А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

.. потому как они не везде пахнут одинаково, хотя
они везде пахнут хорошо, понимаете, святой отец, ножки у них, к
примеру, пахнут. Как гладкие теплые камешки... нет, скорее, как
горшочки... или как сливочное масло, да, в точности, они
пахнут, как свежее масло. А тельце у них пахнет...ну вроде
галеты, размоченной в молоке. А голова, там, сверху, с затылка,
где закручиваются волосы, ну вот тут святой отец, где у вас
ничего уже не осталось, - и она постучала Террье,
остолбеневшего от этого шквала дурацких подробностей и покорно
склонившего голову, по лысине, - вот здесь, точно, здесь, они
пахнут лучше всего. Они пахнут карамелью, это такой чудный,
такой сладкий запах, вы не представляете святой отец! Как их
тут понюхаешь, так и полюбишь, все одно - свои они или чужие.
Вот так и должны пахнуть малые дети, а больше никак. А если они
так не пахнут, если они там, сверху, совсем не пахнут, ровно
как холодный воздух, вроде вот этого ублюдка, тогда... Вы
можете объяснить это как угодно, святой отец, но я, - и она
решительно скрестила руки на груди и с таким отвращением
поглядела на корзину у своих ног, словно там сидела жаба, - я,
Жанна Бюсси, больше не возьму это к себе!
Патер Террье медленно поднял опущенную голову и несколько
раз провел пальцем по лысине, словно хотел пригладить там
волосы, потом как бы случайно поднес палец к носу и задумчиво
обнюхал.
- Как карамель?.. - спросил он, пытаясь снова найти
строгий тон. - Карамель! Что ты понимаешь в карамели? Ты хоть
раз ее ела?
- Не то чтобы... - сказала кормилица. - Но я была однажды
в большой гостинице на улице Сент-Оноре и видела, как ее
готовят из жженого сахара и сливок. Это пахло так вкусно, что я
век не забуду.
- Ну-ну. Будь по-твоему, - сказал Террье и убрал палец
из-под носа. - Теперь помолчи, пожалуйста! Мне стоит
чрезвычайного напряжения сил продолжать беседу с тобой на этом
уровне. Я констатирую, что ты отказываешься по каким-то
причинам впредь кормить грудью доверенного мне младенца
Жан-Батиста Гренуя и в настоящий момент возвращаешь его
временному опекуну - монастырю Сен-Мерри. Я нахожу это
огорчительным, но, по-видимому, не могу ничего изменить. Ты
уволена.
С этими словами он поднял корзину, еще раз вдохнул
исчезающее тепло, шерстяное дуновение молока и захлопнул
ворота. Засим он отправился в свой кабинет.
3
Патер Террье был человек образованный. Он изучал не только
теологию, но читал и философов и попутно занимался ботаникой и
алхимией. Он старался развивать в себе критичность ума. Правда,
он не стал бы в этом отношении заходить так далео, как те, кто
ставит под вопрос чудеса, пророчества или истинность текстов
Священного писания,- даже если они часто не поддавались
разумногму объяснению и даже прямо ему противоречили. Он
предпочитал не касаться подобных проблем, они были ему слишком
не по душе и могли бы повергнуть его в самую мучительную
неуверенность и беспокойство, а ведь для того, чтобы
пользоваться своим разумом, человек нуждается в уверенности и
покое. Однако он самым решительным образом боролся с суевериями
простого народа. Колдовство и гадание на картах, ношение
амулетов, заговоры от дурного глаза заклинания духов, фокусы в
полнолуние... чем только эти люди не занимались!
Его глубоко удручало, что подобные языческие обычаи после
более чем тысячелетнего существования христианской религии все
еще не были искоренены. Да и большинство случаев так называемой
одержимости дьяволом и связи с Сатаной при ближайшем
рассмотрении оказывались суеверным спектаклем. Правда, отрицать
само существование Сатаны, сомневаться в его власти - стль
далеко отец Террьер не стал бы заходить; решать подобные
проблемы, касающиеся основ теологии, не дело простого,
скромного монаха, на это есть иные инстанции. С другой стороны,
было ясно как день, что если такая недалекая особа, как эта
кормилица, утверждает, что она обнаружила какую-то чертовщину,
значит, Сатана Никак не мог приложить руку к этому делу. Именно
потому, что ей кажется, будто она его обнаружила. Ведь это
верное доказательство, что никакой чертовщины нет и в помине, -
Сатана не настолько глуп, чтобы позволять обнаружить себя
кормилице Жанне Бюсси. Да еще нюхом! Этим самым примитивным,
самым низменным из чувств! Как будто ад воняет серой, а рай -
ладаном и миррой! Да это самое темное суеверие, достойное диких
языческих времен, когда люди жили, как животные, когда зрение
их было настолько слабым, что они не различали цветов, но
считали, что слышат запах крови, что могут по запаху отличить
врага от друга, что их чуют великаны-людоеды и оборотни-волки,
что на них охотятся эринии, - и потому приносили своим
омерзительным богам сжигаемые на кострах вонючие чадящие
жертвы. Ужасно! "Дурак видит носом" - больше, чем глазами, и,
вероятно, свет богоданного разума должен светить еще тысячу
лет, пока последние остатки первобытных верований не рассеются,
как призраки.
"При чем же здесь это бедное малое дитя! Это невинное
создание! Лежит в своей корзине, и сладко спит, и не ведает о
мерзких подозрениях, выдвинутых против него. А эта наглая особа
дерзает утверждать, что ты, мол, не пахнешь, как положено
пахнуть человеческим детям? Ну, и что мы на это скажем?
"У-тю-тю!"
И он тихонько покачал корзину на коленях, погладил
младенца пальцем по голове и несколько раз повторил "у-тю-тю",
поскольку полагал, что это восклицание благотворно и
успокоительно действует на грудных младенцев.
"Так тебе, значит, положено пахнуть карамелью, что за
чепуха, у-тю-тю!"
Через некоторое время он вытащил из корзины палец, сунул
его себе под нос, принюхался, но услышал только запах кислой
капусты, которую ел на обед.
Некоторое время он колебался, потом оглянулся - не
наблюдает ли за ним кто-нибудь, поднял корзину с земли и
погрузил в нее свой толстый нос, погрузил очень глубоко, так
что тонкие рыжеватые волосики ребенка защекотали ему ноздри, и
обнюхал голову младенца, ожидая втянуть некий запах. Он не
слишком хорошо представлял себе, как должны пахнуть головы
младенцев. Разумеется, не карамелью, это-то было ясно, ведь
карамель - жженый сахар, а как же младенец, который до сих пор
только пил молоко, может пахнуть жженым сахаром. Он мог бы
пахнуть молоком, молоком кормилицы. Но молоком от него не
пахло. Он мог бы пахнуть волосами, кожей и волосами и, может
быть, немного детским потом. И Террье принюхался и затем
уговорил себя, что слышит запах кожи, волос и , может быть,
слабый запах детского пота. Но он не слышал ничего. Как ни
старался. Вероятно, младенцы не пахнут, думал он. Наверное, в
этом дело. В том-то и дело, что младенец, если его содержать в
чистоте, вообще не может пахнуть, как не может говорить, бегать
или писать. Эти вещи приходят только с возрастом. Строго
говоря, человек начинает источать сильный запах только в период
полового созревания. Да, так оно и есть. Так - а не иначе.
Разве в свое время Гораций не написал: "Юноша пахнет козленком,
а девушка благоухает, как белый нарцисса цветок..."? Уж римляне
кое-что в это понимали! Человеческий запах всегда - запах
плоти, следовательно, запах греха. Так как же положено пахнуть
младенцу, который еще ни сном ни духом не повинен в плотском
грехе? Как ему положено пахнуть? У-тю-тю? Никак!
Он снова поставил корзину на колено и бережно покачал ее.
Ребенок все еще крепко спал. Его правая рука, маленькая и
красная, высовывалась из-под крышки и дергалась по направлению
к щеке. Террье умиленно улыбнулся и вдруг почувствовал себя
очень уютно. На какой-то момент он даже позволил себе
фантастическую мысль, что будто бы он - отец этого ребенка.
Будто бы он стал не монахом, а нормальным обывателем, может
быть, честным ремесленником, нашел себе жену, теплую такую бабу
пахнущую шерстью и молоком, и родили они сына, и вот он качает
его на свои собственных коленях, своего собственного сына,
у-тю-тю...Эта мысль доставляла удовольствие. В ней было что-то
такое утешительное. Отец качает своего сына на коленях,
у-тю-тю, картина была старой как мир и вечно новой и правильной
картиной, с тех пор как свет стоит, вот именно!
У Террье потеплело на душе, он расчувствовался.
Тут ребенок проснулся. Сначала проснулся его нос.
Крошечный нос задвигался, задрался кверху и принюхался. Он
втянул воздух и стал выпускать его короткими толчками, как при
несостоявшемся чихании. Потом нос сморщился, и ребенок открыл
глаза. Глаза были неопределенного цвета - между устрично-серым
и опалово-бело-кремовым, затянуты слизистой пленкой и явно еще
не слишком приспособлены для зрения. У Террье было такое
впечатление, что они его совершенно не воспринимали. Другое
дело нос. Если тусклые глаза ребенка косились на нечто
неопределенное, его нос, казалось, фиксировал определенную
цель, и Террье испытал странное ощущение, словно этой целью был
он лично, его особа, сам Террье. Крошечные крылья носа вокруг
двух крошечных дырок на лице ребенка раздувались, как
распускающийся бутон. Или скорее как чашечки тех маленьких,.
Хищных растений, которые растут в королевском ботаническом
саду. Кажется , что от них исходит какая-то жуткая втягивающая
сила. Террье казалось, что ребенок видит его, смотрит на него
своими ноздрями резко и испытующе, пронзительнее, чем мог бы
смотреть глазами, словно глотает своим носом нечто, исходящее
от него, Террье, нечто, чего он, Террье, не смог ни спрятать,
ни удержать.
Ребенок, не имевший запаха, бесстыдно его обнюхивал, вот
что. Ребенок его чуял! И вдруг Террье показался себе воняющим -
потом и уксусом, кислой капустой и нестираным платьем.
Показался себе голым и уродливым, будто на него глазел некто,
ничем себя не выдавший. Казалось, он пронюхивал его даже сквозь
кожу, проникая внутрь, в самую глубь. Самые нежные чувства,
самые грязные мысли обнажались перед этим маленьким алчным
носом, который даже еще и не был настоящим носом, а всего лишь
неким бугорком, ритмично морщившимся, и раздувающимся, и
трепещущим крошечным дырчатым органом. Террье почувствовал
озноб. Его мутило. Теперь и он тоже дернул носом, словно перед
ним было что-то дурно пахнущее, с чем он не хотел иметь дела.
Прощай, иллюзия об отце, сыне и благоухающей матери. Словно
оборван мягкий шлейф ласковых мыслей, который он нафантазировал
вокруг самого себя и этого ребенка: чужое, холодное существо
лежало на его коленях, враждебное животное, и если бы не
самообладание и богобоязненность, если бы не разумный взгляд на
вещи, свойственный характеру Террье, он бы в припадке
отвращения стряхнул его с себя как какого-нибудь паука.
Одним рывком Террье встал и поставил корзину на стол. Он
хотел избавиться от этого младенца и от этого дела как можно
быстрей, сейчас, немедленно.
И тут младенец заорал. Он сощурил глаза, разверз свой
красный зев и заверещал так пронзительно и противно, что у
Террье кровь застыла в жилах. Он тряс корзину на вытянутой руке
и причал "у-тю-тю!", чтобы заставить ребенка замолчать, но тот
ревел все громче, лицо его посинело, и он, казалось, готов был
лопнуть от рева.
Убрать его прочь! - думал Террье, сей момент убрать прочь
этого... "дьявола" хотел он сказать, но спохватился и прикусил
язык... прочь это чудовище, этого невыносимого ребенка! Но
куда? Он знал дюжину кормилиц и сиротских домов в квартале, но
они были расположены слишком близко, слишком вплотную к нему, а
это создание надо было убрать подальше, та далеко, чтобы его
нельзя было в любой момент снова поставить под дверь, по
возможности его следует отправить в другой приход, еще лучше -
на другой берег Сены, лучше бы всего - за пределы города, в
предместье Сент-Антуан, вот куда! Вот куда мы отправим этого
крикуна, далеко на восток от города, по ту сторону Бастилии,
где по ночам запирают ворота.
И, подобрав подол своей сутаны, он схватил ревущую корзину
и бросился бежать, бежать по лабиринту переулков к
Сент-Антуанскому предместью, бежать вдоль Сены, на восток,
прочь из города, дальше до улицы Шаронн и вдоль этой улицы
прочти до конца, где он недалеко от монастыря Магдалины знал
адрес некой мадам Гайар, которая брала на полный пансион детей
любого возраста и любого происхождения, лишь бы ей платили, и
там он отдал все еще оравшего младенца, заплатил за год вперед
и бежал обратно в город, сбросил, добравшись до монастыря, свое
платье, словно нечто замаранное, вымылся с головы до ног и
забрался в своей келье в постель, где много раз перекрестился,
долго молился и наконец уснул.
4
Мадам Гайар, хотя ей еще не было и тридцати лет, уже
прожила свою жизнь. Внешность ее соответствовала ее
действительному возрасту, но одновременно она выглядела вдвое,
втрое, в сто раз старше, она выглядела как мумия девушки; но
внутренне она давно была мертва. В детстве отец ударил ее
кочергой по лбу, прямо над переносицей, и с тех пор она
потеряла обоняние, и всякое ощущение человеческого тепла, и
человеческого холода, и вообще всякие сильные чувства. Одним
этим ударом в ней были убиты и нежность, и отвращение, и
радость, и отчаяние. Позже совокупляясь с мужчиной и рожая
своих детей, она точно так же не испытывала ничего, ровно
ничего. Не печалилась о тех, которые у нее умирали, и не
радовалась тем, которые у нее остались. Когда муж избивал ее,
она не вздрагивала, и она не испытала облегчения когда он умер
от холеры в Отель-Дь°. Единственные два известных ей ощущения
были едва заметное помрачнение души, когда приближалась
ежемесячная мигрень, и едва заметное просветление души, когда
мигрень проходила. И больше ничего не чувствовала эта умершая
заживо женщина.
С другой стороны... а может быть, как раз из-за полного
отсутствия эмоциональности мадам Гайар обладала беспощадным
чувством порядка и справедливости. Она не отдавала предпочтения
ни одному из порученных ее попечению детей и ни одного не
ущемляла. Она кормила их три раза в день, и больше им не
доставалось ни кусочка. Она пеленала маленьких три раза в день,
и только до года. Кто после этого еще мочился в штаны, получал
равнодушную пощечину и одной кормежкой меньше. Ровно половину
получаемых денег она тратила на воспитанников, ровно половину
удерживала для себя. В дешевые времена она не пыталась
увеличить свой доход, но в тяжкие времена она не докладывала к
затратам ни одного су, даже если дело шло о жизни и смерти.
Иначе предприятие стало бы для нее убыточным. Ей нужны были
деньги, она все рассчитала совершенно точно. В старости она
собиралась купить себе ренту, а сверх нее иметь еще достаточно
средств, чтобы позволить себе помереть дома, а не околевать в
Отель-Дь°, как ее муж. Сама его смерть оставила ее равнодушной.
Но ей было отвратительно это публичное совместное умирание
сотен чужих друг другу людей. Она хотела позволить себе частную
смерть, и для этого ей нужно было набрать необходимую сумму
полностью. Правда, бывали зимы, когда у нее из двух д°жин
маленьких постояльцев помирало трое или четверо. Но тем не
менее этот результат был значительно лучше, чем у большинства
частных воспитательниц, и намного превосходил результат больших
государственных или церковных приютов, чьи потери часто
составляли девять десятых подкидышей. Впрочем, заменить их не
составляло труда. Париж производил ежегодно свыше десяти тысяч
новых подкидышей, незаконнорожденных сирот. Так что с
некоторыми потерями легко мирились.
Для маленького Гренуя заведение мадам Гайар было
благословением. Вероятно, нигде больше он бы не выжил. Но
здесь, у этой бездушной женщины, он расцвел. Сложенья он был
крепкого и обладал редкой выносливостью.
Тот, кто подобно ему пережил собственное рождение среди
отбросов, уже не так-то легко позволит сжить себя со свету. Он
мог целыми днями хлебать водянистые супы, он обходился самым
жидким молоком, переваривал самые гнилые овощи и испорченное
мясо. На протяжении своего детства он пережил корь, дизентерию,
ветряную оспу, холеру, падение в колодец шестиметровой глубины
и ожоги от кипятка, которым ошпарил себе грудь.
1 2 3 4 5