А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

С. Хрущевым (который еще недавно плевал в полотна Фалька), тоже на старости лет пустившимся в разгул и напечатавшим сказочным образом свои мемуары на Западе. Казалось, еще немного, и все официальные таланты, включая Федина, С. Михалкова и нынешних членов правительства, примут тайно друг от друга - персональное участие в параллельном литературном процессе, который уже никакими угрозами не остановишь...
Дурной пример заразителен. К тому же условия несвободы, не столь тотальной, как при Сталине, но все же несвободы достаточно тяжелой, чтобы дело клеилось и душа резвилась и рвалась бы писать, - способствовали событиям. За небольшой срок, пока мы в лагере сидели (и сам я вблизи тех процессов не наблюдал), у нас появилась если еще не первая по литературному уровню, то во всяком случае интереснейшая в мире словесность - вторая по отношению к выходящей печатной продукции. Печатная, приличная, цензурованная, оплаченная дачами и поездками за рубеж, на встречи с писателями Азии и Африки, как всегда оригинальностью не блистала, переходя на стиль какого-то убийственного, автоматического письма. Вторая - скромно и просто называлась: "Самиздат". Мы дожили, мы сподобились дожить, Господи, до второй литературы!..
Трудно придумать более точное и более безобидное имя, чем "Самиздат", говорящее только о том, что вот человек взял и написал все, что ему хотелось, по собственному разумению, и сам же себя выпускает, не заботясь о последствиях, передав горсточку листочков, отбитых на пишущей машинке, приятелю, а приятель двум таким же отшельникам прибежал похвастать, а там, смотришь, и мы уже присутствуем снова в проекте чего-то большого, фантастического, ни с чем не сравнимого, в зачатке российской словесности, что уже однажды, в девятнадцатом веке, осчастливила человечество, а ныне снова тянется к старым тяжбам.
В "Самиздате", помимо новых, неизвестных (даже органам Госбезопасности) авторов, первое время, на рассвете, ходили в списках Цветаева, Пастернак, Ахматова, Мандельштам, и этого было достаточно, чтобы новое издательство зарекомендовало себя наилучшим образом. (В идеале же, в принципе, не бывает и не может быть ничего слаще для писательского слуха, нежели "Самиздат"!..) Мы ничего не поймем в истории новейшей, "самиздатской" (в широком смысле) словесности, если забудем, что у ее колыбели стояли тени величайших поэтов двадцатого столетия. Если, уповая на будущее русских писателей, мы не поклонимся в первую очередь этим четырем, из которых, считая по пальцам, одна - покончила с собой, другой - сдох в лагере, а самыми благополучными, дожившими до преклонного возраста, оказались Ахматова и Пастернак. Тот самый Пастернак, который на склоне дней, когда, под бой сковородок, его собирались выгонять из России, носил в кармане пузырек с ядом, чтобы в случае чего пополнить длинный список советских писателей-самоубийц. И та самая Ахматова (тоже - повезло!), написавшая о гражданской казни, какой ее подвергли в достопамятном 46-м году:
Вы меня, как раненого зверя,
На кровавый подымете крюк,
Чтоб, ликуя, дивясь и не веря,
Иноземцы ходили вокруг...[1]
Каковы - деепричастия!..
"Реквием" Анны Ахматовой и по сию пору гуляет по России не иначе, как в списках (ничего себе - альбомные стихи). Пастернак же незадолго до смерти, узнав о выходе рукописного, сшитого сплошь из юношеских стихов, нелегального журнальчика "Синтаксис" (на четвертом номере издатель - Алик Гинзбург был арестован), горько сетовал, что не может пройти в тех студенческих тетрадках по разряду начинающих авторов... Вот - заря "Самиздата", вот она, ниточка жизни, соединившая будущее русской литературы с ее героическим прошлым!..
В начале двадцатого века у нас была самая прекрасная в мире поэзия. Я уверен, тогда не было ни у кого такой поэзии. Но проза, как известно, развивается позже, и ее прихватил мороз. До расцвета русской прозы в нашем столетии дело не пошло. Однако сознание, что где-то в самом начале было даровано России счастье жить в высокую поэтическую эпоху, что эти стихи каким-то чудом дошли до нас и сделались теперь нашими современниками, это сознание обязывало и обязывает русскую литературу, выбиваясь из сил, доказать, что она тоже может быть великой. Поэзия начала века обязывает хотя бы к концу создать недостающую прозу. И если таковая появится (а она начинает появляться), наша вечная благодарность - поэтам, сумевшим уже вначале сообщить российской словесности такой размах и заряд, что она смогла перепрыгнуть через пропасть шириною в тридцать, в сорок лет, когда в России практически не было словесности и, что самое главное, не было уверенности, что таковая когда-нибудь будет.
То время, которое мы условно покрываем жгучим именем "сталинщина", - в исторической проекции литературного процесса в России - тоже внесло сюда, быть может, свою законную лепту. Быть может, слишком долгое молчание и отчаяние заставили заговорить так страстно и горячо уже в условиях современной, относительно терпимой (и даже, как я сказал, чем-то выгодной писателям) несвободы, то есть - едва авторам удалось раскрыть рот. Если мы сейчас так громко, на весь мир, кричим о страшном и постыдном, что творилось с Россией, так это потому, между прочим, что мы на себе испытали "холод и мрак грядущих дней", которые всем нам предрекал Александр Блок.
О, конечно, и в ту пору кто-то из самых достойных, пока не добили, работал. Но Россия тогда не знала, что в ней все еще существуют писатели, пишущие на самые важные, на запретные темы и на запретном же языке. Только потом, только сейчас донесся до нас голос. Мандельштама из глухоты воронежской ссылки. Только через тридцать лет каким-то подводным призраком, утопленником той эпохи выплыл роман Булгакова "Мастер и Маргарита". Вот как, оказалось, полезно прятать вовремя рукописи, которые "не горят" только оттого, что их глубоко хоронят - под землю, под воду.
Я позволю себе несколько задержаться на этом романе, взяв его лишь в одном и, возможно, не самом серьезном разрезе собственно писательского, автобиографического, с судьбой самого Булгакова соотнесенного содержания. Ночь, в которую писался роман, была так беспросветна, что только сам дьявол внушал тень доверия. Эту роль дьявола, темного гения, роль Воланда, по каким-то непонятным, таинственным причинам снисходительного к писателю, к Мастеру, в жизни самого Булгакова сыграл - Сталин. Сталин знал о Булгакове и, загнав его в угол, почему-то не велел трогать. То есть он не давал ему никакой поблажки, позволив, однако, поставить крамольную пьесу Булгакова во МХАТе, в единственном театре страны (у Сталина вообще была слабость к единственному числу), куда, на "Дни Турбиных", сам ходил негласно и регулярно (я чуть было не сказал - по ночам). У Сталина даже наметился, хотя и очень тонкий, как нитка телефонного провода, личный контакт с Булгаковым. Между тем автора "Мастера и Маргариты" тогда, по всем раскладкам, следовало расстрелять, и очень может быть, что, если бы Сталин подозревал о существовании романа, Булгакова бы убили, а рукопись сожгли и развеяли пепел по ветру. Но пока что хватали и стреляли других художников, в том числе самых пролетарских, самых назойливых в своей преданности партии, вроде Авербаха, и в "Мастере и Маргарите" представлены весь содом и бедлам тогдашней литературы, которая давно уже ходила облавой на Булгакова, всенародно заклеймив его недостреленным белогвардейцем, а теперь вдруг гибла сама хуже белой гвардии. Булгаков же уцелел по неизвестной иронии рока и, загнанный в угол, описывал в романе свою странную дружбу с Воландом, который, развязав и подстроив все колдовство, оказывался много добрее казнимого им человечества. Люди стали бесами, а главный бес - меценатом. Единственно, кому помог Воланд, будучи мастером зла, были Мастер со своей Маргаритой (она-то и спасла и сохранила потом рукопись романа), потому что Воланд знал, кто есть кто. Эта мистика их отношений, писателя и вождя (по воровской поговорке: "я большой - ты большой"), получила отражение даже в графической близости имен, где Воланд (через W) несет на себе перевернутый герб Мастера и Маргариты - М.
...Он верит в знанье друг о друге
Предельно крайних двух начал.
писал тогда же Пастернак на сходную мистическую тему отношений Поэта с Вождем (и конкретно - Пастернака и Сталина).
Да, Сталин умел внушать не только ужас и любовь к себе, но и веру в свои магические силы. В частности, среди теософов, подвергавшихся преследованию и не слишком уж обожавших режим, ходила тем не менее притча, что Сталин знает нечто такое, о чем никто не догадывается, и является инкарнацией Великого Учителя Индии - Ману. Однако булгаковское увлечение Воландом в истрическом плане куда более оправдано, ибо в его лице Сталин выступает как удивительный и уникальный в своей профессии фокусник (отсюда его симпатия в романе к профессионалу-мастеру-писателю-Булгакову), отдавший себя всецело искусству запутывания и одурачивания людей, напусканию всевозможных миражей и наваждений. В Сталине, с его расстрелами и показательными процессами, с его коварством и колдовством, с его умением стоять над всеми и в своем сумрачном одиночестве злого, всезнающего и всемогущего духа, Булгаков, должно быть, почуял артистическую жилку и раздул ее в своих грезах о Воланде.
Разумеется, ни Воланд, ни роман Булгакова в целом не сводится к сталинскому аспекту, как не сводится эта книга к собственной биографии автора. Но через нее мы лучше поймем специфику художественного развития в нашем отечестве, в какую-то минуту полностью замещенного игрою одного Чародея, который самой истории сумел на длительный срок придать силу и видимость сказочной фантастики. Искусство улетучилось, сгинуло, чтобы жизнь на время (если посмотреть на нее сторонним, притерпевшимся к злодеяниям оком) получила эстетический привкус кошмарного и кровавого фарса, разыгранного по правилам сцены и изящной словесности. Взять хотя бы детективное понимание истории, которое вождь сумел привить миллионам, или его любовь к реализации метафор. Метафорические обороты, типа: "лакеи империализма", "предатели рабочего класса", "наймиты капитала", "левый загиб", "правый уклон" и т.д., которые имели широкое хождение до всякого Сталина, но главным образом употреблялись ради партийной перебранки и получали даже научное обоснование, не предполагавшее вначале, что "лакей" непременно стоит с подносом у буржуазного столика, а "наймит" грязными пальцами мусолит долларовые бумажки, - это метафоры, повторяю, Сталин реализовал до полного, образного воплощения в жизнь. Пафос 37-го года не только в широте охватившей страну вакханалии и не в том, что дошел черед до истребления "своих", самых рачительных партийцев, но также в необычайно ярком, как в романе, оживании метафор, когда по всей стране вдруг заползали какие-то невидимые (и потому особенно опасные) гады, змеи, скорпионы под страшными кличками "троцкист" или "вредитель". Вероятно, Сталин хотел внушить народу чувство гадливости к уничтожаемым повсюду политическим конкурентам и просто к подозрительным лицам. Чтобы не больно было убивать вчерашних отцов и братьев. Но вышло так, что Россия наполнилась "врагами" буквальными, пускай и невидимыми, которые действовали, как бесы, и стирали грань между действительностью и вымыслом. Сталин включил (возможно, не подозревая о том) магические силы, заключенные в языке, и русское общество, падкое всегда на образное восприятие слова, на чудесное преображение жизни в фабулу романа (откуда проистекает, между прочим, и красота и величие русской литературы), поддалось этой жуткой иллюзии жить в мире чудес, колдовства, вероломства, искусства, которые у всех на глазах правят реальностью и, подирая морозом по коже, доставляют какое-то острое зрелищное наслаждение. Нашлись, понятно, невинные, искренние Павлики Морозовы, рванувшиеся со всем пылом неиспорченной детской души закладывать родного отца - ради "правды" и "пользы дела". Нашлись жены, доносившие на мужей, делавшие это не за страх, а за совесть, поскольку кровь расстрелянных, хлынувшая по стране, казалась уже кровью народа, которую сосали враги-вампиры, подлежащие беспощадному, как и подобает вампирам, изничтожению. Осиновый кол вам в гроб, враги народа!..
От той баснословной, художественной эпохи до сих пор сохранилась у нас привычка верить в силу слов. Когда мы, например, произносим: "идеологический диверсант", или "отщепенец", или "внутренний эмигрант", или "перевертыш" (вместо старого, доброго слова "двурушник", к сожалению, скомпрометированного многолетним употреблением в период культа личности), или "литературный власовец", нас охватывает двойное чувство страха и омерзения перед тем, кто удостоился этого печального звания. Казалось бы (согласно логике), "идеологический диверсант" много легче и лучше прямого диверсанта, который взрывает мосты, пускает поезда под откос и подбрасывает в колодцы стрихнин. Ан нет, - хуже и значительно вреднее. "Идеологический" (ишь как извивается!) означает еще большее изуверство, означает какую-то внутреннюю (как во "внутреннем эмигранте"), увертливую силу, вроде самого черта. Это совсем не мальчишка, давший под секретом прочитать товарищу "Доктора Живаго" (а товарищ - донес). Знаю я этих мальчишек. "Лучше бы ты человека убил!" - говорили им следователи. Тут все дело в скрытой, в подпольной образности слова...
Со мной в лагере сидел старик, осужденный на 25 лет (он уже заканчивал срок) за веру в Бога. Это был православный, из "тихоновцев", то есть из не признавших нынешнюю, официальную церковь (и ему тоже следователи говорили: Лучше бы ты человека убил!). По теперешним нормативам (смотри "Уголовный кодекс РСФСР") - максимум, что ему причиталось, это семерик лагерей ("антисоветская агитация и пропаганда"), ну, в крайнем случае, к этим семи можно еще добавить пять лет ссылки. Но старик сидел в лагере 25 лет по старому, уже вышедшему из употребления указу. Старик был уже отрешен от жизни и "качать права" не желал. Однако мальчишки (из тех идеологических диверсантов, кто сидел и сидит за "Доктора Живаго" или что-нибудь в этом роде) писали за старика прошения и жалобы Генеральному прокурору, ссылаясь на явное несоответствие "преступления" и "наказания". И, сколько помнится, всегда - в наши либеральные уже времена "соблюдения полной законности" приходил один и тот же ответ от Генерального прокурора:
- Нет, осужден правильно. Потому что под видом религиозной агитации занимался антисоветской пропагандой!
То есть - если бы старец в открытую занимался той самой антипропагандой, ему можно было бы дать по закону положенные семь лет. Но вот за то, что он делал это "подвидом", так пусть и сидит полностью отмеренный ему четвертак!
"Под видом" - гораздо страшнее. Поэтому "литературный власовец" много ужаснее "власовца" как такового и даже, быть может, хуже самого генерала Власова. Ну что Власов, ну - изменил, ну - предал, перекинулся к Гитлеру (дело понятное, простое). А вот "литературный" ползает между нами, как какая-то неуловимая ("идеологическая") гнида, и, поскольку ту змею распознать и расправиться над нею (так чтобы Запад не радовался) значительно труднее, она в своей искусственной, литературной шкуре представляется куда ненавистнее...
Сколько мы ни боремся за соблюдение социалистической законности, сколько ни подписываем международные "Декларации прав человека" (смотря какого человека!), над нами властвует эмоциональное, художественное восприятие слов, пусть те слова будут какими хотите юридическими и сколь угодно научными. Тоже мне - нашли простачков, "хуманность" там всякую развели, "хнишки", "едеолохию". Так ведь ваша "хуманность" хуже татарского ига ("ихи"). Иго - оно кончено (в случае чего и потянем), а вот "литература", "искусство" - это неизмеримо змеинее: потому что - тихой сапой.
Я опять склоняюсь к жалости и снисходительности к власти. Вы не представляете, как им больно, физически и душевно больно, переживать весь этот, с позволения выразиться, "литературный процесс".
Он выходит на авансцену истории, на трибуну, и читает по бумажке (тоже ведь трудно!) заготовленный референтами текст:
- Хаспада! Ляди и жантильмоны!
И все, сколько есть, господа (во всяком случае - в России) смеются. А он думает, смутно припоминая, что, закончив два института и при знании трех языков, должен еще что-то объяснять и доказывать этой, будь она проклята, ынтылыхэнсии. "Ну, думает, змеи, попадетесь вы мне в хорошую погоду - под танки!" И говорит, с надрывом, через силу произнося бессмысленные слова:
- Дифствитяльнысть и исхуйство!
И обводит всех черным, печальным, немигающим оком, и печально помавает бровями - чтоб не смеялись. И все, смекнув, чем тут дело пахнет, стихают. И с серьезными лицами слушают международный доклад о новом, еще высшем подъеме и о все более глубоком внедрении писателей в жизнь.
1 2 3 4 5