А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


Но в городе были еще и другие нищие — более высокого класса, которые не опускались до того, чтоб ходить из дома в дом, собирая жалкую дань, а стояли, как часовые на посту, каждый на своем излюбленном месте, на главной улице города, именуемой Социалистической, и не просили милостыню, а лишь снисходительно брали ее у прохожих, словно оказывали им, прохожим, честь. Я бы даже не назвал это милостыней. Они брали плату за концерт, которым потешали публику. Эти нищие были достопримечательностью нашего города. Как мраморный памятник героям гражданской войны, высившийся неподалеку на покрытой булыжником площади. Одеты они были так живописно, что я до сих пор уверен — у театрального художника не хватило бы фантазии так обрядить артистов, понадобись это ему по ходу пьесы.
Особенно я запомнил двух нищих. Одного звали Копейка. Он стоял зимой и летом в старом овчинном кожухе с неимоверными дырами, откуда наружу вылезала шерсть, на ногах — плетеные лыковые лапти, какие в старой России носили крестьяне, у которых на покупку кожаной обуви не было денег. А на голове кокетливая женская фетровая шляпка с полями и красным гусиным пером, воткнутым за шелковую ленту. Все его лицо до кустистых бровей заросло дремучей седой бородой, из которой торчал только нос. Он был беззуб, и когда жевал, лицо съеживалось гармошкой, борода сливалась с бровями и даже нос исчезал, утонув в седых лохмах.
Копейкой его звали из-за аттракциона, которым он кормился. Состоял этот аттракцион вот в чем: кто-нибудь из прохожих давал ему медную копейку, пятак или гривенник он не принимал; только копейку, и закладывал ее в правый глаз, прижав лохматой бровью.
— Я вижу Москву! — громко объявлял он публике, которая всегда толпилась перед ним.
От нашего города до Москвы было, быть может, тысяча километров.
— А что ты там видишь? — потешаясь, обязательно спрашивал кто-нибудь.
Я вижу Кремль, — оповещал Копейка.
— А кого ты видишь в Кремле?
— Сами можете догадаться, — отвечал он, доставляя в тысячный раз своим ответом огромное удовольствие публике.
В Кремле жил Сталин. Его имя было священно, и даже сумасшедший не отважился бы называть его вслух. После этого он приподнимал бровь, копейка падала ему в ладонь и исчезала в рукаве кожуха.
Чтобы продлить удовольствие, публике приходилось раскошеливаться на новую копейку.
Чуть подальше толпилась на тротуаре другая кучка публики. Там тоже громко смеялись, и время от времени оттуда доносился крик «Яволь!», что по-немецки означает «Так точно!».
Этого сумасшедшего звали Андриан. Он был одет в грязную военную шинель, перепоясанную не ремнем, а почему-то цепью, на ногах — разбитые армейские ботинки, стянутые веревками и проволокой, чтоб не разваливались. Голову Андриана венчала, словно взятая напрокат из местного краеведческого музея, немецкая военная каска времен первой мировой войны. Железная. С острой пикой на макушке. Для полноты картины Андриан носил короткие русые усы, лихо закрученные вверх тонкими хвостиками. А-ля германский кайзер Вильгельм Второй.
Андриан брал плату за представления медяками, которые ему бросали в железную каску. Медяки звенели об железные стенки каски. Затем он каску вместе с медяками надевал на голову и ни разу не уронил ни одного медяка на землю. Когда же он снимал с головы каску, она оказывалась пустой. Все монетки застревали в его нечесаных волосах и там, должно быть, хранились, как в сейфе, до вечера, когда Андриан покидал свой пост на Социалистической улице.
Я пытался представить себе, как Андриан, добравшись до места ночлега, снимал с головы каску, и затем начинал трясти кудлатой головой, и из нечесаных волос дождем сыпались монетки, звеня и раскатываясь в разные стороны. И затем Андриан с огарком свечи в руке подбирал их. Чтоб увидеть такое зрелище, я бы многое отдал.
Но и то представление, которое показывал на Социалистической улице Андриан, вполне удовлетворяло жителей нашего города — больших любителей искусства. Любого. А тем более — исполненного своими городскими сумасшедшими.
Андриан держал в руке метлу на длинной палке и, пользуясь ею как винтовкой, исполнял различные упражнения и приемы, которые были знакомы многим зрителям по службе в армии. Он становился по стойке «смирно», брал «на караул», приставлял винтовку-метлу к ноге, вскидывал ее на плечо, ощетинивался ею, как во время штыковой атаки, и делал выпады, словно колет воображаемого противника.
Особенно нравился публике последний номер. Потому что метла резко устремлялась на зрителей, и надо было успеть отскочить, чтоб не поцеловать грязную метлу.
Выполнив все оружейные приемы, Андриан зычно гаркал по-немецки «Яволь!», что означало «Так точно!», приставляя метлу к ноге, левой рукой снимал с головы пустую каску, без единой монетки из предыдущего сбора — эти монетки попрятались в волосах — и протягивал каску публике за новой данью.
На Социалистической улице нищие стояли густо от Центральной площади, где высится памятник героям гражданской войны, и до самого базара, откуда доносились гогот гусей и лошадиное ржанье. Играли на облупленных старых шарманках вальс «На сопках Маньчжурии», предсказывали судьбу с помощью зеленого попугая, сидевшего на плече и вытягивавшего клювом-крючком из коробочки свернутые бумажки с предсказаниями. Цыгане отплясывали чечетку и били в бубны.
Потом в один день исчезли из нашего города все нищие. Как будто их корова языком слизнула. Не осталось ни одного. И город сразу потерял свою живописность. А наша улица просто опустела.
Это случилось незадолго до войны.
Взрослые шепотом передавали слухи, что всех нищих арестовали ночью по подозрению в шпионаже в пользу фашистской Германии и вывезли в Сибирь. Особенно много было толков об Андриане и Копейке, которые оказались, ни много ни мало, переодетыми немецкими офицерами, а у Андриана в каске, мол, был спрятан крохотный радиоаппарат, с помощью которого он передавал зашифрованные сведения непосредственно в Берлин, и пика на каске служила ему антенной. У жителей нашего города глаза лезли на лоб от этих новостей, но вскоре началась война, и они перестали удивляться, потому что в городе появились не вымышленные, а действительные германские офицеры в черной форме гестапо и убили много жителей нашего города, потому что жители эти были евреями.
Но время, о котором я рассказываю, было задолго до войны, и нищих тогда еще не арестовали, и толпы живых жителей города собирались вокруг них и щедро давали милостыню. Мой друг Берэлэ Мац тоже был жив и полон удивительных планов, которые могли бы осчастливить человечество, и бегал ежедневно с утра в школу, где он сидел за одной партой со мной, а после обеда — в музыкальную школу с маленькой скрипочкой в крохотном черном футлярчике. Путь Берэлэ в музыкальную школу пролегал по Социалистической улице, и каждый день дважды, когда бежал в школу и обратно, он принимал парад нищих и настолько хорошо их знал и привык к ним, что даже не останавливался, а обегал кучки любопытных зевак, перегородивших тротуар.
Но однажды Берэлэ остановился и даже опоздал на урок по сольфеджио. Он опоздал и на следующий день, потому что снова остановился на том же самом месте. А на третий день он почему-то шепотом, хотя мы были одни и никто не мог нас услышать, попросил меня проводить его в музыкальную школу, и по дороге он мне что-то покажет.
— Что? — задрожал я от любопытства, потому что никогда не видал моего друга таким взволнованным.
— Своими глазами увидишь, — таинственно произнес Берэлэ.
Больше ничего я от него не добился, сколько ни выпытывал. Берэлэ мотал своей стриженой головой с узеньким лобиком и хриплым от волнения голосом повторял одно и то же:
Своими глазами увидишь.
Любопытство мое было настолько возбуждено, что я не стал дожидаться дома обеда, а, прихватив бутерброд и жуя на ходу, пошел с Берэлэ на Социалистическую улицу. Все нищие стояли на правой стороне, чтоб левый тротуар не запруживали зеваки и чтобы пешеходы имели свободный проход. Мы пошли по левой стороне, и я все недоумевал, куда ведет меня Берэлэ Мац.
— Сейчас увидишь своими глазами.
И вот, когда мы миновали Андриана в немецкой каске, Копейку в рваном овчинном кожухе, шарманщика и еще многих-многих нищих и уже были у самого базара, я увидел, к кому меня вел мой друг. Она стояла у входа на базар, чуть в стороне от остальных нищих. В руке она держала пустую консервную банку для сбора милостыни и пела тоненьким дребезжащим голоском:
Он лежит, не дышит И как будто спит. Золотые кудри Ветер шевелит.
Это была печальная песня о молодом партизане, убитом на гражданской войне, и мы ее пели в школе хором по революционным праздникам. У нее эта песня получалась совсем тоскливой, голосок был слабенький, и прохожие, не останавливаясь, миновали ее: потому что по сравнению с другими нищими-профессионалами она выглядела жалким любителем, и еще потому, что место она выбрала у самых базарных ворот, где люди уже не думают об искусстве, а лишь о том, чтоб подешевле купить и подороже продать.
Ей было примерно столько же лет, сколько и нам. И была она рыжей. Волосы, стянутые в косичке, были не русыми, а медно-красными, и, как у всех рыжих, ее лицо было покрыто веснушками. А вот какие глаза у нее, я не могу сказать. Потому что она была слепой. Оба глаза закрыты, будто зажмурены, а ресницы склеились.
— Спорим, она настоящая слепая, прошептал Берэлэ, — а не притворяется.
Я спорить не стал. Ее слепота у меня не вызывала никаких сомнений. У настоящих, а не фальшивых слепых всегда бывает такое выражение на лице, будто они силятся что-то разглядеть, да никак им это не удается, и они от этого смущены и раздосадованы. У этой девочки выражение лица было именно таким.
Люди проходили мимо нее, кое-кто даже бросал на нее участливый взгляд, но за все время, что мы стояли и рассматривали ее, ни одна монетка не звякнула о дно консервной банки, которую она держала в руках.
— Спорим, ее можно вылечить, — засопел у моего носа Берэлэ, и я понял, что его шустрые мозги уже заработали в этом направлении. — Ее только нужно отвезти к Черному морю в город Одессу, к знаменитому профессору Филатову.
Что у Черного моря в Одессе живет волшебник профессор Филатов, знал весь Советский Союз. О чудесах, которые он творил, делая слепых зрячими, писали в газетах, говорили по радио, и профессор в те годы был знаменит почти как летчик Чкалов, перелетевший без посадки из Москвы в Америку, или как четыре полярника во главе с Папаниным, высадившиеся на Северном полюсе и установившие там красный флаг нашей страны.
— Ехать от нас к Черному морю нужно день, ночь и еще один день, — рассудительно сказал я. — А билет на поезд стоит очень много денег.
Я один раз ездил с мамой и папой к Черному морю, и мама потом целый год не могла успокоиться, повторяя всем знакомым, что эта поездка абсолютно разорила нашу семью.
— А ее родители таких денег не имеют, — добавил я. — Если у нее вообще имеются родители. Люди с деньгами не пошлют ребенка просить милостыню.
— Все ты знаешь! — огрызнулся мой друг. — Есть у нее родители, или нет у нее родителей… Есть у них деньги, или нет у них денег… Если ты такой умный, то почему живешь в нашем городе, а не в Москве, и почему тебе не доверяют высокий пост в Кремле?
Я не стал реагировать на такой выпад моего друга, потому что видел, как он взволнован, а мало ли что может наговорить взволнованный человек, когда он теряет контроль над собой. Лицо Берэлэ было сосредоточенно-угрюмо, а узенький лобик нахмурен и поэтому совсем исчез за бровями.
— Деньги — не проблема, — наконец произнес он, продолжая сопеть, что было у него всегда признаком напряженной работы мысли. — Я думаю о другом. Продадут ли нам железнодорожные билеты? Билеты продают только взрослым… Хотя есть выход! Мы возьмем с собой кого-нибудь из нищих… Копейку или Андриана с каской. Вроде едет отец с детьми. А они, эти нищие, поедут. Кто же откажется поехать даром к Черному морю?
Мой друг говорил так горячо и возбужденно, что я не отважился высказать сомнения в осуществимости его плана и лишь коротко спросил:
— Ну, а деньги-то? Где ты их достанешь? Берэлэ посмотрел на меня, как на глупенького:
— Если у человека нет ума, так у него его таки нет. Стой здесь и никуда не ходи, и я тебе покажу, как добывают деньги. Большие деньги!
Он оставил меня возле урны для мусора, а сам, помахивая скрипочкой в футлярчике, перебежал улицу и стал рядом с поющей слепой девочкой. Она почуяла, что кто-то остановился возле нее, повернула к Берэлэ лицо с незрячими глазами, перестала петь и, когда Берэлэ ей что-то сказал, провела ладонью по его стриженой голове, бровям, носу, губам. Так она, должно быть, знакомилась с новыми людьми. Ладонь ей заменяла глаза. Она смотрела рукой и, очевидно удовлетворившись осмотром, снова запела.
Берэлэ положил на тротуар футляр, вынул из него скрипку, а футляр с открытой крышкой оставил у своих и ее ног. Я сразу догадался, что футляр должен заменить консервную банку, которую девочка держала в руке. И действительно, она спрятала банку за спину. Берэлэ положил скрипку на левое плечо, прижал деку подбородком, взмахнул смычком, и полилась мелодия той песни, что пела девочка. Как аккомпанемент к ее пению.
Такой музыкальной пары нищих наш город еще не видел, и прохожие, забыв, что они шли на базар, мгновенно сгрудились вокруг них, и деньги посыпались с глухим стуком на бархатное дно скрипичного футляра.
Это было для меня первым уроком того, что может сотворить подлинное мастерство и вдохновение. Простенькая незатейливая мелодия партизанской песни под смычком маленького музыканта зазвучала трагическим стоном, подлинным плачем, и на глаза слушателей стали навертываться слезы. Кое-кто даже зашмыгал носом.
Я, конечно, не оставался на противоположной стороне улицы, а присоединился к толпе и даже протиснулся в первый ряд.
Берэлэ играл вдохновенно, упоенно. Как настоящий артист. Глаза его были закрыты. Он шевелил бровями и губами, как это делают знаменитые скрипачи. И из-под смычка лились берущие за душу звуки.
А девочка стояла тоже с закрытыми глазами, и поэтому публике сначала казалось, что они оба, и мальчик и девочка, слепы, и это совсем накалило атмосферу. Люди, вытирая слезы, не жалея сыпали в открытый футляр скрипки деньги, и на бархатном ложе образовалась горка медяков, среди которых поблескивали и серебряные монеты.
Это был неслыханный успех. Берэлэ побил рекорд. Ни один нищий на Социалистической улице, даже такие виртуозы и любимцы публики, как Копейка и Андриан, не собирали столько милостыни за целый день, сколько Берэлэ игрой на скрипке добыл за каких-нибудь полчаса.
Слыша густой звон монет, преобразилась, засияла слепая девочка, и ее голосок сразу окреп, и она стала петь куда лучше и трогательней. А уж скрипка Берэлэ вилась вокруг ее голоса, сплетая причудливые узоры мелодии, и у них получился такой слаженный дуэт, что когда они умолкли на время, чтоб перевести дух, вся толпа у входа на базар стала хлопать в ладоши, устроив им настоящую овацию, какую можно услышать только по радио из Кремля, когда вождь советского народа Сталин кончает говорить речь.
Девочка (потом я узнал, что зовут ее Марусей), кроме партизанской, знала еще много других песен, и к каждой ее песне Берэлэ подлаживался очень быстро и подбирал аккомпанемент.
Одни люди подходили, другие, спохватившись, что опаздывают по своим делам, уходили, но толпа не уменьшалась. Деньги сыпались в футляр. Когда Маруся охрипла и сказала, что больше не может, публика очень неохотно стала расходиться. Берэлэ познакомил меня с Марусей, и она провела ладонью по моему лицу, сказала с улыбкой: — Красивый мальчик.
У меня сердце подпрыгнуло. Во-первых, приятно получить такой комплимент. Во-вторых, я, должно быть, действительно красив, если даже слепая на ощупь смогла это определить. Интересно, что она сказала Берэлэ, когда провела ладонью по его лицу?
Но я этого не слышал, потому что стоял тогда на другой стороне улицы.
Мы хотели было рассовать деньги по карманам, но их было так много, что у нас не хватило карманов, а те, что мы заполнили медяками, могли под их тяжестью порваться в любой момент.
Выход нашел Берэлэ. Он сказал, что понесет скрипку в руке, а деньги пусть остаются в футляре. Я защелкнул футляр на замок и понес, чувствуя приятную тяжесть внутри его. Я шел в середине, а Берэлэ и Маруся, как охрана, по бокам.
— Вот хорошие мальчики, — повторяла она. — Поможете мне до дому дойти. А то попадутся хулиганы и все отберут.
— Можешь не бояться, — сказал Берэлэ. — Ты под надежной защитой.
Теперь я не боюсь, — радовалась Маруся.
Она была босая, ее загорелые ноги, худые и исцарапанные, ступали по тротуару мягко, словно нащупывая, куда наступать.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16