А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


Когда в результате предательства и обмана, пока я лежал в кагорской больнице, вышла в свет моя первая рукопись, я стал протестовать. Я был уверен, что все это подстроил Тонтон-Макут, в надежде, что книжка будет хорошо продаваться и я смогу сам оплачивать свое лечение, и еще потому, что он всегда хотел, чтобы я стал таким же, как он, соглашателем, словесным подпевалой, словесным прихлебалой, потому что слова – дело доходное.
Я все отрицал. Вопил, что пишу только для того, чтобы у меня было меньше проблем, чтобы избежать химиотерапии. Но в итоге я решил, что будет безопаснее разрешить публикацию, а то еще обвинят в бредовом идеализме с элементами мечтательности и мессианства. Я, кстати, из предосторожности поставил под первым договором чужую фамилию, чтобы меня не вычислили. Бывает такая невидимая и вездесущая полиция, готовая наброситься на вас при первом признаке существования и нашпиговать судьбой по самые помидоры. Одновременно я мог ловко использовать себя для попятного маневра в нужном направлении: стать писателем, чего я не хотел ни за что на свете, потому что это было мое сокровенное желание. Мне пришлось работать не покладая рук, чтобы перевести чувство вины в мастурбацию, которая официально признана главным подручным источником чувства вины и потому представляет отличное алиби.
Весь ужас моего положения проистекает из того, что я все ясно понимаю. Любой кретин психиатр скажет, что здравый ум – самый распространенный признак людей, страдающих депрессией.
Но будьте уверены, я им задал нелегкую задачку. Большинство обследовавших меня психиатров уходили от меня с полной уверенностью, что у них паранойя и мания величия, потому что они воображают, что они люди, человеки с большой буквы, с четырьмя лапами и мордой, которая вынюхивает разницу между дерьмом и кровью. Я навожу на них такую жажду почестей, что они уходят от меня убежденные, моими усилиями, в собственной человечности.
Извините, что так ору, просто я в данный момент окружен полицейскими, которые быстро выдвигают пожарные лестницы и вот-вот дотянутся до меня вооруженными агентами, воем сирен и ружьями с оптическим прицелом, меня вот-вот застанут на месте преступления направленные в Каньяк с этой целью журналисты. Вроде бы я получил Гонкуровскую премию, без дураков. Во-первых, я даже не знал, что есть такая премия, Гонкуровская. Это раз. Потом я отвел свою кандидатуру на присуждение Гонкуровской премии накануне голосования. Это два. И наконец, меня предал Тонтон-Макут, и я это прямо сейчас докажу. Вот вам и три.
Вокруг бродят телекамеры и готовятся сенсации. Завтра скажут, что я взял самое дорогое, свою мать, умершую в страшных мучениях и слишком медленно от склероза сосудов мозга в кагорской больнице, и сделал на ней книгу и литературную премию.
Я потерял голову. Я полностью распался на куски из-за слишком хорошей видимости, но, к счастью, правая рука осталась за мной, она держит ручку, и, как видите, я продолжаю писать, потому что когда я пишу, то нахожу временное укрытие от безответственных психических элементов. Голову я сохранять за собой не хотел – все равно она не моя. Я ношу лицо взрослого человека.
Добавлю, что Тонтон-Макут утверждает, что эта исповедь, которую я пишу здесь, в департаменте Лот или, словом, где-то, будет мной немедленно превращена в книгу и все мои, так сказать, потроха пойдут в печать, но я так никогда не сделаю.
Он даже предложил мне пожить у него, если так мне удобней писать.

***
З адолго до Копенгагена я узнал про существование в психиатрии школы антипсихиатрии, которая направила мне свои предложения. Психиатры этого направления утверждают, что если по-другому устроить общество, семьи устроить по-другому, то – цитирую – такие случаи, как ваш, а также миллионы им подобных будут исключены. Я прекрасно понимаю этих антипсихиатров: надоели им такие случаи, как наш, они хотят, чтоб случай был другой. Им нужно что-то новенькое. Они хотят поменять общество, чтобы поменять этот сучий случай. Здесь раздается мой безумный хохот, ха-ха-ха, потому что чего слова точно не выносят, так это каламбуров и словесной игры: так недолго и проиграться. Отнимите у слов серьезный вид, их пустоту и как бы вроде нечто, и тогда им грозит здоровье и толстые красные щеки. Слова не выносят здоровья, потому что от него худо.
Если нынешние психи перестали всех устраивать и надо изменить общество, чтобы вывести новых психов, – нас, психов старого образца, это полностью устраивает. Только надо собрать Всемирный съезд психиатров, договориться, какого типа психов выводить, а уж потом создавать общество в зависимости от выбранного психоза, от количества психов, необходимого для его функционирования, от полезного применения, которое им найдут, от должностей, которые для них предусмотрят в специальных учреждениях, при одновременной культурной, идеологической, военной и экономической деятельности, способствующей распространению нужного психоза и размножению искомого типа психов. Вот что называется уровень жизни.
Благодарю присутствующее здесь общество за то, что оно более, чем кому-нибудь другому, помогло мне стать психом. Вот-вот заплачу от благодарности.
А теперь покончим с вопросом об утке. Да, я утка, как догадались некоторые газеты и радиостанции.
Уточность легко распознается по непомерным крикам, раздутости и внутренней пустоте, в которой звенит никогда не наступающее будущее, по следам слез, холодного пота и крови.
Но миллионы и миллионы самых настоящих уток можно узнать по полному отсутствию каких-либо признаков. Часто они не умеют ни читать, ни писать, и уточность ловко скрыта от них самих.
В Бангладеш – девяносто миллионов газетных уток. В Чили, в Аргентине, повсюду помаленьку убивают и мучают тех, кто пытается утверждать, что доведен до состояния утки.
В Африке, видя детишек с раздутыми от голода животами, никто не спрашивает, кто запустил эту утку. Все равно помрут, и чаще всего, не успев повзрослеть.

***
П о-настоящему все началось три года назад, когда они поняли, я решил бороться до конца и перейти на ту сторону. Они стали на меня давить.
– Публикуйте. В лечебных целях. Под псевдонимом. И не беспокойтесь. Никто не поверит, что вы на это способны. Если книга пойдет, – скажут, что виден талант и техника, значит, новичок так не напишет. Тут дело рук настоящего профессионала. И вас оставят в покое. Скажут, что вы подставились. Сдали имя напрокат. Одним словом, литературная шлюха.
Я растаял. Когда при мне говорят слово «шлюха», я таю. У человека всегда есть потребность в вечных ценностях.
– А если получится какое-нибудь дерьмо?
– Если получится дерьмо, то скажут, что это человеческий документ. Человеческие документы всегда дерьмо, потому что в основе их лежит дерьмо. Если бы они имели цену, ценность имело бы и их содержание, но дело ведь не в Южной Африке, правда. У нас так повсюду, зачем обижать Южную Африку. Это человеческий документ. Сделайте-ка нам из Южной Африки абсолютно ничего не стоящую книгу, и тогда она будет действительно подлинным человеческим документом.
И все же я сомневался.
– Одна моя тетка в тысяча девятьсот двадцать шестом выиграла конкурс красоты на Мартинике.
– Послушайте, Павлович, не морочьте нам голову. Мы сами психиатры. Хватит препираться. Пишите. Книгой больше, книгой меньше… Хоть выпустите пар… и хватит мазать всех грязью. Все-таки у нас были Бетховен и Моцарт.
– Да, но Бетховен и Моцарт еще могут стоить нам двухсот миллионов трупов, если китайцам, например, они не понравятся, а мы станем эту парочку защищать.
– Хватит цепляться к деталям. Вы не можете всю жизнь кочевать по больницам, тут не хватит ни страховки, ни денег вашего дяди. Пишите, какие к вам могут быть претензии, вы же признаны психом с тех пор, как принялись каждый Божий день вызывать на помощь полицию.
– А что это доказывает? Миллионы людей каждый день зовут на помощь.
– Да полно вам. Психи – да. А миллионы других людей сидят и не рыпаются, потому что они в здравом уме и знают, что звать на помощь бесполезно. И даже опасно, потому что можно и получить.
Я молчал. Это правда, есть у меня одна небольшая проблема. Каждый раз, едва покажется солнце, я зову на помощь. Я хватаю телефон и звоню в Красный Крест, в Католическую помощь, Великому французскому раввину, малому французскому раввину, в Объединенные Нации, Улле-Богоматери, но поскольку все уже в курсе и собственными глазами видят, что встает новый день, и по той же причине завтракают, я натыкаюсь на повседневность, и снова все по нулям.
И тогда я становлюсь удавом, белой мышкой, доброй собачкой, чем угодно, чтобы доказать, что я тут ни при чем. Отсюда изоляция и лечение для введения в норму. Я не сдаюсь, заметаю следы, бегу от себя. Пепельница, нож для бумаги, неодушевленный предмет. Неважно что, лишь бы было что-то безответственное. Вы считаете это безумием? Я – нет. По-моему, это закономерная оборона.
И то правда, они пытались мне помочь. Рылись в моей помойке, пытались докопаться до сути. Кто-то из исследователей обнаружил, что в четыре года я, играя, убил котенка, и с тех пор у меня чувство вины, угрызения совести, ненависть к себе. Я переношу ее на Освенцим, Пиночета, ГУЛАГ – и все прочее годится на то, чтобы я сам выглядел чище. И главное, не геноцид и не камеры пыток. Все дело в котенке.
Это мне совершенно не помогло – ко всему прочему еще добавился котенок.
– А если меня напечатают, вы меня выпустите?
– Мы вас отпустим домой когда угодно. Раз в неделю будете заходить отмечаться.
Я в знак согласия только кивнул, но с оттенком сомнения. Мои ответы часто записывались на магнитофон, для последующего изучения, а кивки – нет. Я не мог ничего обещать, не посоветовавшись с Алиет.

***
А лиетта закончила филфак и поступила продавщицей в супермаркет, а потом по моему совету стала испанской королевой – и, таким образом, получила доступ к социальному страхованию и оплате больничных листов. Я три месяца натаскивал ее по истории Испании, потому что псих-больницы переполнены и действует жесткий отбор. Я тогда был водопроводчиком, каменщиком, расклейщиком афиш, потому что работа невероятно делает вас как бы вроде чем-то и вас уже не поймать. Все вами довольны. Но все это до поры до времени, потому что мозг, я уверен, тоже дождется своей Великой французской революции.
С моим опытом и поддержкой Алиетта стала сначала королевой Испании, а потом – простой принцессой: оказалось, что испанская королева подчиняется неумолимому великому Церемониалу, Этикету и Протоколу. Глупо по собственной воле влезать в такие дебри.
Когда обществу надоедало о нас заботиться или Тонтон-Макут выходил из себя при виде наших больничных счетов, Анни шла работать на монтаже фильмов, потому что это все равно как в кино. Я работал в двадцати разных местах, одно незаметнее других, и был на хорошем счету. У нас родилась девочка, но мы ее не слишком афишировали: она была совершенно нормальной и могла ненароком бросить тень на мое как бы вроде что-то и на мою принцессу. Я выговорил у Тонтон-Макута право на три недели больницы в год, и ни днем больше. Это было до Дании, до моего большого приступа искренности. Итак, у меня было только три недели в год на то, чтобы тренироваться, приглядываться, учиться и готовиться.
Я купил удава и вел за ним наблюдения для написания своего первого документального труда, «Голубчика», но этот гад залезал во все дыры и исчезал с глаз, потому что не желал лежать в основе литературного произведения.
Несмотря на оговоренные три недели в больнице, я смог выклянчить дополнительно десять дней, кстати, как раз благодаря удаву. В то время я сам был на мели, Анни из-за кризиса воображения не могла найти никакого фильма, и мне было лень влезать в шкуру водопроводчика или мусорщика, Тысячелетнее обожествление труда сидело у меня уже в печенках, и каждый раз, когда я в поте лица зарабатывал свой хлеб, в таком качестве он казался мне так отвратителен, что желудок мой хлеб этот не принимал и я отдавал его назад.
И настал момент, когда мы с Анни оказались у себя в Каньяке в такой жопе, что я уже не сомневался, что окружающая действительность издевается над нами, просто живот надрывает, глядя на нас, показывает на нас пальцем, потому как последнее слово всегда остается за ней.
Мы с Анни посмотрели друг другу в зрачки. Жрать хотелось, это закон сохранения видов, а бабок не было вовсе.
– Что будем делать?
– Ты поедешь жить к родителям.
– А ты?
Я хлопнул себя по лбу. Не знаю, как мне пришла в голову эта мысль. Думаю, сыграла гениальность моего дедушки по материнской линии, – он ведь даже ни разу не сидел, такой был хитрый.
– Господи, да удав же! – заорал я.
Назавтра я спокойно гулял по улицам Кагора с удавом на веревочке. Голубчик ползал и никого не трогал, переходил дорогу в положенном месте, на зеленый сигнал светофора, словом, вел себя примерно. Но тут нам повстречался полицейский – и что же он сделал? Нарочно наступил на удава. Сволочь. Поставил на него свое копыто, как только увидел, что это удав, просто из ненависти ко всему новому, оригинальному, нон-конформистскому. Я возмутился:
– Черт побери! Да вы нарочно!
Он, казалось, удивился:
– Что – нарочно?
– Наступили на моего удава.
Тут уж я его и вправду озадачил. Невероятно, как все они умеют притворяться,
– Какого удава?
– Как какого? Вот этого. – Я показал пальцем на Голубчика. – Я тут спокойно гуляю с удавом на веревочке, а вы по нему ногами ходите, и все оттого, что он не местный.
Полицейский посмотрел себе под ноги. И побагровел.
– Нет здесь удава, – сказал он с фальшивой самоуверенностью, потому что ничто так не выдает сомнение.
Голубчик напоказ вылизывал себе отдавленное полицейским место.
– А это что, по-вашему? Не удав?
– Блин, – сказал полицейский, потому что у него тоже был словарный запас. – В Кагоре удавов нет. Тут вам не Африка.
– Ах так, значит. И всех африканцев – вон. Вы увидели моего удава и тут же, как расист, наступили ему на морду.
– Фу ты черт, – только и сказал полицейский, потому что, несмотря ни на что, полицейские чтут закон.
И что же сделал этот гад? Достал из кармана свисток! Но и свисток не увидел моего удава. Тогда он громко и четко соврал:
– Здесь нет никакого удава.
Свистки не разговаривают. Это была такая грубая полицейская провокация, что я обалдел. Я не буйный, но когда свистки отрицают существование удавов в Кагоре, это такой вопиющий факт, с гнусными намеками на то, что вы псих, что есть с чего разозлиться.
И что же сделал это негодяй, получив от меня по заслугам? Он достал из кармана другого фараона, а тот – третьего, и глазом я не успел моргнуть, как все вокруг кишело озверевшими фараонами, из которых, как из матрешек, вылезали все новые фараоны, вокруг меня кишели удавы, не признающие удавов, их становилось все больше и больше, они плодились и распространялись, хватали меня, и окружали, и росли, и множились, и я вдруг почувствовал себя глобальным и так испугался, что стал орать и звать на помощь Пиночета, – но нет в мире доброго боженьки. Очнулся я в участке, и тут мне не повезло. Комиссар Отченаш помнил меня по генетическому прошлому и знал, что я связан со старейшей королевской династией Европы.
– Слушайте, Пехлеви, хватит с нас ваших акций протеста. Не нужно нам тут левацких провокаций. Кагор спокойный город. Езжайте, устраивайте такие штуки у психов в Париже, Пехлеви.
– Павлович я, а не Пехлеви, – отвечал я ему с достоинством. – Пехлеви Реза – это иранский шах. А не я,
Он порозовел.
– Я отлично знаю, кто иранский шах, а кто нет, – сказал инспектор Отченаш, нажимая на «р». – И не принимайте на себя, потому что оскорбления иностранной главе, Пехлеви, – они влекут за собой!
– Павлович! – крикнул я, но тихо, потому что и сам уже не был в этом уверен, я ведь то там, то тут, то меня убивают, то меня пытают, то меня расстреливают. – Нечего тут намекать! Павлович вам не Пехлевич! Пехлевич – иранский шах, а иранский шах – не я!
– Я и не говорю, что вы иранский шах, вашу мать! – гаркнул он. – Это вы его вытащили на ковер!
–Я не шах иранский, и нечего намекать на персидские ковры! Я не шах иранский, кому знать, как не мне, я он и есть! Я он самый я! А он Пехлевич! Я не иранский шах, я тут вообще ни при чем! ИРАНСКИЙ Я НЕ ШАХ!
На десять дней меня поместили в больницу. Жилье, белье, питание, уход, стул и секс за государственный счет, и все оттого, что я точно не иранский шах, плюс говорящие свистки, полицейские матрешки и удав в придачу.
Элен – надо менять имена, иначе вас могут выследить – тоже пристроилась ко мне. Походила немного по Кагору в платье принцессы с туманным взглядом и с виолой под мышкой. Ее дядя дружил с муниципальным советником от левых сил, и когда тот увидел средневековую принцессу, разгуливающую по Кагору с виолой в руках, пытливо вглядываясь в грядущее, то сразу понял, что она высокий политический гость и вестник перемен.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13