А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 



«Арабей Л. Лариса: Повести»: Юнацтва; Минск; 1982
Лидия Львовна Арабей
Во вторую военную зиму


1
Город кончался небольшими деревянными домами за кривыми заборами, в одном дворе было развешано белье: простыни, наволочки, синяя мужская рубашка — все смерзшееся, будто жестяное.
У крайнего дома сидела под забором большая рыжая собака. Проходя мимо нее, Нина насторожилась: она боялась собак. Но собака даже не взглянула на нее, и Нина пошла дальше, уже не улицей, а тропинкой, протоптанной вдоль шоссе.
И сразу почувствовала одиночество. Еще недавно и висевшее на веревке белье, и собака напоминали о том, что рядом люди, теперь вокруг — покрытое снегом поле, голые деревья.
Нина была в коротеньком жакете с черным, под котик, воротником, в теплом платке, на ногах туфли с ремешком на подъеме, за плечами — мешок. В уголки мешка мать положила по картофелине, перевязала веревкой и той же веревкой перехватила мешок сверху. Нина вскинула мешок на спину, и теперь он висел за плечами, как рюкзак, и руки были свободные.
Ноша ее была не тяжелая — в мешке лежали спички, пакетики с сахарином, краской, шелковая мамина кофточка, вышитая крестиком, покрывало. Нина вспомнила, как неохотно клала мать в мешок кофточку: это была последняя красивая вещь, что шилась до войны. Жаль было и покрывала, оно береглось на приданое Нине. Смешно! Когда оно будет, то замужество, да и будет ли, она вообще может не выходить замуж, очень ей нужно.
Хотя жаль, конечно, покрывала, и маминой кофточки жаль, да ничего не поделаешь. Нина знает, что такое голод, что такое, когда в доме совсем ничего — ни корки хлеба, ни картофелины, ни горсти муки, когда ни о чем не думаешь, кроме еды. А семья — семь человек: мать с отцом и пятеро детей, если считать ребенком и Нину. Она-то себя уже ребенком не считает, ей скоро семнадцать, а остальные четверо — дети, старшему тринадцать, а младшему нет и трех, и все хотят есть, что мать ни принесет — как в прорву.
Нина прикидывает, сколько она может выменять на свой товар. Конечно, лучше всего принести картошки, муки, да сколько ты принесешь той муки или картошки? Так что лучше сало, а за сало в городе купишь все — и муки, и картошки.
Просто удивительно, что есть люди, которые могут покупать теперь сало. Не все, оказывается, голодают, взять хотя бы Костевичей. Натаскали в первые дни войны столько, что им на десять лет хватит, всей семьей волокли из магазинов — ящиками конфеты, мешками муку.
У Костевичей теперь не квартира, а настоящий склад, а вот они и куска мыла не запасли, ругали Костевичей, мать все говорила: «Что они делают, что делают! Вот дня через три вернутся наши — они им покажут!..»
Прошло три дня, четыре, а наши не возвращались.
Костевичи притащили полный мешок каракулевых воротников, потом ведрами носили патоку с завода. Костевичева Люська, ровесница Нины, только повыше, посильнее, рассказывала, что патока на заводе была в огромном чане, и когда люди черпали патоку, кто-то сорвался, упал в чан и утонул… Правду говорила или выдумывала…
— Вот придут наши, они вам покажут патоку… И воротнички каракулевые припомнят, — не сдержалась Нина.
Люська захохотала.
— Глупая! Наши спасибо скажут, а что, немцам оставлять?
И Нина смолчала. Как это она сама не додумалась? Конечно, лучше, чтоб свои люди использовали, чем немцы… А они, дураки…
Побежала к матери.
— Вот ты сама сидишь и нас не пускаешь, а люди правильно делают, лучше пускай свои растащут, чем немцам достанется!
Мать тоже растерялась.
— А кто тебе так сказал? — спросила неуверенно.
— Люська Костевичевых, вон ведро патоки притащила.
— Костевичи! — рассердилась мать. — Они тебе что хочешь придумают в свое оправдание!..
Прошло три дня… Месяц… Два… И вот уже вторая зима, вторая зима войны, и когда же, когда вернутся наши!
Шоссе то подымалось в гору, то сбегало вниз, длинное, бесконечное. До самого горизонта простиралась его блестящая, укатанная машинами белизна. С обеих сторон шоссе громоздились снежные сугробы, а за сугробами — бесконечное белое поле, изрезанное дорогами и тропинками, вдали темнели крыши незнакомой деревни.
Нине казалось, что она прошла уже километров десять, и как удивилась она, когда на столбе у дороги увидела цифру «четыре».
«Неужели только четыре? — не поверила своим глазам. — Я ведь так долго иду… Может, на столбе не та цифра?»
По шоссе то навстречу, то обгоняя, проезжали машины. Нина чувствовала, что рано или поздно ей придется «голосовать», проситься, чтобы подвезли, но все откладывала. В машинах ездят немцы, значит, нужно их просить. Пусть и не даром — в кармане жакета лежат у нее марки на дорогу, она знала, что немцы если и подвозят кого, так не из жалости — за плату.
И все равно — так не хочется их просить! Она, Нина, здесь хозяйка, она идет в деревню, где родилась, и мать ее родилась в этой деревне, а немцы — кто их сюда звал? Налетели, как коршуны, все разорили, разрушили. Людей вешают. Если б кто другой сказал Нине — не поверила б, а то своими глазами видела, как на Суражском базаре повесили пятерых мужчин. И каждому доску прицепили на грудь: «Так будет со всеми, кто отважится выступить против немецкого порядка». А сколько пленных расстреляли! Гнали от выставки к Товарной станции большую колонну, и через каждые десять шагов — убитый. Нет, она не может смотреть на немцев как на людей.
Нина прошла еще километр, теперь на столбе была цифра «пять», значит, на столбах написано правильно, никуда не денешься — надо голосовать.
Проехала крытая брезентом машина, вся разрисованная пятнами — для маскировки. Но Нина не проголосовала, все еще крепилась, шла, через силу переставляя ноги, засунув руки в рукава жакета, подняв воротник.
День был ясный, из-за белых, как клубы пара, облаков часто выглядывало солнце, и тогда снег блестел, слепил глаза, и шоссе блестело, как слюда, казалось, что машины не едут по нему, а катятся, как санки с горы.
Когда миновала столб с цифрой «шесть», стала оглядываться, не догоняет ли машина. «В конце концов, — оправдывалась неизвестно перед кем, — пешком все равно не дойду, и если сейчас не попрошусь, то сегодня в Болотянку не попаду, придется где-то ночевать».
Теперь, когда решила голосовать, все машины будто сквозь землю провалились. Сколько ни оглядывалась, машины не было. Она снова шла, чувствуя, как стынут на морозе щеки, как мерзнут коленки.
Услышав, наконец, рокот мотора, с надеждой оглянулась. Ее догоняла старая полуторка. Еще издали было слышно, как она дребезжит, да Нина и не ждала «эмки» — лишь бы машина, лишь бы не идти пешком.
Она подняла руку. Полуторка свернула на обочину, затормозила, Нина подбежала к ней. Дверца машины открылась, и оттуда высунулась голова немца в пилотке, повязанной сверху серым шарфом.
— А-а, паненка, — улыбнулся Нине немец. Он что-то стал говорить, показывая то на дорогу, то на ее ноги в легких туфлях. Нина догадалась, что немец ей сочувствует: мол, плохая у нее обувь для такой дороги.
— Может, подвезете? — не отвечая на его улыбку, спросила Нина.
Немец еще что-то лопотал, улыбался, но увидев, что Нина не понимает, спросил не то по-польски, не то по-русски:
— Доконд? Далеко?
— До Валерьянов, — ответила Нина.
— Сендай… Бистро, — указал немец пальцем с грязным ногтем на кузов. — Бистро, бистро, — подгонял он, хотя Нина и так цепко ухватилась за борт кузова, а ногой уже стояла на скате машины.
Как только она перешагнула за борт кузова, машина тронулась с места, Нина упала на дно кузова, а полуторка уже мчалась по шоссе, дребезжа на всю округу.
Нина подползла к кабине, спряталась за ней от ветра, который здесь, в кузове, просто насквозь продувал одежду.
Теперь Нина видела, что в полуторке стучат оторванные доски кузова, лязгают разболтанные крюки, которыми были закрыты борта. И все-таки эта машина была, как старый добрый друг, с которым встретилась в дороге.
«Наша… Советская», — радовалась она.
Машина неслась по шоссе, только ветер свистел да снежная пыль клубилась за бортом. Нина едва успевала считать верстовые столбы. Вот уже и пятнадцать, и двадцать, и двадцать пять.
Одно было плохо — она стала замерзать, чувствовала, что ветер выдувает из-под ее жакета тепло, и его с каждой минутой остается все меньше и меньше. Она ежилась, поджимала под себя ноги, куталась в платок, но холод все больше донимал ее. Но ничего не поделаешь, нужно терпеть, и Нина терпела.
И вдруг она услышала гул. Вначале подумала, что навстречу идет колонна машин, потом поняла, что гул доносится сверху. Она подняла глаза. По ясному зимнему небу с запада на восток летели самолеты. Солнце отражалось на их блестящих крыльях, освещая черные кресты.
Нина сжалась. В последнее время она помимо воли, как только услышит рокот самолета, как только увидит распятый на его брюхе крест, сжимается от страха. Вот и теперь, хотя и понимала, что здесь самолеты вряд ли будут сбрасывать бомбы, что они везут свой груз куда-то дальше, все равно сжалась от страха. Пока самолеты перелетали шоссе, пока гудели прямо над ее головой, она сидела зажмурившись, ожидая уже знакомого свиста и взрыва. Гул вскоре начал утихать, и Нина открыла глаза.
Самолеты летели на восток. Может, на Москву… Сколько их… Не сосчитать. Очень много… Столько же налетело их тогда на Минск, утром двадцать четвертого…
Что она тогда делала? Ага, собиралась на работу. Чтоб собрать денег на зимнее пальто, на туфли, она решила во время летних каникул поработать. Устроилась подчитчицей в типографию.
Двадцать третьего она еще ходила на работу. Шла почти через весь город пешком, потому что трамваи больше стояли, чем ходили. Через каждые десять минут объявлялась воздушная тревога, весь транспорт останавливался, людей загоняли в подъезды домов. Люди злились, не хотели идти, каждый куда-то торопился. Более нетерпеливые удирали, а дежурные в противогазах снова загоняли их в подъезды.
Нина все же пришла на работу и даже не опоздала, хотя какая уж там работа. Одна корректорша, Фаина Абрамовна, все время падала в обморок — боялась за сына, который вместе с детским садиком выехал на дачу. Нина сердилась на Фаину Абрамовну — чего падать в обморок? Что с ее Мариком случится? Ну, война, ну и что же? Всем нужно быть на своих местах и выполнять свои обязанности.
И двадцать четвертого она собралась на работу. Мать не отпускала, Нина спорила с ней, говорила, что не имеет права прогуливать.
В это время и появились самолеты. Они черной тучей ползли с запада — тяжелые, неповоротливые. А люди не знали, зачем, куда они летят, высыпали все на улицу и, задрав головы, смотрели в небо.
Самолеты миновали их поселок, полетели на город.
И вдруг засвистело в воздухе, дрогнула земля под ногами. Раз. Еще раз. Потом снова и снова.
Люди с криком бросились бежать. Побежала и Нина — за дома, к карьеру, который был недалеко.
Нина спрыгнула в карьер, легла на землю, а земля дрожала, в небе свистело, выло, и сыпался, сыпался песок с края карьера.
Сколько это продолжалось — неизвестно. Нине казалось, что очень долго, она уже не верила, что жива, что сможет подняться.
Позже она научилась разбираться, когда нужно прятаться от самолетов, а когда нет. Теперь она понимала, что в тот день ее не могло убить или ранить, бомбили центр города, а они жили на окраине, но тогда было очень страшно.
Когда после бомбежки она, бледная, дрожащая, приплелась домой, мать, обхватив голову, стояла возле окна, из которого был виден город. Над городом, возле Западного моста, над Московской улицей, клубился черный дым, потом из дыма вырвалось, взвилось пламя. Оно то скрывалось в черных клубах дыма, то вырывалось из него огромными красными языками.
— Мамочка-а! — бросилась Нина к матери.
Мать обняла Нину, прижала к себе, прикрывая рот рукой, громко заплакала.
Они плакали обе, а за окном горел город, и пламя все разрасталось и разрасталось.
Спустя час самолеты прилетели снова. Потом еще. И опять. Так было несколько дней. Как только всходило солнце, на западе появлялись самолеты, они летели на город и бросали, бросали бомбы, и несколько дней над Минском стоял черный дым и горели дома.
И как знойно, душно было в те дни. Стояла страшная жара, просто не верится, что когда-то Нине было жарко, ведь ей так холодно теперь, до боли, мучительно холодно, а ветер рвет ее одежду, скорее бы доехать.
Нина знала, что перекресток уже близко, она видела это по столбовым отметкам и внимательно следила, чтобы не проскочить поворота. Нина помнила, что дорога должна идти через лес, по обеим сторонам стоят стены елей.
Скорее бы доехать. Теперь Нина была б уже рада идти снова, очень уж холодно в кузове.
Наконец и перекресток. Нина что есть силы застучала по кабине. Машина остановилась.
Нина побежала к борту, чтоб быстрее слезть. Ноги стали словно деревянные, даже больно было ступать, кажется, вот-вот хрустнут, переломятся. И руки не слушаются, трудно ухватиться за борт. Нина с трудом перевалилась через него, долго искала окоченевшей ногой колесо, чтоб опереться, прежде чем соскочить на землю.
Немец снова высунул из кабины голову. Смеялся, глядя, как неуклюже слезала Нина с машины.
Она подошла к нему, чтобы рассчитаться.
— Вифиль? — спросила, едва шевеля губами. В словарном запасе Нины было несколько немецких слов.
Немец все смотрел на Нину и смеялся.
— Кальт? — спросил он и взялся за свой нос, за щеки, а потом показал на Нинины. Видимо, Нина была вся синяя, стояла съежившись, и немца это смешило.
— Вифиль? — снова спросила Нина, даже слегка повысив голос. Ей было не до смеха.
— Драй маркес, — сказал немец и, чтоб Нина лучше поняла его, показал три пальца.
Нина полезла в карман жакета, где лежали у нее деньги. Достала платочек, в котором они были завязаны, отсчитала три марки. Немец не переставал улыбаться, что-то в Нине казалось ему очень смешным.
Она протянула немцу деньги. Он взял их, положил в карман шинели и вдруг одним рывком высунулся до пояса из кабины, схватил Нину за грудь.
Нина отшатнулась от неожиданности, не смогла даже крикнуть. А немец уже сидел в кабине, гоготал во все горло, закидывая голову назад.
Только когда машина отъехала, Нина смогла заговорить.
— Ах ты, гадина! Ах ты, паскуда! — бросала она проклятья вслед машине. — Чтоб ты не доехал, куда едешь! Чтоб ты под откос свалился!
Она долго не могла успокоиться, шла уже дорогой, которая вела от шоссе, и все посылала проклятия немцу.
Злость подгоняла ее, и она шла быстро, немного согрелась, и лишь пройдя километра два, стала успокаиваться.
Подумать только, Костевичева Люська, с которой Нина до войны училась в одном классе, и Манька, ее старшая сестра, гуляют с немцами… Ходят с ними под руку, целуются… Правду мать говорила, что пустые они люди; когда таскали все из магазинов, тогда кричали, что они это делают, чтоб не оставалось добро немцам, а теперь немцы у них самые дорогие гости. К Люське и Маньке ходят двое в черных шинелях, железнодорожники, что ли. Курт и Ганс. И надо же, Люська с Манькой сшили чехлы на стулья и вышили на одном «Курт», а на другом «Ганс». Когда немцы приходят к ним, каждый садится на свой стул.
Манька еще до войны бросила школу, потому что по нескольку лет сидела в одном классе, пока не стала переростком. Люська тоже была двоечницей, тупицей, а теперь вон как чешут по-немецки! Откуда только и способности появились, так быстро выучились. Она, Нина, в школе была отличницей, а по-немецки знает всего какой-то десяток слов.
Нина шла теперь проселочной дорогой, надеяться на попутную машину не приходилось. А идти было еще далеко, километров восемнадцать до городка и семь от городка до деревни.
Половину этого пути Нина прошла довольно бодро — и злость на немца подгоняла, и разогревалась после езды на машине. А дальше почувствовала усталость. Хотелось есть, но ничего съестного с собой не было, не было чего взять, не нальешь же в мешок похлебки, которой Нина завтракала дома. Мать говорила, чтобы она зашла по дороге в какую-нибудь хату и попросила. Но Нина стеснялась заходить в чужой дом и просить, как нищая. К тому же это отняло бы время, а ей сегодня нужно обязательно попасть в Болотянку.
Интересно, который теперь час? Солнце спряталось за тучи, не видно, где оно. Да Нина по солнцу не очень-то и умеет определять время, но все же увидела б, высоко ли оно.
Небо затянуло серым туманом, вокруг ни души, только деревья в снежных шапках стоят по обе стороны дороги. Однако, наверное, не всегда эта дорога такая безлюдная, видны же на ней следы полозьев, машинных колес, может, по этой дороге ездят партизаны?
От этой мысли Нине делается веселее на душе, даже идти легче и есть не так хочется.
Вот если б встретиться с партизанами!.. Что бы она им сказала? Она сказала бы, что хочет пойти с ними, она выполняла бы все их приказы, она, конечно, не знает, что ей приказали бы делать, но неужели у партизан не нашлось бы для нее работы?
1 2 3 4 5