А-П

П-Я

 

И, наконец, пан Матусевич – кусок синего сукна, под честное слово занятый у приятеля.
Оглядел их Фокин, и тут выдала свое раннее знакомство панна Андроника:
– И не зайти ли мне, пан портной, позже, – я очень беспокоюсь за свою парчу, я сейчас чувствую себя усталой, и моя фигура ослабла.
Посмотрел Фокин на аршин, вспомнил бочку и сказал:
– Нет, пока примерки особой не требуется, заходите все скопом через три дня, у меня дело верное,
я крою в точку.
В тот же вечер привел работник Андрей четырех своих приятелей и девицу.
– Вот, – говорит Андрей, – вот, отложи свои работы, добрый человек: эти несчастные только что вышли из тюрьмы, их надо одеть, я куплю тебе материи. Они за Россию сидели…
Слетел с верстака Фокин:
– Да что вы ко мне все с Россией пристаете, я хочу мирного шитья, а вы с Россией!.. И материи мне твоей не надо!..
Мотнулся он в угол, схватил материю Матусевича, а дальше и жандармскую, и ксендза, и парчу панны Андроники, сплюнул так, что чуть угол не проломил, и сказал:
– На Иртыше – небось плоты ладят! Ну, становись в ряды: сейчас из этой материи шить буду.
И как примерил, так сразу забыл, чья материя.
Шьет и свистит.
Самая красивая птица в Варшаве – воробей, потому что нет там иной живой птицы.
А свистеть воробьи не умеют, в этом их портновский недостаток.
Пришли на примерку пятеро приятелей Андрея, совсем уже готово – кое-где сборки разгладить, а сборки оттого, что на грубом русском сукне попортил слегка себе руку Фокин.
В это же время входят пять заказчиков – и жандармы, и ксендз, и панна, и Матусевич. Видят свои материи на четырех здоровеннейших детинах и спрашивают:
– Это что, манекены?
Обиделся Фокин:
– Сами вы манекены, да разве на манекенах так материя лежит? Ясно, на людей шью и безо всяких там манекенов, по-павлодарски, если угодно знать.
– Тогда они на нас велики будут.
– Кто?
– Костюмы.
– Какие?
– Что на этих господах.
– То не господа, а мои заказчики.
– А как же так, что у заказчиков наша материя?
– Тут мое дело, – ответил Фокин, – я портной и могу соответствовать свой вкус на лучшие фигуры даже и во вред заказчикам. Человек есть обшитое украшение природы.
Первой обиделась панна Андроника, и обиделась не за парчу, а за свою фигуру. Случилось так, что пальцы ее очутились в волосах тюремной девицы, а пальцы девицы у нее в шее, и случилось ей закричать.
Тогда за панну Андронику вступился седоусый с розовой бородавкой жандарм: он попросту опустил свой кулак вблизи уха одного из парней. Вскоре дальнейшие разговоры перенесли в прихожую, и тут приняли участие швейные машины, швабры, легкая мебель, иголки втыкались в неподходящие места…
Очень странно иногда передвигаются вещи!
Я видел, как прилетают птицы весной и садятся первый раз на гнездовища, скажем – у озера. Это, конечно, плохое сравнение, но сейчас шесть часов утра, и я гашу лампочку в своей комнатке в «Круге», в комнатке, которую Бабель зовет предбанником. Хорошее сизое утро в моем окне, и я говорю: «Эх, весна ведь, Иван Петрович Фокин, весна и шесть часов утра, и много на свете замечательных людей, помимо нас с тобой». Ты же отвечаешь: «Катай дальше…»
…Но у людей со шпорами были свистки, и, пока Андрей, сидя на одном из них, бил другого, – нижний свистел.
По приближающемуся топоту определили парни – надо бежать.
И по опрятным весенним улицам Варшавы, словно только что выпущенным из кондитерской, бежали опрятно одетые, даже прекрасно одетые молодые люди, женщина в парчовом платье и почему-то ксендз с окровавленной макушкой.
Люди останавливались и говорили:
– Наверное, немецкую фильму снимают, иначе кто же, кроме немцев, загримирует ксендза под ксендза Винда.
Парни волокут Фокина, топот сзади смолкает, и молочники не останавливаются и не глядят им вслед.
На перекрестке парни чистят костюмы, портной выдергивает нитки, которые называются «живульками», жмет им руки, и только они заворачивают за угол – уже слышны лобызанья и восклицанья. Они нашли радость.
Портной не интересуется знать, большая это радость или маленькая, он идет прочь из города.
У дворца гетмана Дениско стоит еще мальчуган с конфетками, Фокин бросает его ящик о панель и говорит:
– Пойдем со мной, я тебе штаны сошью, нельзя же в таких штанах ходить.
– Зачем мне ваши штаны, вот если бы вы были пан Око.
– А что?
– Нашелся из России такой портной – пан Око; так шьет: кому сошьет – тому и счастье. Я эту коробку, которую вы разбили, давно хотел грохнуть.
– Тебя как зовут-то?
– А зовут меня, пан, Оська.
Тем временем шли они мимо огородов, остановился портной прикурить и слышит: тоже говорят огородники о нужде и о чудесном портном, товарище Око.
– А куда мы, пан, направимся и как вас зовут? – спросил Оська.
– А пойдем мы, скорей всего, в Германию, так как понял я по многим причинам, не Польша это, а Польская губерния; я же хочу спокойных фасонов гражданского житья, и зовут меня, пан Оська, портным Фокиным.
– Очень рад, – наивежливейше ответил Оська, – я еще в предыдущий разговор у дворца подумал, что наверно-то вы и есть самый портной Око. Очень уж вы на жулика походите!
5. Глава в духе, соответствующем стране, в которой она обитает
Теперь, читатель, как я упоминал раньше, весна, – приятно ходить рука об руку, и вот дайте мне край вашего рукава, я буду прикасаться очень нежно, а возможно, и совсем не прикоснусь, – и мы с вами вслед за Фокиным пойдем по цветущим полям Германии. Многие из нас не читали Версальского договора, и я тоже не читал, и портной Фокин не читал, так что изрядно будет и нам и ему в диковинку.
Не татары и не скифы гонят стада с тучнейших пастбищ, вбивают их в вагоны, и вагоны с воем (вой животных и вой железа) мчатся во Францию; день и ночь сыплется в мешки или просто в ящики пшеница и ячмень. Щупленький секретарь дает радио: ускорить репарации, – и умирают от голода дети, девушка ложится гнить в землю, и старинные смешные колокола в городках под острыми красными черепичными крышами успевают еще отбивать отходную, пока их не увезли.
Не умеем мы говорить жалобно и в революцию научились проходить мимо многого!
Мимо бы надо проходить Фокину, мимо, но курносый и веселый портной (в сумке у него объемистая краюха хлеба) останавливается, и мы останавливаемся с ним, потому что ни я, ни читатель и ни портной не знаем немецкого языка, и один у нас переводчик – конопатый Оська, да и тот плохой переводчик. Уговоримся же все говорить по-русски и выкинем скверный обычай, введенный «серапионами», имитировать речь областную и заграничную, – у нас и так много горечей, и надо события понимать в ясности, не останавливаясь на пустяках, вроде точно переданных разговоров или, хуже того, сентенций в стиле Чуковского. Вот о портном Фокине идет слух! Вы думаете – сами грузятся стада в вагоны и быки исполняют обязанности машинистов. Увы, этого еще пока нет: гонят их погонщики, один останавливается и говорит:
– Вместо быков-то – пушки бы, чтоб скатить их под Парижем и развалить в один чишек собачье гнездо. Сошьет мне такое платье Окофф?
Остальные погонщики и машинист, до странности похожий на быка, кивают ему сочувственно.
А в элеваторе! Нет, не могу рассказать этой истории, хотя, признаюсь, очень хочется. Закончилась она тем, что один рабочий со вздохом сказал:
– Для исполнения такого желанья даже Окофф не сошьет платья.
Сел незамедлительно в тюрьму.
Вот и бредет Фокин от села к селу, от города к городу, направляясь к самому Берлину.
Пока шагает – весело, остановится – тоска!
Однажды (хотя в Германии краны через пять шагов) захотелось ему напиться в доме. Или слава так балует, что приятно обращаться с просьбами к незнакомым людям. Стоит у дверей девушка, и спрашивает ее через Оську Фокин.
– Разрешите, – говорит, – гражданка, напиться – утолить жажду?…
Его чаще всего через Оську узнавали.
– Что же, можно, – отвечает та и подносит ему в кружке порцию молока, – только скажите вы мне, правда ли, что русский народ послов вроде вас по всей земле, и даже во Францию, послал?
Спрашивает незамедлительно Фокин:
– А чем вы страдаете и что вам нужно?
– А страдаю тем, что если послали бы такого посла, как вы, во Францию, то лучше бы вам, герр Окофф, сюда не являться. Возможно так, что я вас убью или другая… Все наше молоко Франция выпивает.
Вздохнул привычным вздохом Фокин.
6. История переводчика Оськи и его собак
Жизнь моя, дяденька Фока, густая, будто каша.
Тятенька мой, Евграф Тимофеевич Зипа, был разбойник и браконьер: самых любимых зайцев у барина бил, а матушка у моего тятьки, по причине службы, у барина любовницей была. Мне тятька в пьяном виде сознавался.
По случаю такой игры попал я очень рано в подчиненные. Чтоб не стрелял я дичи и не имел несчастную тятькину судьбу, приходил каждый полдень и бил меня тятька, воспитывая хороший дух.
Я теперь очень точно могу время полдня определять.
Надоели мне его побои, и стал я смирнее перед барином, по прозвищу Бороздо, и чудно так получалось, что чем больше я смирнел, тем сильнее бил меня батя. Дальше по смирению вышла бы мне смерть, потому что с каждой нашей встречей кулак его прибавлялся еще на пять фунтов. Тогда, по случаю необыкновенной моей смирности, определил меня барин ухаживать за собаками.
Избил тогда меня смертно отец; еще бы такой один побой – и не знать бы мне немецкого языка, но тут убухали его в тюрьму за расстрел любимого баринова зайца.
Били меня за людей, а чтоб хорошо к собакам относиться – такого уговора не было, однако очень я полюбил собак, и больше всего Фингала, примесь фаундленда с догом.
Зверь тебе ростом с корову, а смирный – только перед Пасхой и лаял. Перед Пасхой все постились, и его еще меньше, чем людей, кормили.
Так он все ждал и лаял как раз в самый момент пасхальной заутрени. Тявкнет, и в это же самое время колокол. Сбегались все на тявканье это смотреть и радостно говорили: «Скоро, значит, и скоту праздник».
Вырастил я его, и получилась большая любовь по прозванию Фингал.
Тятька у меня, очень довольный, сидел в тюрьме, мамка спала часто с барином, бить меня было некому, и смиренность моя постепенно уходила. Барин Бороздо говорил мне – настоящий я собачник и что назначит он мне совсем необыкновенное жалованье.
А я себя чувствовал очень хитрым и был сильно этим доволен: так же, как батя тюрьмой, – очень он себя не любил за разбойничество и браконьерство. Ему все церковным старостой хотелось быть.
Подарил мне барин Бороздо бархатные штаны и куртку с галунами и назвал «доезжачим».
Тут я от радости на долгое время забыл и полдень определять.
Стали меня кормить хорошо; в светлых комнатах начал появляться и хожу постоянно за барином. Впереди барин, собака Фингал, а позади я – тоже в ошейнике.
Полюбил мой барин Бороздо барыню, по прозвищу Марина. Цветы ей ношу, коробки разные, а она мне – гривенники.
Собачонка у ней постоянно под ногами таскалась, вся в курчавой растительности, зовут Аврелка. Собачонку ту целовала больше, чем барина.
Говорит мне барин Бороздо:
– Отнеси ей опять цветы, Оська.
А дело было перед Пасхой; пес мой Фингал тоскует, жрать хочет, а я был очень почтительный к людям, пса жалею, но не кормлю. Ноет тот, я ему и предложил:
– Пойдем со мной, Фингал, для развлечения.
Я иду с цветами, а у пса голова больше цветочной корзины, и гордости у него больше, чем у цветов.
Заходим в дом, прислуги нет, мы прямо в гостиную. Фингал хоть никогда в гостиной не был, однако идет спокойно и только слегка аппетитно нюхтит. Кричит мне барыня из спальни:
– Это ты, Оська, с цветами? Подожди немного, я оденусь и выйду.
А Фингал у меня привык: скажешь «куш», он лягет и может до смерти залежаться. Я ему только хотел было сказать такое слово, чтоб он у порога успокоился, и он на меня так посмотрел соответственно, как вдруг откуда-то там из-под дивана, из-под тумбочек, с привизгом, с драньем горла, выскакивает гривенничная собачонка Аврелка и под морду Фингала – шасть!
А тот от визга, от лая ее аж перетрясся весь с испуга; никогда с ним в хозяйских покоях такой истории не происходило. Там муха помирает – и то слышно за пять комнат, и лакеи бегут.
Вздрогнул Фингал от испуга за две недели до Пасхи, мати боска ченстоховска, раскрыл рот и только один раз:
«Аауу!..»
И так ухнул, что сильнее, чем на Пасхе!
Покачнулась Аврелка, колеском так покрутилась разиков пять и от разрыва сердца издохла.
Барыня сначала била меня цветами, дальше корзиной, а в конце и рук своих не пожалела, – у меня сейчас под глазом след есть. Ладно, что теперь, да и тогда я на нее не сердился.
И барин Бороздо бил меня. Набившись до отказу, указал рукой на дверную ручку и говорит:
– Уходи к черту, пся кревь!
Тут мое счастье, дяденька Фока, и кончилось.
Барыня барина выгнала, а он меня, а мне кого выгонять? И стал я, несчастный, гнать слезы и ездить по фронтам. Теперь вот хожу все и ищу такую же гривенничную собачонку Аврелку. Найду, принесу барыне, и тогда опять буду я иметь бархатные штаны и серебряный галун по всему воротнику и, может, дальше. В Галитчине меня казаки пороли, спустя немного поляки шкуру содрали, я на них рассердился и ушел к карманникам. Если не на что будет мне купить собачонку, так я украду. В Париже, сказывают, собачонок много, пойдем, дяденька, в Париж. Я для такого дела не то что французский язык выдолблю, – я и все другие».
7. Фокин рассуждает и размышляет
– А если Бороздо-то разлюбил уже барыню? – спросил Фокин.
– Этого не может быть, он даже дога Фингала после такого случая убил.
– Тогда и дога тебе выращивать надо?
– Зачем же, дяденька, дога, когда будет барыня? Тогда если дог, то опять Аврелка сдохнет.
Шевельнул Фокин палкой костер, вздохнувши, посмотрел на искры:
– Вот и выходит опять-таки, Оська, бревном мне шелк шить. Зачем в тебе такое неимоверное сотрясение предрассудков и почему ты мало в России жил? Возьми, в каких инстинктах воспитала тебя среда в другие дни… Как мне с тобой поступать, любимый ты мой сейчас человек, а как я по праву советского гражданина могу окончательно из тебя раба делать и шить тебе на счастье штаны и другие сооружения!
И от жалости, и от того, будто и в родных местах, а будто и нет, заговорил Фокин с неослабным пылом:
– Для чего тогда существует земля, если так чудно устроено человеческое счастье и не могу никак в меру отмерить своего российского счастья – тебе, Оська, и другим. На заводах в мое счастье не верят, и не на что им шить новое платье. Да и какие пути портному на заводы, идут там кругом человека машины. Видно, не того человека послали из Павлодара, а кого бы можно послать вместо меня – неизвестно, будто и в самом деле некого послать… Добрые люди и товарищи немецкой земли! Говорю я вам по совести: живете неправильно, необходима разверстка на российский фасон; легче мне будет тогда шить вам счастливое платье… До чего, скажем, вот этого мальчонку изнахратили, – смотреть совестно, какого он счастья хочет… Добрые люди и товарищи!..
– Wohltatug, gut das arme Volk, Genoese! – орал за ним во весь голос Оська.
Стоял он за костром, голосом в поле, и из слова в слово в тьму и полевые запахи яростно переводил речь русского посла.
Одежонка на нем тощая, а ночь свежа, прыгал он, словно подныривая под каждое слово. Искры ныряли в листья, и гукала какая-то свирепая птица.
А Фокин говорил уже про Интернационал, хотя и знал об нем только то, что в песне. Русские песни теперь обстоятельные, – по ним многое объяснить можно, и очень многое объяснил Фокин.
В горле пересыхало, и только хотел он коснуться Красной Армии и военных фасонов, объясняя кое-что и самому непонятное, – завизжало, заулюлюкало в кустах. Ойкнул Оська:
– Втикаем, дяденька Фока, аж до самого дому втикаем!
– Да что ты, Оська, мало ли какой зверь орет по лесу!
– А есть это не зверь, а самый настоящий хозяин, дяденька Фока, и будет он нас бить за такие речи пять дней подряд или того больше! Я ж переводил-то как для рабочего-пролетария…
А Фокин от своей длинной речи пересмелел через меру, он азартно сплюнул в костер, так что зола зашипела.
– А вот и не пойду! Имею я право говорить в чистом поле для своей души и для своей храбрости. Переводи дальше!..
– Я-то переведу, дяденька Фока, только дай ты мне в кусты залезть, – тебе-то ведь слова, а мне чистые колотушки. Я тебе-то из кустов еще лучше буду переводить.
Но в кусты ему влезть-таки не удалось.
Из кустов мелькнули сначала палки, да эти палки и удалось лишь рассмотреть Фокину, – тотчас же Оська расшвырял костер, засвистел по-преисподнему всеми военными свистами.
Первую палку почувствовал Фокин где-то под ребром, вторую на затылке, а третьей не стал ждать. Мотнул он в чьи-то зубы кулаком, чья-то жирная шея скользнула и завыла у локтя, – и вот бежит он полем, огромные собаки ловят и, визжа, никак не могут поймать его обтрепанных сапог.
Вот он один, а в поле кого-то бьют – Оську, должно быть, – и в канаве под изгородью, пахнущей краской и навозом, вздохнул вслух Фокин.
1 2 3 4 5 6