А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Он знал, что немцы убивают всех евреев подряд, а так как наш город был оккупирован, то, естественно, полагал он, ни жены, ни детей нет в живых. Сказать, что он не горевал, нельзя. Он был мужем и отцом и, вообще, добрым человеком. Но все его существо было встревожено мыслями более широкого масштаба. Он никак не мог допустить, чтоб Советский Союз проиграл войну и погибло дело революции. Так что для тоски по семье не оставалось времени.
Симха Кавалерчик кончил войну в Берлине в звании майора. Он был политическим работником в армии и не околачивался в тылу, а торчал в самых опасных местах, на передовой, и бежал в атаку вместе с пехотой, как рядовой солдат, забывая, что он — майор и ему положено быть поближе к штабу. Я думаю, что его любили солдаты. Невзирая на то, что был не силен в грамоте, а может быть, именно потому, невзирая на сильнейший еврейский акцент и сиплый, неслышный голос, но может быть, именно это вызывало сочувствие к нему, даже сострадание.
Он вернулся в наш город живым и невредимым, в новом офицерском костюме тонкого английского сукна, и на кителе было столько орденов и медалей, что они не умещались на узкой груди и бронзовые кружочки наезжали один на другой. Сразу замечу, что все свои награды он тут же снял и больше их на нем никто не видел. Поступил он так из скромности, и мне он потом говорил, что наградами нечего гордиться и козырять ими. Он остался жив, а другие погибли, и его ордена могут только расстраивать вдов.
Свою семью он застал целехонькой, был немало тому удивлен и, конечно, обрадован. После войны был острый жилищный кризис, и они снова, как до войны, ютились у чужих людей.
Война нисколько не отрезвила моего дядю. Он восстановил из руин мясокомбинат и стал опять заместителем директора. Комбинат выпускал прекрасную, высоких сортов, сухую колбасу, но в магазинах ее никто не видел. Она вся шла на экспорт. И Симха — хозяин всего производства ни разу не принес домой ни одного кружка этой колбасы. Он потом признался мне, что лишь попробовал на вкус, когда был назначен в комиссию по дегустации.
А жизнь в городе понемногу приходила в норму. Люди строились, покупали мебель и хватали все, что попадало под руку. Одними идеями мог быть сыт только мой дядя Симха Кавалерчик.
На мясокомбинате воровали все. Рабочие уносили за пазухой, в штанах, под шапкой круги колбасы, куски мяса, потроха. Вооруженная охрана, выставленная у проходных, обыскивала каждого, кто выходил из комбината. Воров, а были эти воры вдовами и инвалидами войны, ловили, судили, отправляли в Сибирь. Ничего не помогало. Мясо и колбаса продолжали исчезать. Потом открылось, что и сама охрана ворует.
У Симхи Кавалерчика земля уходила из-под ног. Вечно голодный, совсем усохший, он грозил, требовал, умолял людей не терять человеческий облик, быть честными и не воровать. Ведь осталось ждать совсем немного, и мы построим коммунизм, и тогда эти проблемы сами по себе отпадут, всего будет вдоволь и они, эти люди, станут благодарить его, что он их вовремя остановил.
Ничего не помогало.
Государство строило заводы и фабрики, нужны были позарез все новые и новые средства, и каждый год объявлялся государственный заем, и рабочие должны были отдавать просто так, за здорово живешь, свою месячную зарплату. Рабочие, естественно, не хотели. И мой дядя, чтобы показать пример, подписывался сам на три месячные заработные платы.
Его семья голодала. Тетя Сарра уже потеряла всякую надежду. Кругом — худо-бедно — люди жили. Она же не знала ни одного светлого дня. Дети выросли, и прокормить их и одеть не было никакой возможности. Сам Симха донашивал свое фронтовое обмундирование из английского сукна. Тетя Сарра, как виртуоз, накладывала новую штопку на старую, и только поэтому костюм еще дышал и не превратился в лохмотья.
Но мой дядя и в ус не дул.
Он приходил вечером с работы, садился в тесной комнатушке к окну и раскрывал газеты, пока жена, стоя к нему спиной, ворча, подогревала на плите ужин.
Когда он читал газеты, его сухое измученное лицо разглаживалось и светлело. Газеты писали о новых трудовых победах и расцвете страны. И тогда ему казалось, что все идет прекрасно и есть лишь отдельные трудности, да и то только в городе, где он живет.
— Сарра, — с неожиданной лаской обращался он к своей жене, — ты слышишь, Сарра?
— Что? — обращала она к нему угрюмое лицо и встречала его взгляд, восторженный и сияющий.
У жены начинало сжиматься сердце от предчувствия», в которое она боялась поверить. Что с ним? Может быть, дали денежную премию и он ее принес полностью домой?
— Ну, что? — уже теплее спрашивала она.
— Сарра, — торжественно говорил дядя, бережно складывая газету, — на Урале задута новая домна! Страна получит еще миллион тонн чугуна!
Моей тете Сарре, женщине очень крепкого телосложения и крутого нрава, порой, очевидно, хотелось задушить его. Но она, прожив столько лет с этим человеком, понимала лучше других, что он такой и другим быть не может. Хоть ты его убей. А за что было его убивать?
Он не хотел видеть реальности. Реальность искажала его представление о жизни, путалась в ногах, становилась на его пути к коммунизму. И он ее не замечал. Сознательно. Как досадную помеху.
Я не знаю, что думал Симха Кавалерчик, когда Сталин расстреливал тысячи коммунистов, объявлял их врагами народа, тех самых людей, которые установили советскую власть и его, Сталина, поставили во главе ее? Надо полагать, он верил всему, что писалось в газетах, и тоже считал тех людей врагами народа. Потому что если бы он не поверил, то сказал бы это вслух, ведь он никогда не приспособлялся и не дрожал за свою шкуру. И тогда бы, конечно, разделил с ними их судьбу.
Он продолжал верить. Невзирая ни на что. Вопреки всему, что творилось вокруг. А вокруг творилось совсем уж неладное, и оно подбиралось к нему самому.
Начались гонения на евреев. Казалось бы, тут он уж должен очнуться. Его собственная дочь Жанна, названная так в честь революции, кончила школу и захотела поступить в институт. Ее не приняли. Хоть она сдала все экзамены. И не постеснялись объяснить ей причину — еврейка.
Дома стоял стон и плач. Тетя Сарра умоляла его:
— Пойди ты. Поговори с ними. Ведь ты старый коммунист. У тебя столько заслуг. Неужели ты не заработал своей дочери право получить образование?
Симха слушал все это с каменным лицом.
Нет! — стукнул он по столу своим сухоньким кулачком. — Это все неправда. Значит, она оказалась слабее других. Моей дочери не должно быть никаких поблажек. Только — наравне со всеми.
Деньги в стране, как говорится, решали все. За большие деньги можно было откупиться даже от антисемитизма.
На следующий год Жанну приняли в педагогический институт. Родственники покряхтели, поднатужились и собрали тете Сарре большую сумму денег, и она их сунула кому следует.
Когда Жанна вернулась домой после экзаменов с воплем, что ее приняли, мой дядя первым и от всей души поздравил ее.
— Вот видишь, Сарра, — радостно сказал он. — Что я говорил? Правда всегда торжествует.
Семья от него отвернулась. Он стал одиноким и чужим в этом мире, который жил совсем иной жизнью, а он ее, эту жизнь, замечать не хотел. И главное, он не чувствовал своего одиночества. У него впереди была заветная цель — коммунизм, и он, не сворачивая, шел к ней, полагая, что ведет за собой остальных. Но шел он один, в блаженном неведении о своем одиночестве.
И лег на этом пути его собственный сын Марлен, названный так в честь вождей пролетариата Маркса и Ленина. И мой дядя остановился с разбегу и рухнул.
Марлен пошел в свою маму и вымахал здоровым и крепким, как дуб, парнем. Гонял в футбол, носился с клюшкой по хоккейному льду, и у противника трещали кости, как орехи, при столкновении с ним. Парня надо было определять на работу, и тетя Сарра попросила мужа устроить его на мясокомбинат.
— Хорошо, — согласился мой дядя. — Но никаких поблажек ему не будет. Наравне со всеми. Пойдет простым рабочим, получит рабочую закалку и будет человеком.
Вскоре Симха заметил, как день ото дня становится обильней обеденный стол в его доме. Он ел вкусные куски мяса, нарезал ломтиками аппетитные кружочки сухой колбасы. И разглагольствовал за столом.
— Вот видишь, Сарра. Жизнь с каждым днем становится лучше и веселей. Ведь эту самую колбасу, — он высоко поднимал на вилке кружок колбасы и смотрел на него влюбленными глазами, — мы производим на экспорт, а сейчас она
— на моем столе. Значит, ее пустили в широкую продажу. И скоро у нас в стране всего будет вдоволь.
Жена, сын и дочь смотрели в свои тарелки и не поднимали глаз.
Его сына Марлена, из уважения к отцу, охрана в проходной не обыскивала. Как можно? Но поступил на работу новый охранник, вместо другого, отданного под суд за воровство, и этот охранник, не разобравшись что к чему, обыскал вместе с остальными и Марлена. Вы, надеюсь, догадались, что, как говорится, предстало его изумленному взору. Из штанов Марле-нА, названного так в честь вождей мирового пролетариата Маркса и Ленина, охранник вытряс полпуда сухой экспортной колбасы. Вот ее-то, миленькую, не чуя подвоха, и ел за обедом мой дядя Симха Кавалерчик, стопроцентный правоверный большевик, и видел в этом факте, как все ближе становятся сияющие вершины коммунизма. Как тот раввин, уплетающий за обе щеки свиное сало, в неведении предполагая, что это кошерная курица.
Когда мой дядя узнал об этом, он ничего не сказал. Просто взял и умер. Тут же на месте. Без лишних слов.
Марлена, только из почтения к заслугам отца, не отдали под суд, а просто выгнали с работы.
Симху Кавалерчика хоронили торжественно, с большой помпой. В день похорон многие люди впервые увидели, сколько орденов и медалей он заработал за свою жизнь, служа делу революции. Их несли на алых подушечках, каждый в отдельности, и процессия носильщиков дядиных наград вытянулась на полквартала впереди гроба.
И это было все, что он заработал. Его даже не в чем было хоронить. Ведь не оденешь покойника в старые штопаные-перештопаные лохмотья, что он донашивал с войны. Ничего другого в доме не было.
И Симху впервые за всю его жизнь, вернее, когда он уже этого не мог увидеть, обрядили в новый и модный костюм. За казенный счет. Мясокомбинат не поскупился, и на средства профсоюзного фонда были куплены черные пиджак и брюки. И белая рубашка. И даже галстук.
Он лежал в красном гробу, утонув в этом костюме. Потому что и при жизни мой дядя был маленьким, а смерть делает человека еще меньше. Костюм же купили, не скупясь, большого размера, и дядя в нем был как сумасшедший в смирительной рубашке. Концы рукавов на лишних полметра свисали с пальцев скрещенных на груди рук и трепетали, как черные крылья, когда гроб повезли.
Играл духовой оркестр. Играл дореволюционный марш. Толпы людей, шли за гробом. И в первых рядах — комбинатские мясники с красными от избыточной крови затылками. Те самые, которых всю жизнь Симха, не щадя себя, обращал в свою веру. Умолял не воровать, а, подтянув ремни, ждать светлого будущего. Они же хотели жить сейчас и, хоть уважали за честность моего дядю, ничего с собой поделать не могли. И воровали. Каждый день.
Теперь по их толстым румяным щекам катились слезы.
Оркестр надрывно ревел революционные марши.
Что еще остается сказать?
Лучше ничего не говорить.
ЗОЛОТЫЕ ПЕСКИ
Ностальгия у эмигрантов проявляется по-разному.
Встретил я в Берлине одного бывшего москвича. Фотожурналиста. Тоже бывшего. Тут его квалификация советского фоторепортера никого не интересовала, и пришлось бедному малому переквалифицироваться, пойти на шестом десятке в ученики к скорняку на меховую фабрику. Скорняк тоже был из евреев.. Из польских. И пожалел москвича, которого по возрасту никуда на работу не брали. С польским евреем москвич хоть находил общий язык. С грехом пополам объяснялись на смеси русского с польским.
Москвич никаких языков, кроме русского, не знал и отличался удивительной невосприимчивостью ко всем остальным. Прожив два года в Берлине, он с трудом отличал по-немецки, какое слово означает «здравствуйте», а какое «до свидания». Что касается других слов, то он и не отваживался произнести их.
Так и жил. Дома с женой и детьми по-русски, на работе — на чудовищном польско-русском коктейле. А с работы и на работу проскакивал на метро, ни с кем не общаясь и стараясь вообще не раскрывать рта.
В Москве же, если верить его словам, и я не склонен думать, что он слишком много привирал, у этого человека была не жизнь, а малина. Он был отчаянным сладострастником, женолюбом. И его профессия фоторепортера прокладывала ему кратчайший путь к женским сердцам. С японскими фотокамерами на шее, в собственном автомобиле и с красным удостоверением известного журнала, да еще с хорошо подвешенным языком, сыпавшим, как горохом, именами знаменитостей, с коими он на короткой ноге, он становился неотразим, и самые неприступные красавицы поддавались его дурманящему обаянию и склоняли свои прелестные головки перед ним.
У него было столько любовниц кратковременных и долгосрочных, что он постоянно сбивался со счету, вспоминая их, а в именах путался похлестче, чем в дебрях немецкого языка. С женой, постаревшей от безрадостной жизни с ним, он перестал спать задолго до эмиграции и поддерживал брак из-за детей, да еще из страха полного одиночества в надвигающейся старости. Он спал с молоденькими девчонками, годившимися ему в дочери, с известными актрисами, с фабричными работницами, простоватыми, но крепкими и свежими, которых он фотографировал для журнала, с кряжистыми, белозубыми, с румянцем во всю щеку и пахнувшими молоком крестьянками, чьи смущенно улыбающиеся портреты потом украшали журнальные страницы.
Теперь же наступил полный крах. Японской фотокамерой и собственным автомобилем берлинскую даму не удивишь. Таким путем он лишился основного притягательного элемента. Положением ученика скорняка тоже пыль в глаза не пустишь. Это — не красная книжка журналиста. И последнего оружия он был лишен начисто. Языка. Которым он ловко умел кружить головы, вселять несбыточные надежды, сулить золотые горы. В Берлине он был абсолютно нем. И даже с самой захудалой проституткой, с которой всего-то разговору два-три слова, он заговорить не решался.
В этом для него была главная трагедия эмиграции. Потеря амплуа ловеласа. Одиночество старого полувыдохшегося козла.
Иногда он заходил в наш ресторан, охотно посещаемый эмигрантами, подсаживался к кому-нибудь из них и начинал бесконечную повесть о своих былых победах. Одни от него отмахивались. А другие слушали. Потому что как-никак, а человек говорит о прошлой жизни, и рассказы о русских женщинах, таких любвеобильных и доступных, вызывали у них свои воспоминания.
В перерывах, когда оркестр отдыхал, я тоже подходил к его столику. И тоже слушал.
Однажды он потряс мое воображение.
— Знаешь, какой сон я сегодня видел? — сказал он мне, и его глазки в обрамлении морщин засверкали. — Будто проснулся я не в Берлине, а в Ялте. В гостинице «Ореанда». Выхожу на набережную в заграничных трусиках и кедах, на шее — японская камера «Никон», склонился через парапет и обозреваю пляж. А пляж густо, как тюленье лежбище, усеян юными женскими телами. И все, подчеркиваю, все до одной разговаривают по-русски. Я даже зарыдал во сне и проснулся мокрый от слез.
Вот она какой бывает, ностальгия!
Себя сердцеедом я назвать никак не могу. Не вышел рожей. Да и характером тоже. Сведи меня судьба не с моей экс-женой, а с какой-нибудь другой женщиной, и подобрей и помягче, и я, уверен, никогда бы ей не изменял.
В Берлине я живу один. Таких, как я, одиноких эмигрантов здесь немало. Одни оставили своих нееврейских жен там, в России, от других жены, те, что посмазливей, бежали уже здесь, соблазнившись богатой квартирой или жирным счетом в банке у какого-нибудь вдовца-аборигена. Чаще всего польского еврея. Потерявшего первую жену и детей еще в Освенциме, а вторую благополучно похоронившего на еврейском кладбище в Берлине.
По части женских услад нам тут приходится туго. Свободных, не закрепленных за кем-нибудь эмигранток почти не осталось. А то, что еще не расхватали, особого энтузиазма не вызывает. Или уже бабушка со стажем, или если помоложе, то сексуальных вожделений не вызовет даже и тогда, когда призовешь на помощь самую необузданную фантазию.
Остаются немки. Ими Берлин кишит. Красивыми, спортивными, белокурыми. Но это не для нашего брата. У них свои мужчины. Немцы. С которыми их, кроме всего прочего, объединяет язык и общность культуры. Даже с немецкими паспортами в кармане мы для них бездомные иностранцы, да еще с Востока, и они не делают различия между нами и турками, которых сюда пускают временно, гастарбайтерами, для выполнения самых грязных работ, за какие немец побрезгует взяться.
Немки постарше и не из самых привлекательных, те, от кого отводят глаза немцы-мужчины, тоже не весьма охотно вступают в связь с нашим братом.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27