучше всего мне было в своем собственном обществе. Те редкие часы, когда мне было скучно, прошли как раз в обществе моих ровесников. Я помню вялые игры и глупые приставания детей. Бывало, я говорил, что должен бежать домой, потому что к нам сейчас придут гости. Конечно, это была ложь.
Никогда не забуду первый раз, когда несколько мальчиков позвонили к нам в дверь и позвали меня гулять. Одежда на них была грязная, у одного текло из носа, и они интересовались, не хочу ли я поиграть с ними в индейцев и ковбоев. Я сказал, что у меня болит живот. Иногда я придумывал и более веские причины. Меня не привлекали игры в индейцев и ковбоев среди автомобилей и сушилок для белья. Мне было интереснее играть в эту игру в воображении, там я как хотел распоряжался лошадьми, томагавками, ружьями, стрелами, ковбоями, индейскими вождями и шаманами. Сидя в гостиной или на кухне, я, не пошевелив пальцем, разыгрывал красочные битвы между индейцами и белыми, всегда принимая сторону краснокожих. Сегодня почти все выступают на стороне индейцев, но уже поздно. А я даже в три-четыре года уже умел дать янки должный отпор. Если бы не я, сегодня, возможно, не было бы ни одной индейской резервации.
Мальчики и потом не раз пытались втянуть меня в свои игры, они хотели, чтобы мы били «чеканку», играли в «ножички», в футбол или стреляли рябиной из трубки. Но их приставания вскоре прекратились. С тех пор как мне стукнуло восемь или девять лет, по-моему, больше уже никто не звал меня играть. Случалось, правда, я садился в кухне у окна, спрятавшись за жалюзи, и подсматривал за своими ровесниками, иногда это меня развлекало, но потребности участвовать в их играх я никогда не испытывал.
Лишь с половым созреванием все изменилось. Начиная с двенадцати лет я думал только о том, что можно проделать с девочкой моего возраста или даже значительно старше. Я не находил себе места от желания, мучившего меня постоянно, но ни разу ни одна девочка не пришла ко мне и не позвала гулять. Я бы не имел ничего против прогулки по лесу или у пруда с тритонами в компании девушки, которая мне нравилась.
Я не чувствовал себя одиноким, пока во мне не проснулось желание. Одиночество и желание—две стороны одной медали.
* * *
Когда я оставался дома один, я часто пользовался телефоном, в основном для того, что называл «глупыми разговорами». Первым в моем списке «глупых разговоров» значился вызов такси. Один раз я вызвал шесть машин на один и тот же адрес, к дому на другой стороне нашей улицы. Мне доставляло удовольствие сидеть у окна кухни и смотреть на подъезжающие такси. Шоферы выходили из машин, перекидывались словами, полагая, что должны забрать гостей, скоротавших вечер за чашкой кофе. В конце концов один из них пошел и позвонил в квартиру на первом этаже. Но никакой фру Нильсен в этом подъезде не было. Шоферы этого не знали, а я знал. Они еще постояли, размахивая руками, а потом разошлись по своим машинами и быстро разъехались. Один из них, правда, остался и долго оглядывался по сторонам, как будто стоял на театральной сцене. Но публики он так и не увидел. Может, он думал, что на него смотрит Бог? Я сидел и наблюдал за ним в щелку между занавесками, мне было смешно, я попивал апельсиновый сок, но шофер как будто застыл на месте. Он мог бы, по крайней мере, выключить счетчик.
Мне нравилось вызывать такси и в другие части города. Смешно было думать, что машины трогаются с места и колесят по улицам, хотя я их и не видел. Я мысленно наблюдал за ними, и это было почти так же весело, как видеть их воочию. Несколько раз я вызывал также «скорую помощь» и пожарных. Однажды я позвонил в полицию и сказал, что видел в саду возле порта мертвого человека. Они спросили, как меня зовут, где я живу и в какой школе учусь. Я им чего-то наплел, это было не трудно. Я знал, что полицейская машина проедет мимо нашего дома, чтобы попасть в тот сад. Они примчались уже через восемь минут, через две минуты после них приехала «скорая помощь». Это были мои машины.
И ездили они на самом деле, это не в моем воображении, я в этом уверен. Черный телефонный аппарат на столике в коридоре постоянно искушал меня. Несколько раз я усаживался в кресло перед телефоном и набирал номер наугад. До четырех мне почти всегда отвечали женщины, и тогда я, изменив голос, спрашивал, например, сколько раз они трахаются со своими мужьями. И не трахаются ли с кем-нибудь еще. Или выдавал себя за советника фирмы «Саба де люкс». Обычно я записывал, сколько прошло времени, прежде чем женщины прерывали разговор. Как правило, он длился всего несколько секунд, но однажды, проговорив с какой-то теткой больше получаса, я первым потерял терпение и ляпнул ей что-то столь дерзкое, что она поневоле повесила трубку, воскликнув: Какая наглость! Никакая не наглость, подумал я, и она дала отбой. Думаю, она была даже рада поболтать со мной более получаса.
Иногда я рассказывал этим женщинам длинные истории. Например, что мои родители уехали в Лондон на английском пароме и оставили меня дома одного на девять дней, хотя мне всего семь лет. Правда, мы купили холодильник и мама оставила мне много-премного еды, но я ничего не ем, потому что боюсь порезаться острым кухонным ножом. Или я мог начать разговор с того, что мой папа уехал охотиться на куропаток, а мама лежит больная и не может даже разговаривать. Мне оставалось только назвать себя и свой адрес, и я получил бы любую помощь и поддержку. Но я не мог сообщить им о себе столь деликатные сведения. Тогда я говорил, что это некий человечек заставляет меня звонить для развлечения. Росту в нем не больше метра, он носится по квартире и может побить меня своей тростью, если я не сделаю того, что он мне велит.
Однажды мама пожаловалась, что наш телефонный счет слишком велик. Это вывело ее из себя, и тогда я во всем признался. Сказал, что обычно звонил, чтобы узнать время, хотя и знал его. Иногда я звонил туда много раз подряд просто от скуки. Я притворился, будто не знал, что точное время сообщает автоответчик, а не живая женщина, мне так хотелось поговорить с ней, вот я и названивал туда без конца. Когда я признался, мама простила меня. На это я и рассчитывал. Мы договорились, что отныне я не буду звонить чаще двух раз в день, и я сдержал слово, я даже не воспринял это как наказание. Теперь я был вынужден хорошо подумать, с кем бы поговорить. Мне сразу стало легче. Думать над тем, кому позвонить, было почти так же интересно, как разговаривать. С тех пор наши телефонные счета не превышали нормы.
Я почти уверен, что однажды разговаривал с премьер-министром Эйнаром Герхардсеном. Хотя, может, это было воспоминание о том, что я когда-то себе вообразил. Но зато я твердо уверен, что как-то раз позвонил на фабрику «Нура» и пожаловался, что их прохладительный напиток «соло» оказался кислым, как уксус. Это я помню точно, потому что через несколько дней перед нашей дверью оказался ящик с бутылками «соло». Я сказал маме, что выиграл его на конкурсе, устроенном одним торговцем. Мама задала мне множество вопросов, и это было прекрасно, потому что мне пришлось придумывать ответы. По-моему, маме тоже нравились такие интеллектуальные разговоры. Она не сдавалась, пока у нее не оставалось сомнений в том, что я говорю правду.
А как-то раз у меня состоялся интересный разговор с королем Улавом. Мы договорились совершить вместе долгую лыжную прогулку, потому что и ему, и мне не с кем было пройтись на лыжах. Он признался, что быть королем скучно, а потом спросил, не сочту ли я ребячеством, если он купит себе очень большую электрическую железную дорогу и установит ее во дворце, в бальном зале. Я заверил его, что, по-моему, это прекрасная мысль, если только мне будет разрешено прийти и помочь ему устанавливать эту железную дорогу. Он пообещал, что дорога будет от Мерклина, а это означало, что поезд будет в четыре раза больше того, что выставлен в Техническом музее. Я знал, что король гораздо богаче Технического музея. У меня был и паровоз, и конструктор «Мекано», но электрической дороги от Мерклина у меня не было.
Я на девяносто девять процентов уверен, что история с королем — запомнившаяся фантазия. Но отсюда не следует, что это неправда. Электрическая дорога, которую мы с королем собрали во дворце на следующей неделе, такая же настоящая, как луна и солнце. Я до сих пор вижу ее во всех подробностях, вижу туннели и переезды через горы, пересечения путей, стрелки и рельсы. У нас было больше пятидесяти разных локомотивов, и почти все с фонариками.
Однажды в бальный зал пришел кронпринц и потребовал, чтобы мы убрали железную дорогу, потому что он всегда устраивал в этом зале свои вечеринки, принц был на пятнадцать лет старше меня, и я очень уважал его, но мне показалось недопустимым, что он позволяет себе командовать королем. Как бы то ни было, это нарушало все правила и обычаи. Поскольку мы с королем не согласились сразу убрать нашу железную дорогу, кронпринц вскоре вернулся с бутылкой кефира и швырнул ее на дорогу. Бутылка, конечно, разбилась, и кефир потек по полу, все это напоминало зимний пейзаж, но пахло совсем не так, как на Холменколлен по воскресеньям. С тех пор поезда во дворце остановились навсегда.
* * *
Мама работала в ратуше и потому часто получала билеты в кино или в театр. Она всегда брала два билета, и, поскольку они с отцом не выносили даже вида друг друга, с мамой обычно ходил я. Это избавляло ее от необходимости вызывать на дом няньку, чтобы не оставлять меня одного. Я извел не одну няньку.
Собираясь в театр, мы всегда надевали что-нибудь самое нарядное, и мама устраивала мне показ мод, прежде чем решить, какое платье или костюм она наденет. Меня она называла своим маленьким кавалером. Это я снимал с нее пальто и отдавал его гардеробщику. Это у меня в кармане пиджака лежали спички, и я давал ей прикурить, а когда она с кем-нибудь заговаривала, я становился в очередь и покупал нам что-нибудь попить. Однажды я хотел купить стакан «соло» для себя и бокал чинзано для мамы. Но буфетчица отказалась продать мне вино, хотя мама стояла всего в нескольких метрах от буфета и кивала ей. Буфетчица сказала, что не имеет права продавать вино детям, так что маме пришлось самой подойти к стойке и взять бокал. Она очень рассердилась. На вечерних представлениях детей в театре почти не было, и мама понимала, что буфетчица знает, кто я.
После посещения кино или театра я всегда рассказывал маме, как можно было бы улучшить фильм или пьесу. Иногда я прямо говорил, что считаю пьесу плохой. Я никогда не называл спектакли скучными, потому что в театре скучно не бывает. Меня занимал даже плохой спектакль: все-таки в нем выступали живые люди, а если пьеса оказывалась из рук вон скверной, я и тогда внакладе не оставался — у нас было о чем поговорить по дороге домой.
Маме не нравилось, если я называл пьесу плохой. Мне кажется, она предпочитала, чтобы я назвал ее скучной.
Вернувшись домой из кино или из театра, мы с мамой нередко засиживались на кухне, продолжая начатый разговор. Мама зажигала свечу и готовила что-нибудь вкусное. Это могли быть обыкновенные бутерброды с сервелатом и маринованным огурцом, но нашим любимым блюдом были бутерброды «тартар» с рубленым мясом, сырым желтком и каперсами. Мама считала, что я еще слишком мал для каперсов, об этом мы тоже говорили не раз, но, думаю, в глубине души ей нравилось, что я, несмотря на свой юный возраст, люблю каперсы. Ей не нравилось только одно: когда я говорил, что пьеса плохая или что режиссер никуда не годится.
Я всегда очень внимательно читал программки, ведь их писали и для меня, и я знал фамилии ведущих актеров. Знал и всех художников-постановщиков — мама считала, что это уже слишком. Но я был ее кавалером, и ей приходилось с этим мириться. Во время представления я иногда называл ей помощника режиссера, особенно если спектакль шел не совсем гладко.
Однажды во время представления «Кукольного дома» Нора потеряла платье — оно просто соскользнуло с нее на глазах у доктора Ранка. Они были на сцене одни, и последняя реплика доктора Ранка усилила комический эффект от того, что Нора потеряла платье именно в этой сцене. «И какие же еще прелести я увижу?» — спросил доктор Ранк. «Вы больше вообще ничего не увидите, потому что вы невоспитанный человек», — ответила Нора. Она вырвалась из рук доктора, и в эту минуту с нее упало платье. Тогда я наклонился к маме и прошептал ей на ухо, кто в этот вечер был костюмером.
Однажды мы с мамой засиделись далеко за полночь, обсуждая один спектакль, и я сказал маме, что, по-моему, она похожа на Жаклин Кеннеди. Ей это понравилось, но я сказал это не для того, чтобы ей польстить, она действительно была похожа на Жаклин Кеннеди.
Когда мне было одиннадцать лет, мы с мамой смотрели фильм Чаплина «Огни рампы». Я был уже достаточно взрослый для этого фильма. Первый раз я понял, что мог бы придумать, что делать с девушкой, которая значительно старше меня, когда увидел Клер Блум в роли несчастной танцовщицы. Потом я это понял, когда увидел Одри Хепберн в роли Элизы в «Моей прекрасной леди». Мама раздобыла нам билеты на премьеру этого фильма в Норвегии.
Чаплина я особенно любил, как и музыку к его фильмам, а больше всего известную мелодию из «Огней рампы», хотя ее первые такты — зеркальное отражение интродукции к фортепианному концерту Чайковского си-бемоль минор. Не намного лучше обстоит дело и с мелодией «Улыбка» из «Новых времен»: она представляет собой минорную вариацию на тему русской народной песни. Подозреваю, что Чаплин, кроме того, украл несколько музыкальных идей и у Пуччини, во всяком случае, он столь же мелодраматичен. Но это только плюс, что Чаплин черпал вдохновение в музыке других композиторов, потому что я любил и Чайковского, и Пуччини, и мама тоже. Мы с мамой слушали «Чио-Чио-сан». Я с трудом сдерживал слезы. Но я сидел с комком в горле не потому, что Пинкертон бросил мадам Баттерфляй, и не потому, что она в конце покончила жизнь самоубийством, — что она покончит с собой я понял с самого начала второго действия. Мне хотелось плакать из-за самой музыки, уже с той минуты в первом действии, когда мадам Баттерфляй поднимается на холм в сопровождении женского хора. Мне было всего двенадцать лет, но вереница женщин с цветными зонтиками, которые поют, идя по тропинке из Нагасаки, до сих пор стоит у меня перед глазами.
Дома я слушал на проигрывателе «Богему» с Юсси Бьёрлингом и Викторией де Лос Анхелес, и, когда в четвертом акте Мюзетта появляется с больной Мими, мама всегда начинала хлюпать носом. Тогда я уходил в соседнюю комнату, но дверь за собой не закрывал. Не потому, что хотел послушать, как мама плачет, а потому, что слушал музыку. Может, я и сам ронял слезу от блаженства.
До того как я увидел «Огни рампы» Чаплина, Пуччини и Чайковский были единственными гениями, которых я знал. Оставаясь дома один, я слушал последнюю часть «Патетической симфонии». И очень стыдился, если об этом узнавала мама. Я был достаточно взрослый, чтобы любить каперсы, но должен признаться, что для классической музыки был еще маловат. Я включал проигрыватель на полную мощность, в то же время прислушиваясь к шагам на лестнице: не идет ли мама? Иногда маленький человечек становился у входной двери и слушал, нет ли кого на лестнице.
Я читал о Чайковском в энциклопедии. Всего через несколько дней после того, как впервые исполнили «Патетическую симфонию», он умер от холеры. Дело его жизни было завершено. После первого исполнения «Патетической симфонии» он уже не заботился о том, чтобы кипятить воду для питья. Он написал свой реквием, и в душе у него больше не осталось музыки. Он рассчитался с этим миром. Мне тоже казалось, что я отчасти свел счеты с миром, когда умолкали последние звуки «Патетической симфонии».
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23