увы, вещи эти редко совмещаются. Мальчика никуда надолго не отпускали, денег на билет у него не было, да и не знал, честно говоря, в какую сторону ехать. Со временем желание это — ехать — притупилось, а потом и вовсе стало казаться блажью. И лишь иногда, когда накатывало что-то тревожно-загадочное, и сердце трепетало от волнующих воспоминаний, и приходил на память Ади, милый дядя Ади, его голос, его взгляд, немного сумасшедший, и мальчик рвался ехать, хотелось куда-то бежать, лететь, но — заходил дед, спрашивал, выучил ли уроки, и желание это — ехать — опять отодвигалось сиюминутностью.Чем старше становился, тем всё реже и слабее «накатывало» , а скоро и вовсе все эти воспоминания и мечты стали казаться просто детскими грезами. Просто снами. Вот бывает же такое… VII В отличие от животных человеку свойственно дважды спотыкаться на том же камне… Когда исполнилось шестнадцать (дед Игнат и бабушка к тому времени уже успокоились на православном запущенном кладбище), попалась книга воспоминаний некоего Вилли Иоханмейера. В книге было много подробностей о том, что уже где-то слышал (а может смутно помнил), например, о несчастном пьянице Дитрихе, сочинителе нацистских стихов, о Реме, пострадавшем от излишней искренности, о хитром и преданном Йозефе, о хитром и подлом Мартине, о лишенном воображении Генрихе (тоже предателе), о пошедшей на смерть Еве, которую возлюбленный принес в жертву… Были в той книге не только пейзажи Баварских Альп, в окрестностях виллы «Орлиное гнездо», — было там кое-что и о ритуале посвящения в тайный орден, который основал неулыбчивый Генрих. (Кандидата измеряли вдоль и поперек, убеждались, что все параметры соответствуют стандартам арийца, установленным, кстати, Йозефом; особое внимание уделяли черепу: определенная высота, посадка, форма; после чего кандидата долго выдерживали в неведении; наконец назначался срок; приводили ночью в темное помещение и оставляли одного в пустой комнате; проходил томительный час; другой; третий; когда оставался шаг до истерики, парня переодевали, таинственным шепотом нагнетая еще большее волнение, завязывали глаза и вводили в глухое, совершенно непроницаемое помещение; с завязанными глазами он слушал, лязгая зубами, приветствие Великого Мастера; после чего маска снималась, и посвященный видел при свете факелов членов ложи, в черном, в рогатых шлемах, с мечами и шпагами; играла торжественная музыка, чаще всего Бетховен, металлический и строгий, и новому члену ордена подносился кубок с горящим спиртом, который он должен был осушить; при этом раздельно и четко говорилось, что нарушение клятвы карается, как правило, одним наказанием — смертью…). «Это проявление примитивного стадного инстинкта германских язычников из бесконечных северных лесов, по которому грубая сила не только средство, но и суть жизни, — говорилось в предисловии к воспоминаниям. — Это примитивный расовый инстинкт „Земли и крови“, который нацисты пробудили в германской душе с большим успехом, чем кто-либо еще, показывает, что влияние христианства и западной цивилизации на германскую жизнь было третьестепенным…»Жутковатое, завораживающее было чтение.Нашлось в той книге кое-что и о загадочном копье Лонгина. Но о нем говорилось как-то вскользь, мимоходом, словно автору противно было даже писать об этом, его, язычника, как будто корежило при одном упоминании о святой христианской реликвии. Но больше всего поразило, когда автор, бывший когда-то первым адъютантом империи, стал рассказывать о бункере (где и что в нем находилось), о полусожженных трупах (несчастной Евы и известного вегетарианца, в желудке которого была обнаружена мясная пища и чьи зубы оказались с чужими пломбами), а еще о подземном ходе под канцелярией, который выводил на Геринг-штрассе, а оттуда уже рукой подать до реки Хавель, где могли сесть — и они садились! — гидросамолеты…Когда всё это было прочитано — в ночной тишине, где размеренный шум города казался его дыханием, — странная, страшная и одновременно восторженно-радостная догадка поразила, ударив с ног до головы, словно электрическим разрядом. Ни-че-го се-бе!.. Появилось полузабытое желание: ехать! ехать! И уже не смог усидеть на месте, и лишь только воздух из сиреневого сделался розовым, сорвался — и на поезд, и торопил, торопил колеса всю дорогу — скорее! скорее! — и через два часа уже был на том пустынном берегу, где пас когда-то коз.Ничто там не изменилось. Козы, несмотря на рань, уже скакали по валунам. За ними следом ходили заспанные чумазые мальчишки. Все они были краснолицые, черноволосые… И один беленький — особняком.Ты бесцельно бродил вдоль моря. День распалялся. Солнце затопляло весь мир, насколько хватало глаз; оно смотрело не мигая, и от этого всё кругом выцветало, блекло; и казалось, даже время освободилось от мгновений, слившись в монолит; застыли птицы на лету, будто увязнув в янтаре; каждый цвет стал говорить о себе — звуком. Вот синий плеск моря, а то — зеленый шорох вербен, словно слепцы ищут среди ветвей дорогу, там красновато потрескивают, похрюкивают распаренные гранитные боровы, от зноя еще более самодовольные. А это что за серая какофония? Ах, да это же птицы-печники ссорятся из-за гнезда. Всё тут по-старому…На красных валунах просидел до самой до багровой вечерней зари. Грыз початок вареного маиса и смотрел, как на северо-западе воронка солнца ввинчивается в выпуклый бок океана; оно тонуло, солнце, в полыхающей воде, похожей на зажженный спирт, именно там, куда так любил смотреть дядя Ади, — то место кипело алыми чайками… В сумерки пошел в барак, где когда-то родился. Жизнь там влачилась своим чередом: мужчины играли на веранде в лото и домино, женщины стирали серое белье, дети копошились в пыли; вокруг желтых электрических плодов роились мелкие мошки. Никто не угадал тебя — в белоснежных штанах и панаме.И лишь когда уходил, встретил дурачка Педро; тот обрадованно заорал:— О-о, Александр! Как ты вырос! Ну-ка дай-ка шляпу поносить!Прихватив поля шляпы, ты постарался поскорее уйти.На тот берег приезжал еще три раза. И всё бестолку. Но вот однажды, когда уже потерял надежду, наконец-то повезло. Черную машину увидел еще издали. А на берегу — дядю Ади и перед ним мольберт. Он сидел в кресле, раскинув вялые руки; в левой была зажата испачканная краской кисть. О Боже — совсем развалина! Поодаль — пара белобрысых мордоворотов. Ты подошел. Поприветствовал. На полуслове голос дрогнул и сел. Охранники отбросили свои сигареты и подобрались.— Здравствуйте, дядя Ади! — повторил, откашлявшись.Он смотрел на тебя из глубины кресла белёсыми выцветшими усталыми глазами — они были как у собаки, — в них не отражалось ничего, ни-че-ro, кроме страха. На мольберте синел эскиз с морем, стоящим горой, с ярко-красным камнем и серым козлом на нем; краска давно высохла, кажется, даже потрескалась.— Я — Алекс! Помните? Маленький Алекс, который стерег тут коз. Вы называли меня «козликом», — подставил ко лбу пальцы.Старик, похоже, испугался этого жеста, — замахал руками.— Что ты? Что ты?.. — кисть у него вывалилась из руки.— Я — Алекс. Помните — казак. Казаки — потомки готов…Сзади по плечу хлопнули.— Проходи дальше, парень. Ты ошибся.— Нет, не ошибся. Мы встречались тут. Я стерег коз, а дядя Ади приезжал под вечер на черной машине. Гулял, смотрел на море, рассказывал…— Ты ошибся, парень, — повторил один из белобрысых, нагибаясь за выроненной кистью.— Нет. Вас тогда не было. Были другие. Дядя Ади рассказывал о своем предназначении, о копье Лонгина, о том, что держал мир на ладони, как череп…— Ты ошибся!— Нет. Скажите им, пожалуйста, дядя Ади!.. Старик молчал. Лишь хлопал испуганно белесымиресницами. Ты вдруг понял, что говорить с ним бесполезно. Это был уже не совсем он… Охранник тщетно пытался вставить ему в руку пеструю, словно раскрашенную, кисть; рука не разжималась.Ты поспешно, не прощаясь, ушел, и больше туда не ездил.А через какое-то время тебе вдруг сделалось страшно. Выходить из дома, гулять вечерами по улицам; иногда даже закрывать глаза надолго — и то было страшно.За тобой следили. VIII Но скоро страх притупился. И уже не ввергал в уныние рассказ приятеля, что какой-то подозрительный тип пристрастно расспрашивал о тебе, уже не удивляло, что письма прочитываются (раз, например, чтобы убедиться, ты послал самому себе письмо, приклеив бумагу к внутренней стороне конверта; письмо пришло в том же конверте, но приклеено было по-иному), тебя уже не раздражал вид хмурого субъекта, который слонялся поодаль. Тебя «пасли». И ты стал бравировать своим «хвостом», легкомысленно демонстрируя слежку приятелям, не раз впрыгивая неожиданно в автобус, и в заднее стекло с замиранием следя, как субъект просыпался от своей лени, лихорадочно ловил машину и мчался следом…Многие приставали: расскажи да расскажи, отчего такая честь? Хватало ума держать язык за зубами. Лишь однажды, на пирушке, сорвалось в пьяном тщеславии, что не отпускает, дескать, ощущение, словно кто-то постоянно за тобой смотрит, следит — сквозь прорезь прицела. Конечно, это было уже слишком… У друзей — аж глаза побелели, у подружек — дыхание перехватило, вот это па-арень!.. Самому же наутро — только зубами скрипеть.Года через три после той, последней встречи с дядей Ади, газеты вдруг заполнились некрологами. Все они были без подписей. К почившему обращались «Вождь», «Учитель», «Отец». Телевидение то и дело передавало безадресные, скорбные монологи седовласых «соратников». В городе появилось большое количество приезжих, в основном угрюмых мужчин с военной выправкой. Случилось множество частных визитов премьеров и даже президентов сопредельных государств. Сам воздух был наэлектризован известием: в городе скончался кто-то из сильных, точнее, из очень сильных, из сильнейших мира сего.Кто? Где? — расспрашивал прохожих. Лишь пожимали плечами. Наконец узнал: умер какой-то босс, то ли «папа» мафии, то ли подпольный король наркобизнеса, то ли еще кто-то. Назавтра намечена кремация. А сегодня — день прощания. Ты поехал, куда указали — в самый фешенебельный район.То, что увидел — поразило. Гроб стоял в огромном особняке, сотни шикарных машин запрудили соседние улицы, белобрысые молодцы со складчатыми затылками, с черными повязками на толстых руках замерли у каждой колонны, преисполненные важности. Всё на этих похоронах — и выражения лиц, и речи, и даже гроб, излишне скромный, — всё было исполнено духом особой торжественности и конспиративности. Да, конспиративность прямо-таки выпячивалась, демонстрировалась. Имя покойного нигде не упоминалось, ни в речах, ни на бесчисленных «адресах» (от кого их только не было!), даже на траурных лентах — всюду как-нибудь да обходились без имени. И это всё создавало таинственную атмосферу особой какой-то посвященности.Странные, в общем, были похороны. Даже — более чем…В гробу лежал дядя Ади. Совсем усохший. Он умер от инфаркта, шептались соседи, в своей крепости в горах…В ту ночь, когда сжигали дядю Ади, ты спал дурно. Сжигали почему-то его именно ночью…Вскоре после кремации погиб отец. Он поехал в твоем автомобиле за город и упал в пропасть. Все соболезновали несчастью, полиция констатировала обычный отказ управления, а тебе сделалось ясно, что тому (или тем), кто держал тебя в прорези прицела, разрешили спустить курок. Только он, похоже, засуетился от долгого ожидания… Нужно было бросать всё и бежать из страны. Ты стал лихорадочно готовиться к отъезду. Но добро бредет, а зло скачет: погибла мама. Милая мама!.. Она убирала в твоей комнате, когда там взорвалась бомба. Да, они определенно спешили… Похоронив маму, бросился в аэропорт. В последнюю минуту купил билет и улетел в Нью-Йорк. Всю дорогу, пока летел, — плакал. К вечеру, когда приземлился, показалось — далеко забрался, на край света , не достанут, и немного приободрился. Но в нью-йоркском аэропорту по телевизору показывали некоего Вернера Шмедта из Индианополиса. Ты неважно знаешь английский, и всё же запаса слов вполне хватило, чтоб понять, о чем говорил этот тип. Он утверждал, что умерший в Аргентине таинственный старик — его отец; демонстрировал его переписку со своей матерью, Гели Раубай, показывал старые фотографии, на которых в самом деле был изображен дядя Ади, очень молодой, с какой-то женщиной… И когда ты всё это увидел, вдруг понял, что и США — это не так далеко, как хотелось бы, уж во всяком случае не край света, и купил билет на Брюссель.Деньги кое-какие были, и ты путешествовал по старой дряхлой Европе, пытаясь забыть о потерях, а также запутать следы и затеряться… Приезжал в город, ходил по музеям, развлекался как мог, и ехал дальше. Так попал в Вену. IX Было тридцатое апреля, когда забрел в венский музей. На улицах чувствовалось предпраздничное настроение, даже в прохладном музее ощущалась молодая свежесть старинного праздника… Ты проходил один зал за другим, что-то влекло тебя дальше и дальше, вперед и вперед, ты сделался вдруг безволен, и как в трансе; ты был словно и не ты. И вот оно — копье Лонгина, под зеленоватым толстым стеклом.Ты узнал его еще издали; узнал сразу, лишь взглянув; узнал — даже не прочитав таблички, что висела слева. С минуту, наверное, не двигался, и только потом перевел взгляд влево и пробежал глазами: «…отковано в III веке до н.э. … было в руках короля Саксонии… его сын с этим копьем одержал победы над монгольскими ордами… папа Иоанн XII провозгласил сына Генриха I императором Священной Римской империи… было духовным символом при создании тевтонского ордена… находилось в руках Наполеона…»Долго стоял перед копьем. До-олго. Без движения, без мысли. Наяву звучал голос:— Толпа — это женщина, которая любит повелителя, а не просителя. Толпу можно покорить горсткой организованных людей. Поэтому прежде надо было создать партию. Если угодно — орден. Полумонашеский-полувоенный. Со своим уставом, со своим понятием о чести, о добре и зле. Со своей идеологией… И он был создан. С древним символом арийцев — знаком солнца. Конечно, пришлось кое-кем пожертвовать. Молох, как известно, пожирает исключительно собственных детей. Блажен Дитрих, мой первый учитель, — алкоголь помог ему избежать жертвенной пули. Перед смертью он сказал: «Следуйте за этим парнем. Он будет играть первую скрипку. Но мотив задал я. Обо мне не плачьте — я повлиял на ход истории больше, чем кто-либо». Бедняга… Сколько их было потом, пророков доморощенных: и Ланц, и Рудольф, и позже — Йозеф. Но пока эти болтали, Генрих, хоть и не обладал воображением, создал свой орден. Внутри моего. Избранные среди избранных. Сливки элиты. Повторяю, Генрих страдал полным отсутствием воображения. Он скопировал орден иезуитов. Я стал в нем Великим Магистром. Ах, каких молодцов он отбирал! Высокие, широкоплечие, все как один блондины. Поверх коричневой рубашки — черный френч. Черные бриджи. Высокие черные сапоги. Черный пояс. Черная фуражка, и на ней, под арийским «солнцем», — серебряная мертвая голова, два полюса вечности. Старик Ницше задохнулся бы от восторга. «Красавцы! Белокурые бестии…» — сказал бы. Мы с Генрихом называли их рыцарями последнего крестового похода. Мы составили на него гороскоп: сначала успех, большой, колоссальный успех, а через шесть лет войны, в апреле, полоса неудач, возможно, смерть. По натуре я материалист, но душа всегда противилась трезвому уму, она требовала ирреального, мистического; я никогда не целовал руку, даже дающую, если мог ее укусить. Поэтому, когда Вена бесславно пала, и я вновь увидел копье Лонгина, и простоял перед ним два часа, судьба мира была предрешена…Вздрогнув, ты очнулся. Часы пролетели ~— как одна минута. Поспешно пошел к выходу и, уже выходя из зала, перехватил пристальный взгляд служителя, — взгляд тебя смутил. Но он и сам, служитель, стушевался — под твоим взглядом, — и потупился. Ты прошел мимо, и показалось, что услышал: «Эй, козлик!».Гостиница, в которой остановился, была дешевенькая и находилась на окраине города. Из окна видны были горы. С наступлением сумерек город затих, словно ему вставили кляп. Ты наблюдал, как по склонам, то тут то там, меж еловых нашлепок, в полной тишине зажигались костры. Над этими горами да еще над полями местечка Браунау-Ам-Инн, где родился дядя Ади, развеян, по завещанию, его прах. Сейчас в горах начиналось древнее языческое действо… Было до звона тихо и оттого жутковато, и это странным образом веселило.Спать лег не на кровать, а на диван. Долго размышлял о таинственных законах бытия: похоже, неспроста сожжение двух трупов, женщины и мужчины (двойника), произошло нынешним числом, день в день, именно тридцатого апреля, в канун древнейшего «праздника костров», в тот самый день, который переходит в Вальпургиеву ночь, важнейший праздник сатанистов. Когда горят костры и совершаются жертвоприношения… По радио звучал Бетховен, его торжественная металлическая музыка вздымала на окне гардины, гнала по спине крупную рябь, и не давала уснуть.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27