А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


Из этого упрятанного в дальний угол городка если и уходили в Иудею, то не пророки, а секарии, презиравшие слово, действовавшие кинжалом. Наказав смертью отступников благочестия, они спешили возвратиться сюда. Вифсаида укроет и от римлян и от слуг первосвященника — горы здесь дики, в них полно незримых расщелин и потаенных пещер.
Самый благочестивый в Вифсаиде — фарисей Садок, не похожий на всех других фарисеев, покрытых жиром и гордыней. Он жилистый, обгоревший на солнце, как головешка, ходит во вретище, ест что придется, не ищет себе ни выгоды, ни славы. Его боялись по всему побережью вплоть до суетной и спесивой Тивериады. И шепотом поговаривали — Садок может протянуть руку даже к Иерусалиму.
Слух о новом пророке долетел и сюда, судили, гадали и ждали, как отзовется о нем Садок. И тот заговорил словами Иезекииля:
— Пророки твои, Израиль, как лисицы в развалинах. Они видят пустое и предвещают ложь, говоря «Господь сказал», а Господь не посылал их… И будет рука моя против этих пророков, видящих пустое и предвещающих ложь…
После полудня, когда жара стала спадать, из всех домов начали стягиваться к берегу. Виноградари забыли о своих виноградниках, кожевники бросили свои замоченные кожи, рыбаки не собирали сети к вечернему лову топтались на берегу, переговаривались, вглядывались в море, ждали — не покажется ли лодка.
Она показалась, когда за далекими отсюда Кармельскими горами солнце стало погружаться в зеленые воды великого моря.
Весла, вырываясь из воды, тревожно отсвечивали на закате. С каждым взмахом барка приближалась к берегу. Сосредоточенное молчание нарушил Иоанн, младший из сыновей Зеведеевых, которых за неумеренную восторженность и шумливость Сын Человеческий назвал недавно «сыновья громовы».
Весь город высыпал! — выкрикнул Иоанн радостно.
Серьезный Симон, радовавшийся и огорчавшийся только про себя, обронил:
Не нравится мне.
Не нравится, что встречают учителя? — возмутился Иоанн.
— Слишком дружно встречают.
Толпа на берегу была настораживающе неподвижна — ни одного взмаха руки, никто не бежит к воде, чтоб первому встретить нового пророка, сплоченно стоят. И Симона поддержали:
— Вифсаида не любит гостей.
— В ней никому не верят.
— Даже друг дружке только по праздникам.
— Разбойный город.
И юный Иоанн, «сын громовый», растерянно промолчал.
— Учитель наш, — сказал Симон, — похоже, недоброе там затеяли.
Учитель из Назарета, сидевший на носу, оглянулся с блуждающей улыбкой.
Он не боялся толпы, он верил в свою силу над ней.
— Берег близко, — ответил он. — Высадите меня и поверните прочь, если боитесь.
— Я останусь с тобой, учитель! — воскликнул Иоанн.
Симон недовольно помолчал и сдержанно возразил:
— Куда нам поворачивать? Глаголы жизни вечной у тебя. Под носом барки заскрипела галька.
От толпы отделилось десятка два мужчин. Впереди, наструненно прямой, несущий на своих плечах рубище, как Аарон червленые ризы, выступал Садок. Он подошел к самой воде.
— Тот, кто называет себя Сыном Человеческим, пусть выйдет на берег.
Остальные останутся в лодке.
За спиной усохшего Садока стояли рослые и хмурые вифсаидцы, а дальше сплоченная толпа…
— Нас очень мало, учитель, — тихо обронил Симон.
— Кто может спасти того, кто пришел спасать других? — возразил Сын Человеческий и полез из барки.
Симон поспешно выпрыгнул в воду, подхватил на руки учителя, перенес на берег. За ним перемахнул через борт Иоанн.
— Ты слышал, Симон сын Ионы!.. Ты знаешь, что Садок из Виф-саиды не любит повторять дважды!
— Разве я один могу помешать вам? — спросил Симон.
— Ты нам просто не нужен, как и тот безбородый, который поспешил за тобой.
Учитель кивнул Симону на лодку:
— Уходите… Им легче иметь дело с одним.
— Каждый может взять камень, учитель…
— Для этого еще надо нагнуться. Уходите в лодку оба!
И Симон повиновался, подтолкнув Иоанна к барке, сам следом вскарабкался через борт.
— Лучше будет, если вы отплывете подальше. И совсем хорошо, когда вернетесь назад, — посоветовал Садок.
Но барка не двинулась с места.
Садок тронул за рукав пророка, и они направились к толпе, оба низкорослые, неторопливые, одинаково преисполненные достоинства. За ними, с хрустом давя гальку, вышагивали сопровождавшие.
Толпа при приближении зашевелилась, раздвинулась и вновь сомкнулась, скрыв учителя от учеников.
Вплотную тугая пустота, ее сжимает плотный круг лиц, безбородых и бородатых, мужских и женских, старчески немощных и налитых угрюмой силой, родственно схожих нелюдимой настороженностью. Много ли тут счастливых? Есть ли хоть один в этом слитном круге? У каждого наверняка своя беда, свои горести, большие иль малые. Беды разные, а страдания у всех одинаковы, одни и надежды — о благополучии, о справедливости. Он дерзнул прийти к ним, позвать в вымечтанное царство, где нет несчастных, нет ни обидчиков, ни обиженных, но вот обложен со всех сторон, как опасный зверь.
И Садок окружен вместе с ним — толпа предоставила ему право судить.
Садок понимает — ежели не осудит, не справится, сам будет судим.
Толпу да, похоже, и Садока озадачивает спокойствие гостя — стоит в пустоте, маленький, нелепый, в тяжело обвисшей одежде, беззащитно жалкий, но глаз не прячет, затравленно не озирается и не храбрится вызывающе. Прост до оторопи, до смущения.
— Ты называешь себя Сыном Человеческим? — Слова Садока, как железные скрежещут друг о друга.
— А чьим сыном я могу быть? Или ты сам не из рода человеческого? Или я не похож на тебя? — Он отвечал не напрягая голоса, однако внятно, слышно всем.
— Правда ли, что ты говорил — послан от Бога?
— Правда.
— И после этого считаешь — я похожу на тебя? Кто из нас посмеет сказать людям: меня послал Бог?! Таким был один Моисей.
— Ты ошибаешься. Каждый из нас послан на землю Богом. Толпа завороженно замерла, а Садок озадаченно промолчал. Но он ничуть не смутился, он еще только прощупывал приезжего, не наносил удара. Теперь пришло время…
— Называл ли ты себя господином субботы? — спросил он. Ответ сразу, без запинки, без раздумья:
— Называл.
Общий гневный выдох, за ним перекатом угрожающий гул по толпе. Садок поднял руку, темную, со скрюченными пальцами, как птичья лапа.
— Разве ты дал нам субботу, что считаешь себя господином ее?
— Дал ее Бог мне и вам.
— Ты присвоил себе Богово. Берегись, прохожий!
— Смерть ему! — режущий визг из толпы. Самый нетерпеливый, самый неистовый объявил о себе.
Но птичья лапа Садока властно заставила умолкнуть.
— Как я мог присвоить то, что мне дано? — по-прежнему негромок и внятен голос гостя. — Раз Бог дал нам субботу, то она уже наша. Суббота для человека, и мы ее господа.
Визг не повторился, толпа молчала, сотни глаз обеспокоенно разглядывали отчаянного. И Садок взмыл над молчащей толпой:
— Значит, всякий может распоряжаться субботой как хочет?! Летучие мыши проносились над толпой, бесшумны и бесплотны в застойном воздухе, словно клочья нарождающейся черной бури средь обмершей природы. В насыщенной ожиданием тишине спокойные и обидно будничные слова:
— Если ты дашь мне динарий, то кто будет распоряжаться им после этого — ты или я?
— Суббота не динарий, прохожий!
— Как и ты не Бог. Но даже ты не станешь настолько мелочным, чтобы дать и не разрешать пользоваться. Неужели Бог мелочнее тебя, человек?
Теснящиеся вокруг недружно зашевелились, заоглядывались. Лица, лица, но они уже утратили родственную схожесть, они все выражали разное — изумление страх озадаченность, колебание (вот-вот согласятся с прохожим) и прежнее ожесточенное недоверие. Толпа перестала быть единым телом, распалась на людей — разных, предоставленных самим себе.
Садок стоял гневно-прямой, тянул шею, обжигал взглядом страннного пророка, не изрыгающего проклятия, не грозящего всевышними карами, не возвышающего даже голоса — роняющего лишь тихие и такие обычные, понятные всем фразы.
— Ты опасней чумы, прохожий! — скрежещущий голос. — Куда ты зовешь нас? Поступай как хочешь, проводи субботу, как хочешь, живи! Не запрещено, все дозволено — можешь убить, лжесвидетельствовать, прелюбодействовать с чужой женой… Каждому все разрешено!
Начавшая было распадаться толпа всплеснулась в едином негодующем ропоте, вновь монолитно слилась, задние начали давить на передних, упругое кольцо дрогнуло, заколебалось, стало сжиматься. И в этом враждебно неустойчивом, конвульсивно живом кольце скрежещуще гремел Садок:
— Зачем людям Закон?! Зачем людям единый Бог, если каждый сам по себе — как хочет? Каждый для себя вместо Бога! Вот к чему ты зовешь, прохожий!
И врезался острый визг того неистово-нетерпеливого:
— Смерть ему!.. Сме-ерть!!
Казалось бы он, неистовый, наконец-то дождался момента, но нет — рано.
Снова вскинулась птичья лапа Садока.
— Пусть ответит!
— Пу-у-усть отве-е-ети-ит!!! — грозным обвалом из сотен грудей.
Обрушившийся обвал долго рокотал, раскатывался, не мог утихнуть. Молчал пророк, ничтожно жалкий перед вздыбленной яростью, молчал, с покорным терпением ждал тишины. И она наконец наступила — неустойчивая, обжигающая, дышащая гневом.
— Если каждый примет в себя Бога, как тогда можно будет обидеть кого-то? В каждом человеке — Бог, каждого уважай, как Бога! — Он выкрикнул на этот раз громче обычного, боясь, что не успеет, не будет услышан.
Его услышали, толпа угрожающе ахнула — оскорблены за Бога: впустить его, великого, в себя, ничтожных, — да как он смеет! Угрожающей изумление всплеснулось и не опало, а уже Садок, напрягая жилы на тощей шее, заблаговестил:
— Слушай, Израиль!!! Он хочет, чтоб мы имели — сколько людей, столько и богов! Посрами язычников, Израиль! Откажись от единого Бога! Не сам ли сатана перед нами?!
— О-он!.. О-он!! Вельзевул!!! — Толпа закипела, ломая круг, стеная и давя друг друга.
И тряс над головой немощными кулаками Садок — судья, призванный народом:
— Спасай, Израиль, веру свою!!
— Сме-е-ерть!!! — режущий визг, захлебывающийся от счастья.
— Сме-е-ерть!! — громово отозвалась на него толпа.
Сын Человеческий, стоявший внутри яростной кипени, впервые опустил голову. Он не хотел видеть, как люди нагибаются, подбирают камни.
Никто не должен касаться руками нечестивого. Для таких преступников против веры у евреев была лишь одна казнь. Камни полетели со всех сторон.
Сын Человеческий упал…
…Он уже перестал шевелиться, а камни все еще летели в него. Камни отцов, камни матерей, камни детей… Садок тоже бросил свой камень. Никто не смей остаться в стороне!
При такой казни виновников нет. Гнев народный — гнев Божий.
Сидевшие в барке и видели и слышали, но не посмели заступиться. Их кучка, а расправлялся народ. В каждого вместе с ужасом прокрадывалось и сомнение — а праведным ли был их учитель, собиравшийся спасти других, но не спасший себя? Сам Господь допустил…
Симон оттолкнулся веслом, спихнул барку с галечника. Тихо отплыли.
Никто их не окликнул, никто о них не вспомнил.
Южная ночь не вкрадывается, а бесшумно обрушивается. Она скрыла лепящийся к скалам жалкий городишко, каменистый берег, забросанный камнями изувеченный труп.
Убийство вопреки Истории.
Он должен был прожить еще три года, взбудоражить Галилею, сказать свою Нагорную проповедь, зовущую — «люби ближнего своего и врага своего», появиться в Иерусалиме, испытать предательство одного из учеников и уже только тут мученически погибнуть, как презренный раб, — на кресте. Затем воскреснуть в своих продолжателях, «смертию смерть поправ».
Ничего этого не случилось — пророк из суетного Назарета не стал Иисусом Христом, не прошел из поколения в поколение по тысячелетиям, не возвеличен людьми до бога. Как много подвижников, не успевших доказать свое, ныне напрочь забыто!
Убийство противу всей Истории, какую мы знаем. И нет, не жители далекой Вифсаиды повинны в нем. Непредусмотренное убийство совершено из XX века, из наших дней. Причем людьми вовсе не враждебно-злобными к его памяти и, право же, не мстительно-жестокими по натуре.
Глава первая
1
Однажды вы заметили седину на своих висках и не очень тому удивились как-никак возраст. Седина не пропадет, морщины не разгладятся — это идет необратимое Время.
…На месте том,
Где в гору подымается дорога.
Изрытая дождями, три сосны
Стоят — одна поодаль, две другие
Друг к дружке близко…
Пушкинских сосен уже нет возле села Михайловского, как нет там скривившейся мельницы, нет извозчичьих лошадей, гусаров, фельдъегерей, крепостных мужиков, дворян, царей, нет и самого Александра Сергеевича, его детей… Идет необратимое Время.
Идет и оставляет следы: египетские пирамиды, холм Гиссарлык, камни римского Колизея… — памятники былого честолюбия, геройства, страданий, возвышенных и низменных страстей, бурлившей и остывшей жизни. Идет необратимое Время.
Я принадлежу к тому разряду людей, которых противопоставляют лирикам.
Тридцать два года назад, не успев снять лейтенантские погоны, с вызывающей независимостью видавшего виды фронтовика на физиономии и трусливым смущением приготовишки в душе я вступил в святая святых — известный московский вуз, стал студентом физико-математического факультета. Физика тогда уже подарила не очнувшемуся от ужасов войны миру первую из своих безобразных дочерей атомную бомбу, вторую, водородную, вынашивала. К этому родовспоможению я прямого касательства не имел, в дальнейшем занимался только чистой теорией, был одним из многих избранных, кто пытался объять необъятное — призрачные элементарные частицы и необозримую Вселенную мечтал заключить в едином охвате. Было всякое, и восторги, граничащие с безумием, перед непостижимой гармонией сущего, и приступы отчаяния перед бессилием и обмирания перед зыбкой надеждой. Сильных эмоций в моей жизни было куда больше, чем расчетливых прозрений. Не только у поэтов чувственное получает перевес над рассудочным.
Мне постоянно приходилось оперировать временем, символ "t" был составной часть едва ли не всех формул, какие создавал сам и заимствовал у других. Оно, время, непостоянно и богато сюрпризами. Протон и электрон не подвержены его влиянию, практически вечны, а, скажем, пион существует невообразимо короткий миг — долю секунды с шестнадцатью нулями после запятой. Но и эта супермгновенная жизнь столь же нужна мирозданию, как и жизнь вечных частиц. Космонавт в полете живет чуть-чуть медленнее, чем его товарищ на Земле. И в просторах Вселенной есть колодцы — черные дыры, куда время как бы проваливается и застывает в бесконечности.
Относительность времени вне нас, вокруг нас, внутри нас. Миллион лет или много более того понадобилось нашим далеким праотцам, чтоб создать себе грубое рубило, несколько сотен тысячелетий — чтоб вооружиться луком и стрелами, а за какой-нибудь неполный десяток тысяч лет в бурном темпе промчались к теории относительности, к космическим ракетам! Природа подарила нам разум и получила взамен динамичность.
Наше время… Насколько известно, люди почти никогда не бывали довольны своим временем, с завистью вглядывались или в прошлое — мол, вот тогда-то была жизнь, не чета нынешней, золотой век, — или с надеждой в будущее.
Проницательный Белинский с неосторожной восторженностью заявил: «Завидуем внукам и правнукам нашим, которые станут жить в 1940 году…» А в том году уже шла самая жесточайшая из человеческих войн — вторая мировая.
Я тоже хотел бы знать, что станется с нашими правнуками через сто лет, но ошибка Белинского остерегает от оптимистических прогнозов. Чтоб хоть как-то понять будущее, следует обратиться к прошлому, уловить в нем особенности развития. Ньютон к концу жизни обратился к богословию, Эйнштейн увлекался игрой на скрипке, сочинял бесхитростные стихи, Оппенгеймер изучал санскрит, ну а я кинулся с головой в историю, искал в ней счастливые моменты.
В некоторых солидных работах я наткнулся на многозначительные слова «золотой век энеолита». Еще не возникло рабство, еще не произошло резкого разделения на богатых и бедных, а распространившееся земледелие — хорошо ли, плохо — кормило людей. Но кто из нас удовлетворится таким ненадежным благополучием, которое добывается мотыгой, зависит от малейших капризов природы — дождя не вовремя, случайного града, свалившейся засухи. Золотой век — ой ли?..
Счастливейшими в истории считаются четырнадцать лет Перикла в Афинах.
Да, но это счастье казначея, прибравшего к рукам общую кассу. Афины возглавляли союз эллинов, бесконтрольно распоряжались стекавшимися со всех городов взносами. А Сократ в это время был приговорен к смерти, а великий Фидий брошен в тюрьму…
Ни одно время, если пристальней вглядеться, не счастливей нашего. Я так и не отыскал в истории мгновения, про которое можно бы сказать: остановись, ты прекрасно!
Однако жалкое же утешение — мы-де столь же несчастливы, как и наши прадеды, ничуть не добрей, не отзывчивей друг к другу.
1 2 3 4