А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Ты будешь долго еще жить… до-о-олго.
А если Цукки с ним не было, старик, соскучившись по ней, шел искать ее по всей квартире — звал ее на своем родном языке:
— Ким а гер, кецелэ… кецелэ! (Иди сюда, кошечка).
И кошечка, привыкнув к этой человеческой речи, понимая эти слова, бежала, мяукая, на его зов.
Так же звал ее и Эля. Впрочем, иногда это причиняло Рубановскому — ему одному известную и понятную — неприятность: тогда, когда слышала эти слова жена сына — Надежда Ивановна.
Эля Рубановский всегда в таких случаях не мог скрыть своей застенчивости, некоторого смущения, которое он испытывал в этот момент перед ней. Ему казалось, что и он сам, и его престарелый отец допускают в отношении Надежды Ивановны, вошедшей в их семью, какую-то непростительную бестактность. Нет, — больше того: грубость, почти насилие. Ему казалось, что Надежде Ивановне нанесено незаслуженное оскорбление, которое было в его, Эли Рубановского, силах отвести от русской женщины…
Конечно, никто не смел «обучать» кошку еврейскому языку!
Что это за слово — «кецелэ»? Оно никому не понятно: не только в этом дворе на Покровской, но и всей улице, всему городу, всем русским людям, которым принадлежит этот город.
И Эля Акивович, чтобы как-нибудь загладить неловкость своего или отцовского поступка, хватал, конфузясь, Цукки за ухо и начинал осторожно его трепать — приговаривая:
— Ах, ты… безграмотная кошка, глупая ты кошка! Разве можно не понимать русского языка? Все должны знать русский язык: Россия же — твоя родина!
Такое же чувство неловкости портной испытывал и тогда, когда приходилось ему разговаривать с Акивой на родном их языке в присутствии невестки.
Старик был глуховат, по нескольку раз переспрашивал об одном и том же, проявлял почему-то всегда интерес к разговорам о людях, которые никогда и никак не могли быть ему известны. Старик казался в такие минуты совсем лишним, назойливым, и речь его — медленная, певучая еврейская речь — без осознанной причины коробила портного Элю. И, однако, совсем отсутствовало это чувство, когда оставался вдвоем с отцом или когда их собеседником был сын — Мирон.
В присутствии Надежды Ивановны Эля старался и сам меньше говорить — потому что не был уверен в правильности своей речи, — и всячески, под различными предлогами, ограничивал в том же старика Акиву.
С некоторой поры с портным происходило нечто странное, что уже, во всяком случае, не было бы понято его друзьями и земляками, оставшимися по ту сторону государственной границы. Эля словно чуждался родной своей речи, избегал ее. В городе, на рынке, было два-три еврейских магазина, и владельцы их, встречая портного Рубановского, радушно приветствовали его всегда — своего единоверца и соплеменника.
Если он что-нибудь покупал, они внимательнейшим образом относились к его требованиям, предлагали лучший и доброкачественный товар, делали скидку на установленную цену, что никак уж не было достижимо для остальных покупателей — коренных здешних горожан.
Никогда на своей родине, в маленьком пограничном городке, Эля Рубановский не замечал такого обходительного отношения продавцов, из которых многие были его давними близкими приятелями. Здесь же радушие и доброжелательство было явным и подчеркнутым.
Он понял сразу же подлинную причину этого.
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ. Разговор на просцениуме
В работе автора этого рассказа произошел некоторый перерыв, и рукопись ждала своего продолжения. Однако случилось так, что и в этом — неоконченном еще — виде она стала известна одному человеку — одному из близких друзей автора. Мы не назовем его имени, но не можем отказать себе в том, чтобы не привести тут же некоторого разговора с ним.
Расскажем все по порядку.
Автор, желая проверить себя, прочел ему все здесь написанное. Друг внимательно слушал, время от времени бросая отрывистые подбадривающие фразы:
— Занятно! Что же дальше?
Автору показалось даже, что друг искренно сожалел, что рукопись не закончена.
— Занятно! — повторил он после минутной паузы. — Я, конечно, не знаю еще фабулы твоего рассказа (да это и хорошо!…), но кое-что я, кажется, уже улавливаю… Да, да… Но не в этом дело. Я не могу еще оценивать этой вещи, но в ней есть несколько строчек… «разоблачительных» строчек, понимаешь?
Автор недоуменно посмотрел на своего друга.
— Ты сейчас поймешь меня, — оживившись, продолжал тот. — Речь уже будет не о твоем рассказе. Черт его знает, какой и о чем он у тебя выйдет, а то, о чем я хочу тебе сказать, уже, к сожалению, вышло…
Автор из рассказчика превратился в слушателя.
Друг взял со стола листок рукописи, придвинул его к своим вооруженным пенсне глазам и быстро прочел последние две фразы:
— Вот видишь: «Здесь же радушие и благожелательство было явным и подчеркнутым. Он понял сразу же подлинную причину этого»… Эля твой понял, — пишешь ты… так? Ты оборвал на этом рукопись. Но, может быть, ты, автор, скажешь мне, как он, твой персонаж, должен был понять эту «подлинную причину»?
— Ты заставляешь меня, — усмехнулся автор, — открыть тебе некоторые секреты моей «лаборатории». Изволь! Кстати, здесь есть как раз то, что может послужить для тебя ответом.
Он встал с дивана, на котором сидел до того рядом с другом, подошел к письменному столу, выдвинул один из ящиков и вынул оттуда папку. Неловко открывая ее, он обронил на пол газетную вырезку, слетевшую к ногам приятеля.
— Рецензия? — улыбнулся тот. — Дай — прочту! Нет? А, материальчики собираете, жизнь обкрадываете, товарищи писатели… ха-ха…
Он хотел пробежать глазами вырезку, но автор положил ее обратно в папку и вынул из нее листок густо исписанной бумаги.
— Цыц! Прочтешь в свое время. А пока — вот тебе ответ на твой основной вопрос относительно Эли. Это из конспекта рассказа. Читай.
«В этом подлинно русском, во всех своих проявлениях русском городе, десяток-другой еврейских семейств чувствовал себя затерявшимся, национально-разобщенным, а этого не было раньше в злополучной, рабской „черте оседлости“, откуда они все пришли сюда путями освободившей их русской революции».
— Приязнь иудея к иудею! — горячо подхватил друг. — Так и напиши дальше, слышишь? Они эту приязнь пронесли нерушимо сквозь века крови и гетто… Это верно. Так, не сгорая, накаляется только стальная игла, пропущенная сквозь пламя… Да, да! Но вот об этом я и хотел тебе сказать. Об этом (он подчеркнуто произнес последнее слово) надо говорить… я не знаю, где, — но говорить надо серьезно и… строго! — неожиданно закончил он фразу. — Может быть, писатель это должен сделать, — я не знаю. Может быть, на эту тему надо написать рассказ, роман, повесть… публицистическую повесть. Черт его знает! Вопрос, — уверяю тебя, — очень серьезный. Больной, обидный и серьезный. Может показаться мелочью то обстоятельство, что евреи-торговцы продают Рубановскому лучший товар и дешевле, чем остальным покупателям… Но это, милый друг, не мелочь! Это звено в той чрезвычайно крепкой цепи, которой опоясало себя все еврейство в течение многих веков. Да, да! О, они не распадутся. В этом отношении это совершенно замечательный народ… Где бы еврей ни родился, где бы он ни жил… в Австралии, на Памире, в Бердичеве, где угодно! — он никогда не забудет двух вещей: своего языка и вот той самой приязни иудея к иудею. Понимаешь?
Он на минуту прервал свою речь, завозившись с трубкой, в которой уже не стало ароматного английского табака. Пока он набивал ее, автор внимательно всматривался в него, пытливо всматривался, словно до сего лицо этого человека было ему незнакомо.
Да, да — именно в этот момент автору пришло на ум то, что впоследствии он реализовал, работая над этим рассказом.
Мысль— шептунья была интимной, задорной и неожиданной. Но поведаем о ней читателю несколько ниже.
— Н-да… — затянулся друг автора вновь. — Н-да… Понимаешь, к чему эта приязнь довела?…
Ну, скажем, у нас, в России… Евреи были обиженной, угнетаемой нацией… Конечно, этот факт покрывал позором всех нас, всю нашу страну, нас — русских. Мы боролись против этого. Ведь боролись, — не так? Интеллигенция громила правительство, заступаясь за евреев. Нельзя забывать этого! Десять лет борьбы, — и русский народ дал свободу всем «инородцам». Революция! И что же?
А вот что: нас, русских, — ненавидят. Да, да! Ты думал об этом? Достопочтенные хохлы готовы объединиться с Польшей, лишь бы не быть в зависимости от «Московии». В Тифлисе делают вид, что никогда и не знали русского языка… И так далее. А евреи — эти оказались наиболее неблагодарными. Племенная приязнь выросла вдруг в племенную жадность и хищничество. Ты не согласен. Но это же так, к сожалению!…
Ты просматривал список расстрелянных за спекуляцию валютой? Читал? Хищники. А вообще, в учреждениях… Файвиловичи всех стран, соединяйтесь. Ладно. Допустим, что их меньше в учреждениях, чем русских… Но они все на виду. И это раздражает массу… нас всех. Это волнует и — чего уж тут скрывать! — это озлобляет. Понимаешь? Получилось так: вместо благодарности — цинизм. Что? Какая тут, к черту, «классовая дифференциация» внутри каждой нации! Нет, есть черты общенационального характера, и их никогда не искоренить. Например, русский человек ленив и хамоват: факт остается фактом… Я никогда не был антисемитом, но… У меня есть приятель. Он как-то сказал мне: «Я не был юдофобом. Я с оружием в руках защищал еврейскую семью во время погрома. Но теперь… Теперь я купил винчестер, хорошо его смазал, и, когда надо будет, я из него не одного жида ухлопаю…» Я его не оправдываю, но понять, пожалуй, могу. Да, да…
Ты был когда-нибудь в Германии? — неожиданно сбился он в разговоре. — Нет? А я был. Немец — больший юдофоб, чем наш мужик. Ей-богу. Я встречался в Германии с евреями, тамошними евреями, и никогда почти не мог отличить их от немцев. Но сами немцы никогда не дадут спутать себя с евреями. Вот тебе характерный пример… Занятно! Как-то мне принесли из прачечной белье. Проверяя его, я обнаружил, что вместо одной из моих верхних рубах мне прислали чужую, не новую. Я запротестовал перед посыльным — мальчуганом. В этот момент зашла в комнату моя хозяйка, фрау Гольц. Она подошла к корзине с бельем и наклонилась над счетом, присланным мне из прачечной. «Не торопитесь платить, — сказала она мне. — Пусть вернут вашу рубаху. Мошенничество у нас в Германии карается законом. И вообще, почему вы отдали белье в эту прачечную?» — «А что?» — спросил я недоумевая. «Вы посмотрели на фамилию хозяина прачечного заведения? Нет? Напрасно. Это Майер, да не тот». — «Как не тот?» — «А очень просто: здесь Майер через игрек, — так пишут евреи свою фамилию, а мы, немцы, — через „ей“. Не надо отдавать евреям…» Вот и все. Понимаешь? В Германии… всюду, всюду, веками это чувство у народов. Вот этот «игрек», по которому они отличают всегда евреев! Это «неизвестное», которое, пожалуй, не нуждается в твоем «марксистском» объяснении. Это — невытравимый игрек! К сожалению, это так…
ГЛАВА ПЯТАЯ. Сокровенное портного Рубановского
Мы не станем приводить здесь всей беседы обоих приятелей: она была очень долгой, горячей и спорной, и если бы ее полностью передать читателю, — он по справедливости мог бы упрекнуть автора в склонности загромождать свой рассказ материалами, прямого и действенного отношения к нему не имеющими.
Кроме того, сообщая полностью эту беседу, то есть мнения каждого из ее участников, автор невольно вступил бы на путь публицистического повествования, отклонившись от основной своей профессиональной задачи, только и приятной ему.
Простите за подсказанное сравнение, но пусть, — если думать, что смотрится пьеса, — пусть беседа эта воспринимается как разговор на просцениуме, в то время как лицедеи за кулисами загримировываются и переодеваются.
Тем паче, что одному из них действительно придется сейчас этим заняться. Вернее, сделает он это не сам, а при помощи автора рассказа.
Конечно, произошло это из-за того самого «публицистического» разговора, который здесь не приведен. Он-то и породил задорную и неожиданную мысль, а она, в свою очередь, одного из персонажей этого рассказа. Так найден был еще один герой.
Автор смотрел на своего друга, всматривался в его лицо, в фигуру, вслушивался в его горячую, возбужденную речь и… мысленно быстро-быстро накладывал на него грим, к которому пришлось прибегнуть из соображений понятных — этических…
В течение нескольких минут темные пышные волосы, отступившие назад, чтобы дать место упрямому выпуклому лбу, — были разделены по середине тонким правильным пробором и легли на голове двумя русыми сникшими крыльями, обузивши и вдавив широкий до того лоб. Как и волосы, изменили свой цвет и брови; мохнатые и растрепанные, каждая едва добежавшая до переносицы, — они стали теперь короткими, примятыми. Пенсне было снято, и карие, слегка мечтательные глаза, перестав быть близорукими, смотрели уже уверенней, тверже, но так же ласково.
Автор тут же изменил строение черепа своего друга: явно выраженный брахицефал превратился в не менее заметного долихоцефала — лицо стало продолговатым, подбородок — костистым, заостренным. Губы, сочные и теплые, оказались тоньше, суше, а над верхней — прежде гладкой и голой -выросли в несколько минут аккуратно подстриженные по-английски слегка рыжеватые усы.
Бросок в лицо загримированного друга щепотки мелких, как пунктир, веснушек, рассыпавшихся золотистым песком на обеих скулах, — и вот уже сын Эли Рубановского, Мирон, безошибочно назовет нам имя и фамилию своего приятеля и сослуживца, старшего юрисконсульта текстильного треста -Николая Филипповича Вознесенского.
Вот ходят они взволнованно в служебном юрисконсультском кабинете, о чем-то оживленно беседуя, что-то обсуждают; Николай Филиппович, шагая рядом с Мироном, наклоняет по привычке свое тело вправо, напирает на своего время от времени останавливающегося посреди комнаты, хмурящегося собеседника, невольно толкает его своим высоким плечом, заглядывает в его глаза.
— Это, конечно, скандал, Мирон… Я убежден, что все это попадет в печать… Но не стоит так волноваться, право.
Мы поступаем, однако, опрометчиво, сообщая сейчас читателю то, что ему следует узнать значительно позже. Но именно эту сцену почему-то видел мысленно автор рассказа в тот момент, когда слушал своего друга у себя на квартире.
Пусть и она будет поэтому перенесена на просцениум нашего необычного действа, тайны и движения которого мы строим на виду у читателя-зрителя.
Рассказ же самый продолжим теперь так.
Внутри этих людей — если только не сталкивала их грудь о грудь жизнь, — жила древняя, очень древняя дружба друг к другу, приязнь иудея к иудею, нерушимо пронесенная сквозь многие века.
Так, не сгорая, только накаляется стальная игла, пропущенная сквозь суровое пламя.
И это чувство национальной приязни было тем сильней у радушных торговцев, чем чаще встречали они здесь, на чужбине, своих единоплеменников.
— А, мусье Рубановский! — радовались они его приходу в лавку. — Что у вас новенького? Присаживайтесь, будьте как дома…
— Не беспокойтесь. Дайте мне, пожалуйста, три метра коленкора, — поспешно отвечал он по-русски и украдкой извинительно посматривал на остальных покупателей, толпившихся у стойки с товарами.
На Покровской улице была булочная, принадлежавшая армянину. Она обслуживала почти всю улицу, и Эле Рубановскому частенько случалось заходить в нее за вечерним свежим хлебом. Иногда выпечка хлеба на некоторое время запаздывала, и столпившиеся в булочной горожане и горожанки сдержанно и беззлобно поругивали булочника.
— Падаждешь, падаждешь — кушать лучше будешь! — повышал голос на нетерпеливых толстогубый армянин. — Русский человек такой глупый и быстрый, что сырой теста готов кушать. Нет? — мне говоришь. Да! — я тебе говорю.
Несколько минут он соболезнующе-презрительно посматривал на покупателей, потом отводил от них свой волоокий взгляд и продолжал уже по-армянски беседу со своей женой. Оба они что-то кричали старику-продавцу, у которого всегда болели зубы, он что-то им отвечал, — в булочной несколько минут стоял шум непонятных гортанных голосов.
Покупатели, и со всеми вместе портной Рубановский, скучали в ожидании свежих булок
Ни на какие размышления поведение армянина-булочника Элю Рубановского не вызывало. И в поведении покупателей он не видел чего-либо такого, что могло бы свидетельствовать об их враждебном отношении к армянину и его соотечественникам.
Но совсем иным казалось Эле отношение горожан к владельцам еврейских лавок.
— Мусье Рубановский, присаживайтесь. Вам покажут сейчас именно то, что вам надо, — говорили ему приветливые торговцы.
Ему пододвигали стул, но он не садился.
— Нет, нет, я подожду, — отвечал он по-русски. — Я в очередь. Отпустите по очереди товар вот всем этим товарищам.
1 2 3 4 5 6