А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Вдали, на противоположном берегу, грузчики у пристани Святого Николая выгружают бычьи рога, а подносчики, выстроясь в ряд на сходнях, непринужденно перебрасывают с рук на руки сахарные головы до трюма парохода. На северной набережной извозчичьи лошади вытянулись линией в тени платанов и, уткнувшись мордами в торбочки, спокойно жуют овес, пока их краснолицые кучера пропускают стаканчик у стойки виноторговца, высматривая утреннего седока.
Букинисты выносят свои ящики на парапет. Эти славные торговцы духовной пищей, все время живущие на воле, в развевающихся по ветру блузах, так хорошо обработаны воздухом, дождями, заморозками, туманами, снегами и палящим солнцем, что стали похожи на старинные соборные статуи. Все они – мои друзья, и, проходя мимо их ящиков, я не премину вытащить оттуда книжку, какой у меня не было, хоть я и не подозревал, что ее мне не хватает.
Возвратившись домой, я слышу крики Терезы, обвиняющей меня в том, что я всё рву карманы, а дом набиваю старой бумагой и привлекаю этим крыс. На этот счет Тереза рассудительна; и именно потому, что она рассудительна, я не слушаюсь, ибо, несмотря на свой спокойный вид, всегда предпочитал безрассудство страстей мудрости бесстрастия. Но поскольку мои страсти не из числа тех, какие вспыхивают, опустошают и убивают, толпа не видит их. А все-таки они меня обуревают, и не раз случалось, что из-за нескольких страниц, написанных неведомым монахом или отпечатанных скромным учеником Петера Шефера, я терял сон. И если это благородное горение во мне угасает, то лишь потому, что и сам я мало-помалу угасаю. Наши страсти – это мы. Мои старинные книги – это я. Я стар и ссохся, как они.
Легкий ветерок метет вместе с уличной пылью крылатые семена платанов и былинки сена, избежавшие лошадиного рта. Эта пыль – пустяк, конечно, но, видя, как она клубится, я вспоминаю, что в детстве смотрел на вихри такой же пыли, – и душа старого парижанина взволнована. Все то, что открывается передо мной из моего окна: слева – горизонт, доходящий до холмов Шайо, благодаря чему я вижу Триумфальную арку словно каменную глыбу, и Сену – реку славы, и ее мосты, и липы на террасе Тюильри, и расчеканенный, как драгоценность, Лувр эпохи Ренессанса, а справа, к Новому мосту (Pons Lutetiae Novus dictus, как читаешь на старых гравюрах) – древний и глубокочтимый Париж с его шпилями, башнями, – все это моя жизнь, это я сам; и я был бы ничем без всех этих вещей, что отражаются во мне тысячью оттенков моей мысли, животворят меня и вдохновляют. Вот почему я люблю Париж любовью безграничной.
А все-таки я утомлен и чувствую, что отдых невозможен в этом городе, который столько думает, научил думать и меня и постоянно заставляет думать. Как не волноваться среди всех этих книг, раз они будят и утомляют любознательность, не давая ей удовлетворенья? То надо разыскать какую-нибудь дату, то установить точное местонахождение какого-нибудь селения или узнать, что в сущности обозначает такой-то очень интересный старинный термин. Слова?.. Ну да! Слова. Я филолог и, следовательно, их владыка; а они – мои подданные; и, как хороший государь, я отдаю им свою жизнь. Но разве мне нельзя когда-нибудь отречься? Мне видится, что где-то, далеко отсюда, на опушке леса, стоит домик, где я найду необходимый мне покой до той поры, когда я буду объят иным покоем, более великим и на сей раз непреложным. Я мечтаю о скамейке у порога и о полях, полях – куда ни глянет глаз. Но хорошо, если бы там, рядом со мной, мне улыбалось свеженькое личико, отражая и сосредоточивая в себе всю окружающую свежесть; я буду думать, что я дедушка, и пустота в моей жизни заполнится.
Я человек не злой, однако раздражаюсь я легко, и все мои работы доставляли мне не меньше огорчений, чем радостей. Не знаю, как случилось, но в это время я подумал о той весьма неосновательной и не стоящей внимания дерзости, какую допустил по отношению ко мне три месяца тому назад мой юный друг в Люксембургском саду. Я называю его другом не иронически, ибо люблю прилежную молодежь со всеми ее заблуждениями и дерзновеньями. Но все же юный друг мой преступил границы. Великий учитель Амбруаз Паре, заставший хирургию в руках цирюльников и шарлатанов, первый начал перевязывать артерии и поднял хирургию до современной высоты, но в старости подвергся нападкам всех лекарских учеников, едва умевших держать ланцет. Оскорбительно вызванный к ответу молодым ветреником, который, возможно, был прекрасным сыном, но не умел уважать других, старый учитель ответил юноше в своем трактате «О мумии, о единороге, о ядах и чуме». «Прошу его, – сказал великий ученый, – прошу, если у него имеются какие-либо возражения на мой ответ, пусть он отбросит злобу и мягче поступает с добрым стариком». Этот ответ, вышедший из-под пера Амбруаза Паре, изумителен; но, исходи он от деревенского костоправа, поседевшего в работе и осмеянного каким-нибудь юнцом, ответ такого рода тоже был бы достоин похвалы.
Могут подумать, что я припомнил это только по мелкому злопамятству. Я сам подумал так и осудил себя за то, что привязался к мнению юнца, не отдающего себе отчета в своих словах. Но, к счастью, размышления мои на эту тему приняли иное направление, – и только из-за этого я и заношу их в свою тетрадь. Мне вспомнилось, как в том же Люксембургском саду я, на двадцатом году жизни (тому почти полвека), гулял с несколькими товарищами. Мы говорили о наших старых учителях, и кто-то случайно упомянул Пти-Раделя, почтенного ученого, который впервые бросил некоторый свет на происхождение этрусков, но имел несчастье составить хронологическую таблицу любовников Елены. Таблица эта нас очень насмешила, и я воскликнул: «Пти-Радель дурак не в пяти буквах, а в двенадцати томах».
Такого рода юношеские речи слишком легковесны, чтобы тяготить совесть старика. О, если бы и в битве жизни мне было суждено пускать лишь столь же невинные стрелы. Но сегодня я задаю себе вопрос: что, если и я за время своей жизни совершил, сам того не подозревая, нечто такое же смешное, как хронологическая таблица любовников Елены? Вследствие прогресса знаний становятся ненужными те самые работы, которые больше всего способствовали этому прогрессу. Поскольку эти работы уже не приносят явной пользы, молодежь искренне думает, что они никогда ничем и не были полезны, она пренебрегает ими; и стоит ей найти в них слишком устарелую идею, чтобы она осмеяла всё. Вот почему я в двадцать лет подтрунивал над Пти-Раделем и его таблицей любовной хронологии; вот почему вчера в Люксембургском саду мой юный и непочтительный друг…
Октавий, рассуди, уместен ли твой ропот:
За что щадить того, кто беспощаден сам!

6 июня.
Был первый четверг июня. Я закрыл книги и распростился со святым аббатом Дроктовеем, полагая, что он вкушает райское блаженство и не особенно торопится увидеть свое имя и подвиги прославленными здесь, на земле, в скромной компиляции, вышедшей из-под моего пера. Сказать ли?.. Мальва и посетившая ее пчела, замеченные мной на прошлой неделе, влекут меня сильнее, чем все старинные митрофорные аббаты. Еще сегодня Тереза изловила меня на том, что я рассматриваю в лупу цветы левкоев, стоявших на кухонном окне. В книге Шпренгеля, прочитанной мною в дни ранней юности, когда я читал всё без разбору, есть несколько соображений о любви цветов; и вот теперь, после полувекового забвенья, они приходят мне на ум, пробуждая во мне такую любознательность, что я с грустью думаю, зачем не посвятил скромных своих способностей изучению насекомых и растений.
Так размышлял я, отыскивая галстук. Но, тщетно перерыв множество ящиков, я призвал на помощь Терезу. Она явилась, ковыляя.
– Сударь, надо было сказать мне, что вы уходите, я бы и подала вам галстук.
– А не лучше ли, Тереза, класть его в такое место, где бы я мог его найти без вашей помощи?
Тереза не удостоила меня ответом.
Тереза не оставляет больше ничего в моем распоряжении. Чтобы получить носовой платок, я должен обращаться к ней, а поскольку она глуха, немощна и, сверх того, совсем теряет память, я изнываю от этих постоянных недостач. И в то же время она злоупотребляет своей домашней властью с такой невозмутимой гордостью, что у меня не хватает мужества совершить государственный переворот против правительницы моих шкафов.
– Галстук, Тереза! Слышите вы? Галстук! А если вы доведете меня до отчаяния еще новой проволочкой, то мне понадобится не галстук, а веревка, чтобы повеситься.
– Значит, вы очень торопитесь? Вашему галстуку деваться некуда. У нас ничто не пропадает, потому как я слежу за всем. Только дайте время его найти.
«Так вот результат полувековой преданности! – подумал я. – Ах, если бы неумолимая Тереза, на мое счастье, хотя бы раз. один раз в жизни, нарушила свои служебные обязанности, если бы хоть на минуту провинилась – она не забрала бы такой неколебимой власти надо мною, и я бы смел, по крайней мере, ей противиться. А можно ли противиться добродетели? Страшны люди, не имеющие слабостей: к ним не подступишься. Вот вам Тереза: ее не на чем поймать, ни одного порока. У нее нет сомнения ни в самой себе, ни в боге, ни в окружающем. Это крепкая женщина, евангельская мудрая дева, и если она неведома людям, то хорошо знакома мне. Она мне представляется держащей лампу – простую лампу, какая светит под балкой деревенской крыши, и эта лампа не угаснет никогда в ее протянутой руке – тощей, крепкой, искривленной, как виноградная лоза».
– Тереза, галстук! Несчастная, разве вы не знаете – сегодня первый четверг июня, и меня ждет мадемуазель Жанна. Хозяйка пансиона, конечно, приказала натереть в приемной пол; я уверен, что сейчас в него можно смотреться, и когда я там переломаю себе кости, а этого не миновать, – то я стану развлекаться, рассматривая в нем, как в зеркале, свой грустный лик; но, взяв за образец милого и удивительного героя, изображенного чеканью на палке дяди Виктора, я постараюсь явить душу стойкую и лицо веселое. Полюбуйтесь этим ярким солнцем. Оно позолотило набережные, и Сена улыбается в сиянии бесчисленных морщин. Город в золоте; желтоватая пыль колышется над строем его прекрасных контуров, как будто волосы на голове… Тереза, галстук!.. О! Сегодня я понимаю чудака Кризаля, который прятал галстуки в толстые тома Плутарха. Я последую его примеру и впредь буду класть галстуки между листами Acta Sanctorum .
Тереза не препятствовала мне говорить и молча искала галстук. Я услыхал, что кто-то тихо позвонил к нам.
– Тереза, звонят! Дайте галстук и ступайте открывать. Или идите лучше открывать, а галстук, с божьей помощью, дадите мне потом. Но только, пожалуйста, не стойте между дверью и комодом, как, извините за выражение, иноходец между двумя седлами.
Тереза пошла к двери, словно на врага. Моя замечательная домоправительница стала весьма негостеприимна. Всякий чужой ей подозрителен. Ее послушать, так это настроение основано на долгом житейском опыте. У меня не оказалось времени сообразить, даст ли тот же самый опыт, но произведенный другим исследователем, такой же результат. В кабинете меня ждал мэтр Муш.
Мэтр Муш еще желтее, чем я думал. У него синие очки, и глаза бегают за ними, как мыши за ширмами.
Мэтр Муш извиняется за беспокойство в момент… Он не дает определения моменту, но, думается, он хотел сказать – когда я без галстука; не по моей вине, как вам известно. Впрочем, мэтр Муш, хотя об этом и не знает, видимо нисколько не обижен. Он только боится, что навязчив. Я успокаиваю его лишь отчасти. Он говорит, что явился побеседовать со мной в качестве опекуна мадемуазель Александр. Для начала он предложил мне не считаться с теми ограничениями, какие раньше он находил нужным внести в данное нам разрешенье посещать мадемуазель Жанну в пансионе. Отныне заведение мадемуазель Префер будет для меня открыто ежедневно с двенадцати до четырех. Ввиду внимания, какое я уделяю его питомице, он считает своим долгом познакомить меня с особой, которой она вверена. Мадемуазель Префер он знает уже давно и доверяет ей вполне. По его словам, мадемуазель Префер женщина просвещенная, благонамеренная и благонравная.
– У мадемуазель Префер есть принципы, – сказал он мне, – а это редко в наше время. Теперь все изменилось, и наша эпоха хуже предыдущих.
– Тому порукой моя лестница, – ответил я, – двадцать лет тому назад она была такой, что я всходил по ней совершенно беспрепятственно, а теперь я задыхаюсь, и у меня подкашиваются ноги на первых же ступеньках. Она испортилась. Точно так же как книги и журналы: некогда без труда проглатывал их при лунном свете, а ныне при самом ярком солнце они смеются над моей любознательностью и представляются какой-то черно-белой рябью, когда я без очков. Подагра донимает мои руки и ноги. Все это – злые проделки времени.
– Не только это, – серьезно продолжил мэтр Муш, – настоящее зло нашей эпохи состоит в том, что решительно никто не доволен своим положением. В обществе сверху донизу, во всех классах, господствует болезненная, беспокойная жажда благосостояния.
– Боже мой! Неужели вы думаете, что жажда благосостояния – это знамение нашего времени? Ни в одну эпоху люди не имели охоты к плохой жизни. Они всегда стремились улучшить свое положение. Это постоянное усилие вело к постоянным революциям. Оно продолжается, только и всего!
– Ах, господин Бонар, сразу заметно, что вы живете среди книг, вдали от деловой жизни! – ответил мэтр Муш. – Вы не видите, как я, столкновений интересов, борьбы из-за денег. От мала до велика, во всех кипит одно и то же. Все отдались необузданному стяжательству. То, что я вижу, приводит меня в ужас.
Я спрашивал себя, неужели мэтр Муш пришел ко мне нарочно для изложения своей добродетельной мизантропии, но из его уст я услыхал и более утешительные речи. Мэтр Муш изобразил мне Виргинию Префер как личность достойную почтения, уважения, симпатии, преисполненную чести, способную на преданность, образованную, скромную, целомудренную, умеющую читать вслух и класть вытяжной пластырь. Я понял, что мрачную картину всеобщего растления он рисовал лишь для контраста, с целью выделить добродетели учительницы. Мне было сообщено, что заведение на улице Демур в большом спросе, доходно и пользуется общим уважением. Подтверждая свои слова, мэтр Муш простер руку в черной шерстяной перчатке. Затем добавил:
– Благодаря моей профессии у меня есть возможность знать свет близко. Каждый нотариус – немного духовник. Я счел своим долгом, господин Бонар, доставить вам эти благоприятные сведения в тот момент, когда счастливый случай свел вас с мадемуазель Префер. Прибавлю только одно: эта особа, абсолютно не осведомленная о моем визите к вам, недавно говорила мне о вас с глубокой симпатией. Повторив ее слова, я бы ослабил их, да и не мог бы передать их, не обманывая, так сказать, доверия мадемуазель Префер.
– Не обманывайте, сударь, не обманывайте, – ответил я. – По правде говоря, я и не подозревал, что мадемуазель Префер хоть сколько-нибудь меня знает. Во всяком случае, раз вы имеете по старой дружбе на нее влиянье, я воспользуюсь вашим расположением ко мне и попрошу вас походатайствовать перед вашим другом за мадемуазель Жанну Александр. Этот ребенок – а она действительно ребенок – перегружен работой. В одно и то же время она и ученица и наставница, а потому сильно утомляется. Кроме того, боюсь, что ей дают слишком чувствовать ее бедность, она же натура благородная, и унижения могут довести ее до открытого противодействия.
– Увы! Необходимо подготовить ее к жизни, – ответил мэтр Муш. – На земле существуют не для забавы и не для того, чтобы давать волю всем своим желаниям.
– На земле существуют, чтобы любить добро и красоту и давать волю всем своим желаньям, если они благородны, великодушны и разумны, – горячо возразил я. – Воспитание, не развивающее таких желаний, только извращает душу. Надо, чтобы наставник учил хотеть.
Мне почудилось, что мэтр Муш расценивает меня как человека жалкого. Он вновь заговорил вполне спокойно и уверенно:
– Подумайте о том, господин Бонар, что воспитание бедных надо вести крайне осмотрительно, имея в виду то зависимое положение, какое им придется занять в обществе. Вы, может быть, не знаете, что Ноэль Александр умер неоплатным должником и дочь его воспитывается почти из милости…
– О! господин Муш! – воскликнул я. – Вот этого не надо говорить. Говорить так – значит самому вознаграждать себя, а это было бы уже неправильно.
– Пассив наследства, – продолжал нотариус, – превосходил актив. Но я уладил дело с кредиторами в пользу несовершеннолетней.
Он предложил мне дать подробные разъяснения; я отказался – по неспособности понимать денежные дела вообще, а мэтра Муша в частности. Нотариус снова стал оправдывать систему воспитания мадемуазель Префер и в виде заключения сказал:
– Нельзя учиться, забавляясь.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19