А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

В этом сезоне опять модны сытные десерты. Прошлогодние, свидетельствовавшие о всеобщей озабоченности калориями и холестерином — всякие там ягоды, дынные дольки в шербете, — стали самую чуточку провинциальны. Да притом приготовить двадцать четыре отдельных суфле — это целый подвиг. Тут должна быть и кухня соответствующая, и штат поваров.
Когда с подвигом было покончено, хозяин дома Леон Бэвердейдж поднялся над столом и постучал по своему бокалу с розово-золотистым сотерном — теперь и крепкие десертные вина снова вошли в моду, — и в ответ за обоими столами среди общего смеха поднялся веселый трезвон. Хо-хо-хо-хо! — громче всех раскатился хохот Бобби Шэфлетта, яростно бившего в свой бокал. Красный рот Леона Бэвердейджа расползся поперек лица, у глаз собрались морщины — этот хрустальный благовест оповещал об удовольствии, которое получают в его доме славные гости.
— Вы здесь все — наши с Инее самые добрые, сердечные друзья, нам всегда большая радость видеть вас в нашем доме, и в поводах для встреч мы не нуждаемся, — проговорил он с ленивой, чуть даже женоподобной растяжкой южанина. Потом, обратившись прямо к Шэфлетту, сидящему за другим столом:
— Вот, например, мы иногда зовем к себе Бобби Шэфлетта, просто чтобы послушать, как он смеется. По мне, его смех — та же музыка, петь его все равно не заставишь, даже если Инее лично сидит за фортепиано.
— Кха-кха-кха-кха! — раскатилась Инее Бэвердейдж.
— Хо-хо-хо-хо-хо! — перекрыл ее мощный тенор Золотого Пастушка. — Хо-хо-хоо-хоо-хооо-хооо! — все выше, все пронзительнее, все искусственнее, а потом его хохот стал затихать, глохнуть — и оборвался рыданием. Гости замерли — воцарилась мертвая тишина, пока до присутствующих, до большинства, по крайней мере, дошло, что для них была исполнена знаменитая концовка арии Канио «Смейся, паяц!».
За обоими столами бешено захлопали — улыбки, смех, возгласы «бис!».
— Э, нет, — ответствовал златокудрый титан. — Я пою в уплату за ужин, только когда наелся от пуза. А мне тут дали мало суфле, Леон!
Взрывы смеха, аплодисменты. Леон Бэвердейдж томно приказывает одному из мексиканцев-официантов:
— Еще порцию суфле мистеру Шэфлетту! Заварите полную ванну.
Официант выслушал распоряжение, даже не изменившись в лице.
А телевизионщик Рейл Бригем, раззадоренный дуэлью великих остряков, выкрикнул, сверкая глазами:
— Суфле-самогон!
Впрочем, это у него вышло так плоско, Шерман со злорадством заметил, что никто не засмеялся, даже лазероглазая миссис Ротроут.
— Однако сегодня у нас действительно есть особый повод для встречи, — продолжил свою речь Леон Бэвердейдж. — Сегодня нас навестил гостящий в Штатах наш очень дорогой друг Обри Баффинг! — Он приветственно улыбнулся великому человеку, и тот, обратив к хозяину костлявое лицо, изобразил на нем некое осторожное подобие слабой усмешки. — В прошлом году наш друг Жак Прюдом, — улыбка в сторону французского министра культуры, сидящего за его столом, — сообщил нам с Инее из весьма достоверных источников… Надеюсь, я не выдам служебной тайны, Жак?
— Я тоже на это надеюсь, — серьезным тоном отозвался министр и на французский манер уморительно пожал плечами. Все покатились со смеху.
— Но, Жак, вы ведь действительно говорили нам с Инее, что по вашим вполне надежным сведениям Обри присуждена Нобелевская премия. Увы, Жак, ваша разведка в Стокгольме работает не слишком исправно.
Министр еще раз картинно пожал плечами и изысканно-похоронным голосом заметил:
— К счастью, Леон, мы не планируем военных действий против Швеции.
Громкий смех.
— Но как бы то ни было, Обри не добрал вот такую чуточку, — продолжал Леон, отмеряя большим пальцем самый кончик указательного, — и вполне возможно, что следующий год окажется его годом. — Еле заметная усмешка застыла на лице старого англичанина. — Хотя, по существу, это вовсе не так уж и важно, потому что значение Обри для… для нашей культуры превосходит всякие премии, а значение Обри как друга для Инее и меня превосходит и премии, и культуру, и… — он замялся, подыскивая третий член триады, махнул рукой и закончил так:
— и вообще все. Словом, я хочу предложить тост за Обри и пожелать ему приятно провести время в Штатах.
— Ну, теперь он прогостит у них в доме еще месяц, — театральным шепотом заметила миссис Ротроут Рейлу Бригему.
Леон поднял стакан с сотерном:
— Лорд Баффинг!
Поднятые стаканы, аплодисменты, возгласы: «Слушайте! Слушайте», — совсем как в Англии.
Англичанин медленно встал. Страшный, изможденный. Нос — чуть не в милю длиной. Ростом поэт невелик, но огромный гладкий череп придает его облику внушительность.
— Вы слишком добры, Леон, — проговорил он, взглянул на Леона и скромно потупился. — Как вы, должно быть, знаете… тому, кто стремится к Нобелевской премии, лучше всего жить так, как будто ее вообще не существует, я, во всяком случае, слишком стар, чтобы волноваться по этому поводу… Так что я, право, даже не знаю, о чем, собственно, речь. — Недоуменные смешки. — Другое дело — ваша с Инее чудесная дружба и гостеприимство, тут я, слава богу, не должен притворяться, будто о них мне тоже ничего не известно. — Он нагромоздил отрицаний и совсем запутал в них слушателей, хотя они одобрительно кивают. — Словом, лично я с удовольствием спел бы в уплату за ужин…
— Еще бы! — шепотом съязвила миссис Ротроут.
— …но полагаю, это было бы непростительной дерзостью после того, как нам напомнил о горе Канио сам мистер Шафлетт.
Он произнес «мистер Шафлетт» с чисто английской язвительной иронией, подчеркивая неуместность уважительного обращения к какому-то деревенскому шуту.
Вдруг он смолк, вскинул голову и устремил взор вдаль, словно увидел сквозь стены весь огромный мегаполис. С его губ сорвался сухонький смешок.
— Прошу меня простить. Я услышал собственный голос и подумал, что полстолетия назад, когда я был молод — и восхитительно горяч, помнится мне, — я бы при звуках столь вызывающе английского прононса сам первым покинул бы помещение.
Гости недоуменно переглядываются.
— Но вы, я знаю, не уйдете, — продолжает лорд Баффинг. — В Соединенных Штатах к англичанам всегда было прекрасное отношение. Лорд Гугт, возможно, мне возразит. — «Гугт» он произнес почти как бранное слово. — Впрочем, вряд ли. Когда я впервые приехал молодым человеком в Штаты, это было перед началом второй мировой войны, люди, слыша мою речь, говорили: «О, так вы англичанин?» — и из почтения во всем мне уступали. Теперь же, когда я приезжаю в Штаты, люди, слыша меня, говорят: «Так вы англичанин? Бедняжка!» — и опять же я добиваюсь своего, потому что граждане вашей страны относятся к нам с неизменным состраданием.
Слушатели облегченно смеются. Старик, оказывается, ни к чему серьезному не клонит. Он снова замолчал, как видно взвешивая, стоит продолжать или нет. И решил, что стоит.
— Почему я за всю жизнь ничего не написал о Соединенных Штатах, я и сам не знаю. Вернее — не так. Знаю, конечно. В нашем столетии поэты не пишут о чем-то конкретном и менее всего — о странах, имеющих реальные географические имена. Но Соединенные Штаты заслуживают эпической поэмы. Были времена, когда я подумывал написать такую поэму. Но не написал. В нашем столетии поэты эпических поэм уже тоже не пишут, хотя нельзя отрицать, что остались и пребудут в веках лишь те, кто как раз писал поэмы. Гомер, Вергилий, Данте, Шекспир, Милтон, Спенсер… Где, в сопоставлении с ними, очутятся через двадцать пять лет мистер Элиот или мистер Рэмбо? — произносится с той же интонацией, как раньше «мистер Шафлетт». — В тени, я полагаю, в комментариях, в грудах сносок… вместе с Обри Баффингом и множеством других поэтов, которых я когда-то высоко ценил. Нет, у нас, современных поэтов, не хватит духу на эпическую поэму. У нас даже не хватает храбрости писать в рифму — потому что ведь в американской поэме непременно должны быть рифмы, целые раскованные каскады рифм, как продемонстрировал Эдгар Аллан По… Да… По, который, помнится, последние годы жил где-то здесь поблизости, в районе Нью-Йорка под названием Бронкс… В домике с кустами сирени и вишневым деревцем… с женой, умирающей от чахотки. Конечно, он был пьяница и, возможно даже, душевнобольной, но одержимый пророческими видениями. Он написал один рассказ, где находятся все необходимые объяснения того, что происходит с нами сегодня… Называется «Маска Красной Смерти»… В некоем государстве свирепствует эпидемия таинственной болезни, Красной Смерти. Принц Просперо — принц Процветание, заметьте себе, — собрал в своем замке всех лучших людей страны, заложил на два года запасы еды и питья и заперся от внешнего мира, от заразного простого люда. И здесь у него идет бал-маскарад, который продлится до тех пор, покуда эпидемия за стенами не исчерпает себя. Бесконечный, безостановочный маскарад происходит в семи великолепных покоях, и от одного к другому празднество становится все бешеней, все безогляднее. Последний покой убран сверху донизу черным бархатом. И там среди ликующих вдруг появляется неизвестный гость, одетый в самый необычный, самый пугающе-прекрасный костюм из всего ослепительного хоровода ряженых. Он изображает собою Смерть, и так правдоподобно, что Просперо разгневан и велит его изгнать. Никто не отваживается, и это берет на себя сам принц, но едва лишь прикасается к савану, как тут же падает мертвый, ибо сама Красная Смерть вошла к нему в дом… в дом Просперо, дом Процветания, друзья мои… Поразительно тут то, что гости с самого начала в общем-то знают, что ожидает их в седьмом покое, но их неодолимо влечет туда, слишком велико возбуждение, слишком необузданно веселье, и так роскошны платья, и яства, и напитки, так сладостна плоть — а сверх того у них ничего нет. Семья, дом, дети, великая цель существования, вечный поток хромосом для них больше не существуют. Они связаны только друг с другом и кружатся, кружатся бесконечно, точно частицы в распадающемся атоме, — что же такое для них Красная Смерть, как не последнее упоение, не plus ultra? Так что По предрек наш конец более ста лет назад. А зная конец, кто напишет жизнерадостные пассажи, которые должны ему предшествовать? Не я, во всяком-случае — не я. Боль, отвращение, жестокая мука покинули меня вместе с лихорадкой, бушевавшей в моем мозгу, — вместе с болезнью под названием Жизнь, сжигавшей мой ум. Болезнь под названием Жизнь — так он написал совсем незадолго до кончины… Нет, я не смогу быть тем эпическим поэтом, которого вы заслуживаете. Я чересчур стар, я устал, измучен болезнью под названием Жизнь, слишком ценю ваше очаровательное общество, безумный, безумный хоровод. Благодарю, Леон. Благодарю, Инее.
И с этими словами призрачный англичанин медленно опустился на стул.
В столовой у Бэвердейджей воцарился непрошеный гость, которого здесь больше всего страшатся, — молчание. Присутствующие неловко переглядываются. Это тройная неловкость. За старого поэта, который нарушил этикет и привнес серьезность на званый вечер у Бэвердейджей. И за себя, потому что тянет выразить ему свое высокомерное презрение, а непонятно как. Просто посмеяться над ним? Но ведь он все же не кто-нибудь, а лорд Баффинг, из первых кандидатур на Нобелевскую премию, и к тому же гостит у Бэвердейджей. А в-третьих, их смущает, как всегда в таких случаях, что, может быть, в речи «старого бритта» содержался глубокий смысл им не по разуму. Салли Ротроут состроила постную мину, закатила глаза, а потом быстро стрельнула ими туда-сюда: как остальные? Лорд Гугт изобразил на своем жирном лице кислую улыбку и покосился на Бобби Шэфлетта, но Бобби сам вопросительно смотрит на Инее Бэвердейдж, ожидая подсказки. А она сидит подавленная и молча смотрит перед собой. Джуди улыбается, на взгляд Шермана, дурацкой улыбкой, ей, наверно, кажется, что почтенный джентльмен из Великобритании сказал какую-то чрезвычайно приятную вещь.
Наконец Инее Бэвердейдж поднялась и объявила:
— Кофе будем пить в соседней комнате.
И постепенно, сначала неуверенно, улей вновь загудел.
Когда ехали домой — шесть кварталов в один конец выходит 123 доллара 25 центов, потому что в оба конца — 246 долларов 50 центов — с седовласым шофером компании «Мэйфер таун кар, инкорпорейтед» за рулем, Джуди разговорилась вовсю. Она была очень оживлена, Шерман не видел ее такой по крайней мере две недели, с тех пор как она поймала его на супружеской неверности по телефону. Ясно, что сегодня она относительно Марии ничего не заметила, наверно, даже и не догадывается, что сидевшую рядом с ее мужем красотку зовут Мария. Так что она в прекрасном настроении, опьянена, но не вином, от вина полнеют, а роскошным приемом.
С притворным безразличием, словно бы нисколько не завидуя, Джуди болтала о том, как удачно подобрала Инее своих знаменитых гостей: трое титулованных (барон Хохсвальд, лорд Гугт и лорд Баффинг), один политический деятель международного масштаба (Жак Прюдом), четверо гигантов искусства и литературы (Бобби Шэфлетт, Наннели Войд, Борис Королев и лорд Баффинг), двое дизайнеров (Рональд Вайн и Барбара Корналья), три Очень Знаменитых Извращенца («Извращенца?» — удивился Шерман. «Да. Очень Знаменитые Извращенцы, ОЗИ, их все так зовут», — ответила Джуди. Шерман вспомнил только одного, англичанина, который сидел справа от нее: Сент-Джон Томас) и трое титанов бизнеса (Хохсвальд, Рейл Бригем и Артур Раскин). После этого она стала обсуждать Раскина. Дама слева от него, мадам Прюдом, не хотела с ним разговаривать, а дама справа, жена Рейла Бригема, не выказала никакого интереса, и тогда он через ее голову стал рассказывать барону Хохсвальду про то, что фрахтует воздушную линию на Ближнем Востоке.
— Представляешь, Шерман, чем этот человек зарабатывает свои миллионы? Возит на «Боингах» арабов в Мекку! Тысячами, десятками тысяч! А сам еврей!
Шерман и забыл уже, когда это было, чтобы она вот так, по-дружески, делилась с ним тем, что услышала в свете. Но теперь его уже не трогают жизнь и приключения Артура Раскина. Мысли его занимает один только измученный, истерзанный англичанин Обри Баффинг.
Неожиданно Джуди сказала:
— Как ты думаешь, что нашло вдруг на лорда Баффинга? Так это все у него прозвучало… уничижительно.
Да уж куда уничижительнее, подумал Шерман. Он хотел было сообщить ей, что Баффинг умирает от СПИДа, но не стал, светские сплетни его уже тоже не трогают.
— Не знаю, — ответил он.
Но на самом деле он знает. Знает очень четко. Этот призрачный культурный английский голос был голосом оракула. Обри Баффинг обращался прямо к нему, Шерману, словно медиум от самого Господа бога. Эдгар Аллан По! — гибель от распутства! — да еще в Бронксе — в Бронксе! Безумный хоровод, необузданная плоть, крах домашнего очага — и в последнем покое тебя ждет Красная Смерть.
Пока они шли от наемного автомобиля к подъезду, Эдди успел распахнуть им навстречу двери. «Хелло, Эдди!» — звонко пропела Джуди, а Шерман только взглянул на него мельком и ничего не сказал. У него кружилась голова. Мало того что его терзал страх, но вдобавок он был еще и пьян… Улица Моей Мечты… Он украдкой обвел взглядом вестибюль, почти готовый увидеть фигуру в саване.
16
Ирландский разговор
В глазах Крамера Мартин был такой невозмутимый, отчаянный ирландец, какого вообще невозможно представить себе веселым, разве что в пьяном виде. Да и то, он пьяный, наверно, злобствует и нарывается. Но сегодня утром Мартину явно весело. Беспощадные добермановские глазки округлились, сияют. Радуется, как малое дитя.
— Стоим мы там в вестибюле, толкуем с двумя швейцарами, — рассказывает он, — и вдруг — дззз! Кнопка такая загорается, и один из швейцаров с места бегом прямо в дверь, будто у него ракета в заднице, свистит в свисток, рукой машет, такси останавливает.
Рассказывая, Мартин смотрит Берни Фицгиббону прямо в лицо. Они вчетвером — Мартин, Фицгиббон, Гольдберг и Крамер — находятся у Фицгиббона в кабинете. Фицгиббон, как и положено начальнику Отдела опасных преступлений в Окружной прокуратуре, — крепкий, атлетичный ирландец смуглого подвида, с квадратным подбородком, густыми темными волосами и черными глазами. Он много и с готовностью улыбается, но его улыбка — не средство расположить к себе собеседника, а уверенная усмешка атлета. И сейчас рассказу Мартина с этими его дурацкими, наивными подробностями, Фицгиббон, конечно, улыбается, просто потому что Мартин принадлежит к другой, особенной разновидности неустрашимых маленьких ирландцев, которую он больше всего понимает и ценит. Их в комнате два ирландца, Мартин и Фицгиббон, и два еврея, Гольдберг и он, но на самом деле они здесь, можно считать, все четверо ирландцы. Я-то пока еще еврей, думает Крамер, но только не в этих стенах. Полицейские все превращаются в ирландцев, и евреи вроде Гольдберга, и итальянцы, и латиноамериканцы, и негры.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86