А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

На меня это действует.
Вроде бы невежливо спрашивать у человека: ну а как вы умирали? Но Григорий рискнул спросить.
— О! Это на операционном столе было. — Туся беспечно тряхнула волосами.
— К астме не имеет отношения. Я и не помню, как было. Лишилась сознания, сделалась без пульса. Начали массировать сердце на грудной клетке, делать уколы и искусственное дыхание. Две минуты была мертвая, потом ожила.
Она посмотрела на Григория, прищурясь и немного вздернув подбородок. Все-таки она задавалась, хоть и самую малость. Впрочем, кто бы не задавался на ее месте?
Для поддержания собственного достоинства Григорию волей-неволей пришлось упомянуть о балаклавской мине.
То, что он тонул и вдобавок был контужен, явно подняло его в глазах новой знакомой. И это было, конечно, хорошо. Но она со свойственным женскому полу неукротимым любопытством тут же принялась вытягивать из него подробности:
— Ну, бухнуло. А дальше? Как ты тонул? Как ты задыхался? Твои бронхи, наверное, сразу же сузились от воды. А второй мальчик? Ты сказал, что в лодке с тобой был еще второй мальчик. Где он? Тоже здесь, в больнице? Что же ты молчишь?
Но Григорий только жалобно и сердито перекосил рот, как обезьяна, у которой отнимают преподнесенное ей лакомство, круто повернулся и застучал по коридору костылями с такой поспешностью, будто спасался от погони.
«ДУРАЧИНА ТЫ!»
Назавтра он не пришел к подоконнику в коридоре. Не пришел и послезавтра. А на третий день, возвратясь откуда-то и пробираясь мимо его койки, сосед бросил ухмыляясь:
— Выйди. Ждет.
Он выскочил на костылях в коридор. Там стояла Туся и, нахмурясь, смотрела на него.
— А я знаю, почему ты убежал, — объявила она, стараясь после быстрой ходьбы справиться со своим дыханием. — Нянечки мне сказали: тот мальчик утонул. Ты очень его жалеешь. Ты — настоящий друг.
От те и на! Видали, как получается? Он же во всем виноват и он же еще настоящий…
И чего, спрашивается, эта «клиническая» сует нос в чужие дела? Сидела бы лучше тихо на своем подоконнике!
Нет, он не хотел, ни за что не хотел рассказывать ей о Володьке, а вот ведь приходится! И опомниться не успел, как уже на полный ход рассказывал все — спеша, путаясь, волнуясь.
Туся слушала хорошо — сосредоточенно и серьезно. Но так продолжалось недолго. Вдруг она вздернула голову.
— Дурачина ты! — сказала она, сердито смотря на него в упор своими зеленовато-серыми глазами.
Григорий так растерялся, что даже не ответил как положено: «Сама дурачина!»
— Оглянулся, не оглянулся… — продолжала Туся, досадливо морщась. — А какое это могло иметь значение? Оглянулся! Ну а если бы не оглянулся? Все равно ялик, как я понимаю, был слишком близко от мины. И потом погоди-ка, ты же сидел на веслах?
— Ага. На веслах.
— То есть был ближе к мине, чем твой друг. Но у тебя же было гораздо больше шансов погибнуть, что ты!
— Так от жэ нэ погиб, — пробормотал Григорий.
— Случай! Просто случай! — Она мельком взглянула на Григория, потом добавила уже мягче: — По-твоему, тот, кто остался жив в бою, виноват перед своими погибшими товарищами? А разве пуля или мина выбирает?..
И чем дольше говорила она, тем снисходительнее делались интонации ее хрипловатого, отрывистого голоса. Будто нагнулась заботливо к малышу и успокаивает: «Не бойся! Не надо бояться!»
Григорий не смог сразу прийти в себя от изумления. А ведь и верно: он же был намного ближе к мине, чем Володька!
Как она сказала? Дурачина? Он — дурачина? Обидные слова эти неожиданно прозвучали для него как музыка…
Но с тем более страстным воодушевлением он принялся описывать Тусе своего Володьку. Какой это был смельчак, выдумщик и какой добрый!..
И опять Туся нетерпеливо прервала его:
— Ну хватит! Мальчик был как мальчик. Такой же, как ты.
Григорий просто опешил от такого святотатства.
(А может, и тогда она ужа ревновала его к Володьке?)
«ИХ» ПОДОКОННИК
Туся сразу взяла с Григорием тон и повадки старшей.
А она не была старшей, просто очень много прочла книг. И даже не в этом, наверное, было дело. Долго болела, чуть ли не с трех лет. А больные дети — это отмечалось не раз — обычно взрослеют быстрее здоровых.
Она была некрасивая. Григорий знал это точно. Как-то молоденькая практикантка сказала при нем подруге: «До чего же эта Темина некрасивая!»
«Да. Бедняжечка…» — вздохнула вторая практикантка, потом, повернувшись к зеркалу, заботливо осмотрела себя и поправила воротничок.
Некрасивая? Вот как!
Сама Туся шутила над своим носом. «Как у дятла», — смеялась она.
Но она нечасто смеялась. Говорила сердито и отрывисто, будто откусывая скончания слов, — не хватало дыхания. От этого слова приобретали особую выразительность.
Бедная худышка, замученная приступами, лекарствами, процедурами, она удивительно умела поставить себя с людьми. Даже Главный Консилиум, наверное, считался с нею. А когда громогласная сиделка опять гаркнула про «ухажера» в его «кралечку», Туся так повела на нее глазами, что та сразу перешла на шепот: «Ой, не сэрдься, сэрдэнько, не сэрдься!» — и отработала задним ходом в дежурку.
Григорий мстительно захохотал ей вслед. И ничего-то она не понимает, эта ракообразная. Просто ему очень скучно без Володьки.
Но через день или два, снова спеша к «их» подоконнику, Григорий подумал, что, может, и не в Володьке дело. С Тусей не только интересно разговаривать. Почему-то хотелось, чтобы эта девочка все время удивлялась ему и восторгалась им.
Но она была скупа на похвалы…
Высоченное окно, у которого они постоянно сидели теперь, выходило в сад. Хорошо было смотреть на деревья и на море за деревьями и говорить обо всем, что взбредет в голову.
С глубокомысленным видом, хоть и перескакивая поминутно с предмета на предмет, рассуждали они о водолазах, минах и тайных кладах, о рыбной ловле с подсветкой, о спектакле «Синяя птица», который Туся видела в Харькове (она была харьковчанка), и о многом-многом еще.
В больнице, кроме них, не было других детей. И вскоре шуточки взрослых по их адресу прекратились сами собой. Даже громогласная, она же ракообразная, присмирела и не заводила в коридоре свой устрашающий граммофон.
Что-то необычное и трогательное было в этих отношениях между мальчиком на костылях и девочкой, задыхавшейся от бронхиальной астмы, что-то, не подходившее никак под привычные общепринятые мерки. Если это была любовь, то какая-то слишком спокойная. А если дружба, то чересчур уж пылкая.
Когда Тусе бывало плохо и ее подолгу не выпускали из палаты, Григорий, оставшись в одиночестве, не находил себе места. Стук его костылей возникал в гулкой глубине коридора то там, то тут, и по этому неумолчному монотонному стуку больные догадывались, что у девочки из третьего отделения был опять тяжелый приступ астмы…
ССОРА
И только раз они поссорились.
В обычный час, после обхода, Григорий явился к окну. Туси не было там. На подоконнике лежали карандаш и неоконченное письмо.
Конечно, Григорий слышал о том, что чужие письма читать нельзя. Но как-то не остерегся, машинально выхватил глазами первую строчку. И чуть не упал от удивления.
«Моя мамуся! — написано было решительными, задающими вправо буквами. — Пожалуйста, не волнуйся за меня. Приступов уже давно нет».
Как — нет? Что за вранье? На прошлой неделе Туся три дня не вставала с постели, так умаяли ее эти окаянные приступы.
Тут уж невозможно было остановиться, и Григорий, все больше удивляясь, прочел:
«Мне здесь очень весело, мамочка. В нашем отделении много больных девочек. Я играю с ними. Почти каждый вечер мы смотрим кино».
С ума она сошла, что ли? Какие девочки? Какое кино? Это же больница, а не клуб!
У него выхватили из рук недописанное письмо с такой силой, что страница надорвалась. Вздрагивающий от негодования, хрипловатый голос сказал:
— Как не стыдно! Фу!
Григорий не знал, что на это ответить.
— Цэ… цэ тоби должно быть стыдно, — неуверенно забормотал он. — Брехаты… Та и щэ кому! Матэри…
Он был не прав. Он понял это, едва лишь вернулся к себе в палату. Ведь Туся рассказывала ему, как тревожится о ней мать. И кажется, у матери больное сердце…
Мучимый раскаянием, он готов был немедленно же просить у Туси прощения. Однако не решился. «Нэхай охолонэ», — благоразумно сказал себе Григорий.
«У НЕГО ЕСТЬ ХАРАКТЕР!»
Через два дня, робея, он притопал к «их» окну.
По обыкновению, Туся читала на подоконнике. С героями книги все как будто бы обстояло благополучно. Это хорошо, это кстати.
— А шо цэ ты, Тусечка, читаешь? — вкрадчиво спросил Григорий, приблизясь.
Туся обернулась:
— Я читаю про Генриха Гейне.
Этот Генрих, видно, был малый не хуже Уолтера, потому что глаза Туси сияли.
— Понимаешь, — она заговорила так, словно бы никогда не было размолвки между ними. — Гейне был очень-очень болен. Последние годы жизни он совсем не вставал с постели — прозвал ее своей матрацной могилой. Над ним вешали веревку, и он цеплялся за нее, чтобы приподняться или повернуться на бок, представляешь?
Григорий кивнул. Еще бы!
— А он был знаменитый поэт, — продолжала Туся. — И он все время работал. Его последними словами были: «Бумагу и карандаш!» Потом началась агония…
Она задохнулась от волнения.
«Как закалялась сталь» в ту пору еще не была написана, Николай Островский только начинал свою борьбу с роковым неотступным недугом. Поэтому пример Гейне произвел на Григория впечатление.
Кажется, тогда же он узнал и о когтях тигра.
— Это Гейне перед смертью сказал, — сообщила Туся. — Похлопал рукой по только что законченным мемуарам — а в них он беспощадно расправился со всеми своими врагами — и сказал ясене: «Тигр умрет, но останутся когти тигра!..» Нет, ты не понял, я вижу. О когти же можно оцарапаться, верно? Даже если тигр лежит на земле, уже бездыханный. Он и мертвый еще опасен. Ну, понял теперь?
Некоторое время Григорий молчал, погруженный в раздумье.
— А шо ты, Тусечка, думаешь, — произнес он наконец и как бы с удивлением поглядел по сторонам, — цьому Генриху було, мабуть, гирше, ниж мэни. Ще и верьовку над ным вишалы…
— Да, но у Гейне был характер, — наставительно сказала Туся. — А у тебя как, есть характер?
Этого Григорий еще не знал. Он ей так и сказал с запинкой:
— Я… я нэ знаю…
Некоторое время Туся не сводила с него пристального, критически оценивающего взгляда.
— Ну як? — выдавил из себя Григорий.
— Я думаю, есть. Но это неважно, что я думаю. Гораздо важнее в данном случае, что думает об этом наш Иван Сергеевич…
Она выдержала длинную драматическую паузу.
Иван Сергеевич был врачом третьего отделения. Григорий часто жалел о том, что попал к Варваре Семеновне, а не к нему. На Ивана Сергеевича приятно было смотреть даже тогда, когда он шел по коридору, направляясь в обход или возвращаясь с обхода. Жизнерадостный, улыбающийся, очень широкий в плечах, он выглядел особенно широким, потому что полы его халата развевались на ходу.
— Если бы ты знал, какой он врач! Вот это врач так врач! — восторгалась Туся. — Когда я задыхаюсь и он усаживается на мою койку и берет мою руку своей большой прохладной рукой, мне уже делается легче.
Григорий только восхищенно качал головой.
И вот сейчас этот Иван Сергеевич думает, что у него, у Григория, есть характер!
— Цэ вин тоби сам сказав? Сама чула?
Да, Туся слышала это собственными своими ушами.
Она сидела в дежурке за ширмой, медсестра готовилась сделать ей внутримышечную инъекцию. (Туся никогда не говорила — укол, она за время своей болезни запомнила множество всяких медицинских терминов и при случае любила щегольнуть ими в разговоре.) Ну вот, стало быть, сидела она себе за ширмой очень тихо. Врачи, наверное, и не догадывались о ее присутствии, иначе, конечно, не стали бы разговаривать так откровенно. Да, кстати, кроме Ивана Сергеевича и Варвары Семеновны, были там еще две эти фифки-практикантки.
Речь почему-то зашла о Григории. Начало разговора она прозевала, потому что ей было очень плохо. Но после инъекции она задышала лучше. До нее дошло:
— Мальчик — хроник, и безнадежный! — Это недовольный голос Варвары Семеновны. — Я же показывала вам его рентгенограммы.
— Не единой рентгенограммой жив человек, — пошутил Иван Сергеевич. Затем уже серьезно: — Понятно, и я, как вы, доверяю рентгенограммам, однако не хочу, чтобы они заслонили нечто, будем так говорить, не менее важное.
— Что же именно?
— Самого больного, его способность к сопротивлению, его дух прежде всего.
— Дух? Отдает идеализмом, — заметила дуреха практикантка.
— Почему? Вы же, например, прописываете своим больным бром. Но ведь, кроме брома, нужна еще какая-то рецептура радости. Тем более он мальчик, ему нет, наверное, и четырнадцати.
— Недавно я подарила ему пластилин, — вспомнила Варвара Семеновна.
— По-видимому, мало этого. Подарите ему надежду!
— По-вашему, я должна лгать?
— Нет. Поверьте сами в его выздоровление. Он сразу почувствует это.
— Повторяю, он хроник.
— Ну и что из того? По-разному можно рассматривать длительную болезнь. Например, как врага, против которого надо поднять, собрать, мобилизовать все силы больного, в том числе и волю его! Кстати, я видел вашего Григория. У него упрямый лоб.
— Да, мне нелегко с ним.
— А ему с вами? Ну не сердитесь. Вдумайтесь в этого своего Григория. Не сковывайте его психику. Он должен очень хотеть выздороветь. Пусть он изо всех сил помогает вам. Это важно. Он сможет вам помочь. По-моему, у него есть характер.
Разговор был очень напряженный, весь из острых углов, поэтому он так запомнился Тусе.
Характер, характер! Иван Сергеевич сказал, что у него есть характер!
А что такое характер?
ПРОЩАНИЕ
Григорий надумал тренироваться — втайне от всех. Готовил Тусе сюрприз. Забирался в глубь сада, чтобы его никто не видел, и там пытался хоть несколько метров пройти без костылей. Должен был пройти! Ведь сам Иван Сергеевич сказал, что у него есть характер!
Он делал короткий шаг, подавлял стон, хватался за дерево, опять делал шаг. Земля качалась под ним, как палуба в шторм. Пот градом катился с лица. Колени тряслись. Но рот его был плотно сжат.
Григорий заставлял себя думать только об одном: ну и удивится же Туся, когда увидит его без костылей! Или еще лучше: он притопает к ней на костылях, а потом отбросит их — ага? — и лихо выбьет чечетку!
Увы, как ни старался он, дело не шло. Правильнее сказать, ноги не шли. Руки-то были у него сильные, на перекладине он мог подтянуться раз двадцать подряд. А ноги не слушались. Как будто вся сила перешла из них в руки.
А Туся, не зная ничего об этой тайной тренировке, которую правильнее было назвать самоистязанием, по-прежнему сердилась на него: почему он вялый, почему невеселый?
— Ты только себя не очень жалей! Это вредно — себя жалеть. Ты же сильный, широкоплечий! Вон как дышишь хорошо. Я бы, кажется, полетела, если бы могла так дышать!
Да, до самой разлуки она была требовательна к нему и неласкова с ним.
И вот кончилась зима. В один из теплых весенних дней окно в коридоре распахнули настежь.
Григорий и Туся сидели, как всегда, на своем подоконнике и разговаривали. О чем? Кажется, о кругосветных путешествиях.
Внизу пенился цветущий сад. Не хотелось оборачиваться. За спиной вяло шаркали туфлями ходячие больные. Коридор был очень узкий, заставленный шкафами, каждую половицу пропитал противный больничный запах.
Но из сада пахло весной.
— Ты будешь меня помнить? — неожиданно сказала Туся.
Что она хотела этим сказать? Григорий с удивлением заглянул ей в лицо, но Туся быстро отвернулась.
— А сад? Ты не забудешь его? Смотри: цветы белые и розовые — как вышивка крестиком на голубом шелке!
Григорий посмотрел, но не увидел ничего похожего. Просто стоят себе деревья в цвету, а за ними расстилается море, по-весеннему голубое. Такое вот — крестики, вышивка, шелк — могло, конечно, померещиться только девочке.
И тем же ровным голосом, каким она говорила о вышивке, Туся сказала:
— Уезжаю завтра.
— Как?!
— За мной приехала мать.
Григорий сидел оторопев.
От быстрого шепота волосы зашевелились над его ухом.
— Ты мне пиши! И я буду… А на следующее лето приеду сюда опять. Ты будешь уже без костылей, а я стану хорошо дышать!
— Тусечка… — пробормотал Григорий жалобно.
Но не в ее натуре было затягивать прощание. Неожиданно она спрыгнула с подоконника и быстро убежала.
3. ЧУДО НА МЫСЕ ФЕДОРА

ПЕРВАЯ ВЕРТИКАЛЬНАЯ МОРЩИНКА НА ЛБУ
Итак, Тусю увезли. А вскоре и за Григорием приехала мать.
Неожиданно она натолкнулась на сопротивление.
— Нэ хочу до дому! — объявил Григорий, стоя перед нею.
— Як цэ так? У больныци хочэш?
— И в больныци не хочу.
— А дэ хочэш?
Разговор происходил в дежурке в присутствии Варвары Семеновны и тети Паши.
Григорий молчал насупясь.
— Чого ж ты мовчиш? Я кому кажу?
Мать замахнулась на него слабым кулачком. Но он с таким удивлением поднял на нее глаза, бледный, сгорбленный, жалко висящий между своими костылями, что она опустила руку и заплакала.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12