А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


— Он тут упал, потерял сознание, но я на него посмотрел, и он улыбался.
— Надыть рассказать Марте.
— С ним все нормально?
— Эй, что происходит?
— Смотрите, чтобы он язык себе не откусил.
— Да вроде бы с ним все в порядке.
— Что тут такое?
— Вроде бы он говорит «стена».
— Кстати, ты видел «Манчжурского кандидата»?
— Я так и думал, что что-то такое случится.
— Нет.
— Он целует свои руки.
— Ему надо в больницу.
— Абарата катуна агр злузабор.
Рот медленно поднимается на ноги, пошатываясь, как пьяный.
— О, моя стена.
— Ты слышал?
— Он пьяный.
— Эй… это же тот самый парень, я его видел однажды, в такой футболке с надписью «Убейте меня, пожалуйста».
— Он просто пьяный.
— У него кровь.
— С ним все в порядке.
— Эй, хочешь пива?
— От него вроде не пахнет.
— Надо было поставить машину, чтобы нормально послушать радио.
— Он сказал мне «привет», и он был трезвый.
— Слушай, Джени, у тебя печка работает?
— Ты слышал, как он сказал: «Спасибо тебе, стена»?
— Стена? Это который из Ессо?
— И че ты думаешь?
— Все равно он уже ушел.
— Это поколение с его отравленной слюной.
— «Убейте меня, пожалуйста» через всю грудь.
— Опаньки.
— Максимально осуществимая политика оговорок. Виниловая добродетель ферзя-педераста на заказ надлежащим образом. Прости все обиды. Пришли мне денег. Не улыбайся. Зафиксируй время. Проткни пузырек иголкой. Надень наушники. Да. Понижение поля. Подъемный блок-кластер. — Рот уже почти дома со своей любовью. Дженнифер говорит ему, что ее мысли и она сама — как корабли, проплывающие в ночи. А тем временем… еще дальше… в то же самое время, на том же месте, только внутри розового пузырька на воде… глаза наливаются тяжестью… ты сте
IV
Скала торчит посреди океана, а на дне, у самого ее основания, кишат моллюски. Рыбы, неадекватный мир, наводящий на мысль о форели на блюде, ходят — это их слово для «плыть», — рыбы ходят вокруг в своем совершенном и плавном великолепии. Наша потребность примеривать все на себя и очеловечивать все вокруг мешает нам воспринимать эти создания во всей неосознанности и независимости их исключительного величия. У человека больше общего с растениями, чем с чешуйчатыми, жаберными и бесшеими тварями из океана. Они там, как в зазеркалье. Странно подумать, ведь мы скользим по поверхности их мира точно так же, как те существа, занятые своими «прыжками на лыжах с трамплина», скользят по верхним слоям атмосферы. Очень немногим из рыб довелось ощутить прикосновение воздуха на своей чешуе. Они не только в нас не нуждаются, они, в большинстве своем, даже не подозревают о нашем существовании, как говорят о каком-нибудь начинающем педике. Привязаться к такому вот существу — это очень опасно. Это — безумие, сознательное самоистязание. По меньшей мере, это будет «несчастная любовь» — куда безопаснее любить стену у себя в квартире. Мне кажется, только очень несчастный и грустный человек способен полюбить рыбу. Однако все эти дела сердечные увели нас в сторону. (Никто не способен по-настоящему полюбить рыбу, кроме, разве что, аквалангистов, для которых это должна быть любовь с первого взгляда, поскольку им вряд ли уже доведется увидеть ту же самую рыбу еще раз, а рыба, вытащенная из воды — уже совсем не та рыба. Конечно, многие любят «рыбу», как собирательное понятие, но это то же самое, что любить рыбоподобных людей.). У скалы кружат огромные рыбины: гротескные создания с вялыми желеобразными крыльями на восемь футов, с мощными челюстями, усыпанные светящимися паразитами, словно драгоценными камнями — все неизвестные и несведущие персонажи в неизвестном романе о девушке, которая расстреливает свою лучшую подругу. Каждая пуля как будто бы приближает подругу еще на дюйм к смерти, но она не умрет. Это книга и сценарий Терезы Штерн. Она начала писать в 19 лет, это был акт протеста и мести Сэму Пекинпа, Артуру Пенну, Сержио Леоне, себе самой и всему человечеству. Однако скоро и ей самой, и Господу Богу стало ясно, что ей не надо придумывать никакого предлога, чтобы написать книгу. В книге воплощалось ее видение мира, ее мечта, и вполне очевидно, что она была обречена написать эту книгу — с того момента, когда пролилась ее первая слеза, иначе говоря: с рождения. Пуэрториканская еврейка родом из Хобокена, почти все свое отрочество она провела в огромных заброшенных складских зданиях у причала, откуда были так хорошо видны очертания Нью-Йорка — там она себя чувствовала, как дома. В облаках удушливого дыма очертания города представлялись как ломаная линия зданий, изъеденных дьявольской коррозией и украшенных вертикальными иглами. Пародия на изображение будущего в научной фантастике. Ее возмущало, что ее воспринимали как жертву всех этих обстоятельств, а не как новый вид заразы в гуще нечистот, сияющий оракул-мутант, новое заболевание для новых органов. Кто может сказать, что первично: орган или его болезнь? Они как сиамские близнецы, Намби и Бамби. Болезнь или больной? Слава Богу, думала она, что у меня появилось хоть что-то, за что можно молиться, иначе мне бы пришлось оставаться тривиальной клеткой, о которой вскользь упоминается в учебниках, и которой никак не хватит на главу. Завтра — книга!… Сегодняшний мусор — завтрашняя культура, и на этом предметном стекле, на скользящем срезе, под этим микроскопом я — лишь первый цветочек из тех, что потом станут ягодками, вот увидите, недоумки! Ей нравилось скользить. Когда ей было двенадцать, она играла в этих домах-на-пристани, заваленных загадочными двадцатифутовыми горами белого порошка (какими-то производственными отходами), где любили возиться мирные хобокенские педики. Они приходили компаниями человек в восемь-десять, и их вопли тонули в пространствах, изначально построенных под склады грузов с давно уже списанных кораблей, и высокие окна были как россыпь созвездий, раскрошенных буйными подростками. Похлопывая друг-друга по заду и хихикая в предвкушении, в притоке Павловского адреналина, смешивая и забывая различия между мужским и женским, подменяя одно другим, они скакали, как дети, среди мусорных куч, а Тереза — ошеломленный, но не навязчивый зритель, — наблюдала за ними. Фрики мечтательно сходились и расходились в огромных коробках складов, белая пыль оседала на их телах, как лунный грунт на ракетоносителе, а Тереза, подобная маленькой сумрачной Энни Окли, все слонялась по своей игровой площадке на заднем дворе, которая была куда приятней, чем садистский кирпич аптек на Мэйн-Стрит.
Но теперь она выросла. Ее прежние друзья, с которыми она общалась, как дерево — с пылью, не смогли бы понять ее нынешнюю. Ее единственными друзьями были те, о ком она писала. Ее первый и пока что единственный роман в 190 страниц подробно описывает, как она убивает свою лучшую подругу со средней скоростью в одну пулю на каждые тринадцать страниц. Отношения, которые завязываются в процессе между этими двумя, являются самыми проникновенными и глубокими человеческими отношениями за всю мировую историю. Каждая пуля выступает как новая глава или как новый дубль максимально крупным планом, выстрел под новым углом, неожиданный снимок моего путешествия в Индию: от Тадж-Махала к пилигриму на Ганге, к белому костяку, проступающему сквозь красноватые складки кожи его загорелого тела. К двум рыбинам в глубине. Она думала, что подруга ее уже мертва, но тремя пулями позже Мэри опять ковыляет, высматривая Терезу с дымящимся мелкокалиберным пистолетом в руке. Они, как Битлз, в затопленной гостиной. Невероятные пермутация любви в мировой истории.
Писать эту книгу было невыразимо мучительно, и вскоре она начала ощущать присутствие того, для кого и благодаря кому создавалась книга. Это была старуха, которая жила у Терезы в шкафу, она неподвижно лежала, зарывшись в одежду, свернувшись, как эмбрион, и лишь голова оставалась приподнятой. Она всегда была там, когда Тереза открывала шкаф — не подвластная гравитации, а просто впечатанная в одежду, как голова впечатывается в подушку, как пистолет — в углублении в бархатном футляре. Это была женщина-циклоп, над останками двух ее глаз еще виднелся единственный третий, сморщенный, глубоко посаженный и плотно сжатый. Ее темные волосы все свалялись, а лицо походило на грязевое месиво, в котором ребенок поковырялся палкой. Единственное, что двигалось у нее в теле — глаз, большой и блестящий, но и он почти не шевелился. Ночью, когда весь свет погашен, Тереза шла к шкафу и открывала дверцу. Она стояла расслабленная и спокойная перед этой ведьмой и впивала ее в себя, чтобы получить от нее силу, ту особую энергию, которая была ей нужна, чтобы писать книгу. Любовь к этой колдунье, полная и безграничная, была сутью всей ее жизни. Книга была написана из любви к этой женщине, целиком извлечена из нее, ибо существование этой ведьмы было для Терезы тем центром, откуда видно то нечто, что позволяет ясно смотреть на вещи (нечто вечное, всеобъемлющее и неизменное), знать одновременно и прошлое, и будущее всего, на что обращен его взгляд, и как это «все» соотносится с Терезой. Каждую ночь Тереза шла к шкафу, отворяла его и обновляла свою способность видеть, и весь следующий день уходил на работу, на служение тому существу, что подвигло ее на то, чтобы эту работу делать. Это была хорошая установка. Очень непросто написать 190 страниц про медленное убийство своей лучшей подруги, которое ты совершаешь собственноручно, и так же трудно представить, откуда берется желание написать подобную книгу, но Тереза знала, что такова была воля ведьмы из шкафа. И такова была воля ведьмы из шкафа. Возможно, колдунья была заклинателем змей, окрыленным надеждой получить сыворотку из яда Терезы. Возможно, ведьма была учителем, пытавшимся исцелить Терезу от страха смерти. Кто знает? И все же, вне всяких сомнений, это — великая книга. Все написанное Тереза отсылает Рту. Он раскрывает рукопись, чтобы найти часы уединения без насекомых, он тронут.
— О Боже. Давай посмотрим. Живой человек. Кто знает? Я знаю, —говорит Рот. — Я знаю, кто эта старуха — На хуй теории и домыслы! Кто-то сидит у тебя в шкафу! Никто ничего не знает. Ты знаешь лишь то, что ешь. Я ем то, что сплевываю. Я все это знаю вдоль и поперек. Знаю свою плевашку. Знаю свою мордашку. Двое людей не проглотят друг друга. Плюй себе в рот, положи на собственное дерьмо, но, послушай, тебя засудили. И меня засудили. Я не виновен! Я не виновен! Ты считаешь, что ты не виновен. Но ты осужден с рождения. Ты так старался, приложил столько усилий, «Господи Боже, дай мне дотянуться до стакана, о-о, мои мышцы, проклятое притяжение, дьявол, всего лишь глоток, мне так хочется пить», старый хромой сморчок, вялый и беспристрастный, как вонючий кусок кишки. Я люблю тебя, я твой слуга. — Рот работает посыльным и помогает по дому двум старым беспомощным гомосекам по имени Стэнли и Гэри. — Пошлите меня в аптеку за вкусным алказельтцером. Хм, вы только взгляните на эти парковетры, то есть, на паркометры, польские цветы в моем дурацком тряпье, нда, незнакомцы в ночи, привязчивая мелодия звучит, а я полирую шесты, я так их люблю, гладкие металлические цилиндры, а на них сверху — доза, хм (переглядываемся), сверху — доза, тоненькая струя — вовне и внутрь — нектар! К черту алказельтцер. Нет, мне нужно все сделать. Здесь так жарко. Вот бы сейчас оказаться на каком-нибудь французском озере. Нужно добыть алказельтцер для Стэнли и Гэри. Ведьма в шкафу. Меня туда и поместили. Рассматриваю опухоль. Это такая шутка. И ведьма в шкафу — тоже шутка. Мэри, запиши это в свой катехизис. Ты всегда блюешь на шутки. — Да, у тебя беспорядок в мыслях. (Избавься от того парня в темных очках!) Приносим свои извинения, наш диктор теленовостей в последнее время находится под постоянным давлением.
Что ж, Рот совсем ушел в себя — возможно, ты себя отождествляешь с ним, мазохист ист ист ист ист ист ист ист ист.
Позвольте мне извиниться за рассказчика. Похоже, что здесь, в Центральном, все летит под откос. Признаю это утверждение недействительным. Рассказчик в полном порядке.
Рту понравилась книга. Она разрешила ему быть ребенком. Она привлекала, она цепляла. Каждый хочет быть привлекательным. Какое блаженство.
— О Господи.
V
Но в одно жаркое потное утро, он — с сигаретой, выкуренной в одиночестве, смутно сожалея о том, что он малолетний преступник, давя невидимых комаров, тонкие пунктирные линии грязи на шее, усталый, лишенный всяческой агрессивности, и у него на груди вырастает линза. Объектив. Дыра внутри делает снимок, а он думает: «Может, она для того и нужна — дыра». Может такое быть? У всех вампиров в груди есть большое пустое пространство, и они инстинктивно пьют кровь других, чтобы заполнить эту пустоту. Но фотография такая хорошая. И ему так хорошо. «Я не знаю», — подумал он, сидя с холодной лампочкой света в груди, вывернутой снаружи внутрь, и тут раздается стук в дверь. Это президент Чтива-Крива!
— Чтива-Крива! Что ты здесь делаешь в такую рань?!
— Ну, понимаешь, малыш, такое прекрасное утро, вот я и подумал: пройдусь по Бауэри, почеломкаюсь с местными алконавтами. Работа прежде всего!
Президент — такой мелкий шпендель, ростом пять футов и три, ну, от силы четыре дюйма. Короткие курчавые светлые волосы, щетина на морде такая же светлая. Очки в розовой, цвета плоти оправе, которые он носит не каждый раз. Он говорит очень быстро и надеется, что когда-нибудь будет править миром.
— Вот, Артур, это тебе.
— Ой, спасибо! — говорит Рот, забирая маленькую картонную коробку. В коробке — отрывные спички. Чтива-Крива стоит — выжидательно смотрит. Рот вынимает один коробок. Глянцевая оранжевая обложка с надписью алыми буквами. Надпись такая: «Простите, пожалуйста. Не найдется у вас лишней мелочи для Чтива-Крива?»
— Здорово, да? — говорит президент.
— Ага.
— Нет, правда, Артур? Понимаешь, у меня есть еще четыре вида, все разных цветов. Есть, где написано: «Вы уже видели новый „Чтива-Крива“ с Райаном О'Нилом?» По-моему, роскошно, да?
— Да.
— Ладно, я понял. Тебе не нравится.
— Очень нравится.
— Они классные. Правда? В общем, видишь… я — деньги! Я — кинофильмы! Я с Райаном О'Нилом! Все его любят. И деньги тоже все любят. И это еще не все, понимаешь, теперь, когда кто-нибудь будет просить у кого-нибудь денежку — они будут думать обо мне! Я гений. Но если честно, на самом деле, то это вообще ничто. Я подумал, тебе понравится. Они, по-моему, работают. В смысле, дают положительный результат. Я разослал по комплекту Уолтеру Кронкайту, Роду Маккьюену, Дэвиду Боуи, ну и так далее. И каждый раз, когда я иду в ресторан, я оставляю на столике целую кучу.
— Это же классно. Они, правда, хорошие. И симпатичные.
— Да, в общем, смотрю я на эти толпы, на эти потертые массы болельщиков и футболистов и женщин, которые любят лошадей, и я знаю, что им нужен кто-то, кто их понимает. И кто понимает власть. А вот я понимаю женщин, которые любят лошадей, потому что я — лошадь. И мужиков понимаю, которые любят футбол, потому что я сам когда-то играл. Я — такой же, как все, только я это знаю, а они — нет. Да нет, Господи, это я так шучу. Все это знают. У тебя нет, случайно, какого-нибудь желе и арахисового масла? А то эта компания в поддержку, она аппетит возбуждает ужасно.
— Ты же знаешь, у меня здесь вообще не бывает еды, на этой помойке. Есть только хлеб и майонез. Давай, угощайся. И кого ты, вообще, агитируешь? «Эта компания в поддержку, она аппетит возбуждает». Я член кабинета министров.
— Он член кабинета министров! Ты моя совесть! Что бы ты ни сказал, все проходит. А я просто галлюцинация. Маленький снегопад у меня в задней полости рта. Если б не ты, я был бы деревом, пораженным молнией, на необитаемом острове. Я даже не знаю, что было бы, если б не ты! — Кажется, он готов разрыдаться.
Но уже в следующий миг настроение меняется. Как можно вообще доверять словам этого парня? Сейчас он дурак и волшебник, а уже в следующую секунду — жадный до власти политикан. Это напоминает Рту его самого, что еще более отвратительно, потому что он не сомневается, что именно этого президент и добивался. Тем более, что он этого очень не любит — в себе. Это вгоняет его в киношное настроение.
Рот разрывается между желанием сказать: «Ладно, раз я такой весь из себя замечательный, вымой мне ноги» и «Прости меня, мне так жаль. Прости!» Буквально за долю секунды маленький президент был низведен до нуля. Рот снова чувствует пустоту — дыру в груди и желудке.
— Слушай, Чтива-Крива, я сделаю для тебя все. Я в тебя верю.
— Правда? — он в абсолютном восторге, как ребенок.
— Да, — говорит Рот. — Вымой мне ноги.
— Вымыть тебе ноги?.. Кажется, мне пора.
— Нет, правда, Чтива-Крива, тебе надо быть более независимым. Настолько, что ты сможешь вымыть кому-нибудь грязные ноги, и при этом не будешь считать, что тебя унижают, потому что ты выше этого, и он твой друг, и ему не хочется самому, — говорит Рот, узнавая прежний голос.
1 2 3 4 5