А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Но тотчас вскочил, как ошпаренный, и, смутившись, ухватился за задний карман капоты, точно потерял сокровище какое-то.
– Вот скамейка, садитесь! – сунулся он к гостям.
– Ничего, ничего, сидите! – ответил отец. – Мы зашли к вам, реб Зорах, только на минуту; они хотят послушать моего мальчика… что-нибудь из библии.
И отец показывает на Гершла бал-таксу.
– Ох, пожалуйста, с удовольствием! Отчего бы и нет! – говорит учитель Зорах, хватает библию и подает ее Гершлу так, точно говорит при этом: «На тебе, и делай что хочешь».
Гершл бал-такса берет в руки книгу, как человек, знающий толк в этом деле, склоняет голову набок, зажмуривает один глаз, листает, листает и, наконец, указывает мне на первый стих из «Песни песней».
– Гм, «Песнь песней»? – говорит учитель с усмешкой, которая должна означать: «Эх ты! Трудней ничего не мог найти?»
– «Песнь песней», – отвечает ему Гершл балтакса, – это вовсе не такое плостое дело, как вы думаете. – Он не выговаривает букву «р». – «Песнь песней» – это надо понять!
– Безусловно, – вставляет с улыбочкой Шолом-Шахне.
Учитель кивает мне. Я подхожу к столу и, раскачиваясь, начинаю громко, с красивым напевом:
– Песнь песней, то есть всем песням песнь. Все песни сложил пророк, а эту – пророк пророков; все песни сложил мудрец, а эту – мудрец из мудрецов; все песни пел царь, а эту – царь царей.
Пою, а сам поглядываю на моих экзаминаторов и на каждом лице вижу другое выражение. У отца на лице гордость и удовлетворение; на лице учителя – боязнь и опасение, как бы я не запнулся и не наделал ошибок. Его губы шепчут вслед за мной каждое слово. Гершл бал-такса сидит, склонив голову несколько набок, – кончик рыжей бороды во рту, один глаз закрыт, другой уставился в потолок, – и слушает, как великий знаток. Сват Шолом-Шахне глаз с него не сводит. Он сидит, весь перегнувшись над столом, покачивается вместе со мной и, не в силах сдержаться, поминутно перебивает меня каким-нибудь возгласом, одобрительным смешком, покашливанием или взмахом двупалого пальца.
– Раз говорят, что он знает, – значит, знает!
Через несколько дней у нас состоялось торжество – били тарелки, и я оказался женихом единственной дочери Гершла балтаксы, маленькой Флестер.
7
Бывает, что человек в один день вырастает так, как другой не вырастет в десять лет. Став женихом, я сразу же почувствовал себя взрослым; как будто тот же, что и раньше, и все же не тот. От приятеля-мальчишки и до самого реб Зораха, все стали вдруг глядеть на меня с почтением – как-никак жених при часах! И отец перестал на меня кричать. А о порке и разговору не могло быть. Как это можно вдруг выпороть жениха с золотыми часами в кармане? Позор перед людьми и срам для себя! Правда, в школе у нас однажды высекли жениха, Элю, за то, что он катался на льду вместе со всеми мальчишками. Об этой истории болтал потом весь город. Невеста, проведав о случившемся, рыдала так долго, пока жениху не отослали обратно акт обручения. А жених Эля с горя и со стыда хотел было топиться, да река к тому времени замерзла.
Почти такая же беда случилась со мной. Но причиной были не розги и не катанье на льду, а скрипка.
Дело было так.
Частым гостем в нашей винной лавочке был капельмейстер Чечек, которого мы звали «пан полковник». Это был здоровенный дядька, с большой окладистой бородой, со страшными бровями. Говорил он на каком-то чудном диалекте – помеси нескольких языков. Во время разговора водил бровями вверх и вниз. Когда он опускал брови, лицо его становилось мрачным, как ночь; когда поднимал, лицо делалось светлым, как день, потому что под его густыми бровями были голубые, добрые, улыбчивые глаза. Носил он мундир с золотыми пуговицами, поэтому-то мы его и прозвали полковником. У нас в лавчонке он был частым гостем не потому, что был горьким пьяницей, а только из-за того, что отец искусно готовил из изюма «лучшее добротное венгерское вино». Чечек был в восторге, не мог нахвалиться этим вином. Бывало, положит свою здоровенную ручищу отцу на плечо и говорит на своем странном наречии:
– Герр келермейстер! У тебя найлепший унгер-вейн. Нема таки винэ ин Будапешт! Перед богом!
Ко мне Чечек был особенно расположен, хвалил за то, что я учусь в школе, часто проверял мои знания, спрашивал, кто был Адам, кто Изак, а кто Джозеф.
– Иосиф, – говорю я, – Иосиф Праведный?
– Джозеф, – отвечает он.
– Иосиф, – поправляю я его снова.
– У нас Джозеф, у вас Иоджеф, – говорит он, потрепав меня по щеке. – Джозеф – Иоджеф – Джозеф – вшистко едно, ганц эгаль.
– Хи-хи-хи…
Я прячу лицо в кулак и смеюсь.
Но с тех пор как я сделался женихом, Чечек перестал обращаться со мной как с мальчишкой, стал разговаривать как с равным, рассказывал полковые истории, небылицы о музыкантах (пан полковник мог наговорить с три короба, да некому было его слушать).
Однажды он разговаривал со мной о музыке. И я его спросил:
– На каком инструменте играет пан полковник?
– А на вшистских инструментах, – отвечает он мне, поднимая брови.
– И на скрипке? – спрашиваю я, и он мне уже начинает представляться ангелом небесным.
– Заходи как-нибудь, – говорит он, – я тебе сыграю.
– Когда же я могу к вам прийти, пан полковник? Разве лишь в субботу. Но с условием: чтобы никто не знал. Обещаете?
– Перед богом! – говорит Чечек и вскидывает свои брови.
Чечек жил далеко-далеко за городом, в маленькой белой хатке, с малюсенькими оконцами и крашеными ставнями, с зеленым палисадником возле дома, откуда важно выглядывали высокие желтые подсолнухи. Наклоняя набок головки, они покачивались и будто звали меня: «Сюда к нам, паренек! Здесь свет божий приволен, свеж и душист. Здесь чудесно!..» И после душных, пыльных городских улиц, после шума, толчеи и гама в школе на самом деле тянет сюда – потому что здесь действительно чудесно; свет божий здесь приволен, свеж и душист! Хочется бегать, прыгать, кричать, петь; или броситься наземь, уткнуться лицом в пахучую зеленую траву. Увы, все это не для вас, еврейские дети! Желтые подсолнухи, веселые кочаны капусты, свежий воздух, душистая земля, ясное небо – нет, извините, этому на вашем мусоре не расти!..
Встретил меня большой черный кудлатый пес с огненно-красными глазами. Он набросился на меня с такой яростью, что я чуть на месте не помер. К счастью, он был на цепи. На мой крик Чечек без мундира выскочил из дому и стал ласково унимать собаку, и она вскоре угомонилась. Тогда Чечек взял меня за руку и подвел к черному псу, уверяя, что мне нечего его бояться, он не тронет. В доказательство смирности пса хозяин предложил мне самому погладить его. И тут же, не раздумывая, схватил мою руку и давай ею водить по спине зверины, обзывая его при этом странными кличками и ласково разговаривая. Черная бестия опустила хвост, нагнула свою собачью голову, облизнулась и кинула на меня искоса такой взглядец, который мог означать только одно: «Счастье твое, что пан здесь, не то ушел бы ты отсюда без руки…»
Оправившись от испуга, я, наконец, вошел с «паном полковником» в дом и остолбенел: все стены сверху донизу увешаны оружием, и на полу лежит шкура с головой льва или леопарда, с оскаленными острыми зубами. Впрочем, лев еще полбеды, все же мертвый лев. Но ружья, ружья!.. Мне было не до свежих слив и прекрасных яблок из собственного сада, которыми потчевал меня хозяин. Глаза мои не переставали перебегать со стены на стену. Лишь потом, когда Чечек вынул из красного футляра маленькую, кругленькую, пузатенькую скрипку, поднес ее к своей большой бороде, провел по ней несколько раз смычком в здоровенной руке и уже полились мелодии, – я забыл про черного пса, и про страшного льва, и про ружья на стенах. Я видел лишь большую, рассыпавшуюся по деке бороду Чечека, его густые насупленные брови, круглую, пузатенькую скрипку и пальцы, плясавшие по струнам с такой быстротой, что трудно было постигнуть: откуда у человека столько пальцев?
А потом исчез Чечек, исчезла рассыпавшаяся борода его, густые брови и чудесные пальцы, и я уже не вижу перед собой ничего. Слышу лишь пение, стоны, плач, какое-то всхлипывание, говор, воркование – чудесные звуки, каких никогда в своей жизни не слышал. Звуки сладостные, как мед, чистые, как елей, лились, лились мне прямо в сердце, и душа моя унеслась далеко-далеко отсюда, в иной мир, мир чистых звуков и песнопений.
– Гарбаты хцешь? – спросил вдруг Чечек, отложил скрипку и хлопнул меня по плечу.
Я точно с неба свалился.
С той поры я стал ходить каждую субботу после обеда к Чечеку слушать его игру на скрипке. Ходил уже смело, никого не боясь, и даже с черным псом подружился так, что он, завидев меня, издали вилял хвостом и порывался лизнуть мою руку. Но я ему этого никогда не разрешал. Будем лучше добрыми друзьями на расстоянии!
Дома ни одна душа не знала, где я провожу субботний день, – жених все-таки! Да и не узнали бы никогда, не случись со мною новое несчастье, которое и будет описано в главе девятой.
9
Казалось бы, кому какое дело, что паренек отправляется в субботу после обеда погулять несколько дальше обычного, за город, например? Неужели больше делать нечего, как следить за другими? Однако что толковать? Такова уж человеческая натура: приглядываться к своему ближнему, выискивать у него недостатки и давать советы! У нас могут, например, подойти к совершенно незнакомому человеку в синагоге, когда он молится, и поправить у него на лбу филактерии; или остановить его, когда он спешит по делу, чтобы сказать, что у него, кажется, подвернулась штанина; или указать на кого-нибудь пальцем так, что тот даже не поймет, что же ты собственно имеешь в виду: нос, бороду или шут его знает еще что; или когда человек пытается открыть какую-нибудь банку, коробку, выхватить у него из рук и сказать: да вы не умеете! дайте-ка мне; или остановиться возле постройки и ляпнуть хозяину, что потолок, кажется, слишком высок, комнаты чересчур просторны, а окна несоразмерно широки. Хоть ломай постройку и начинай все заново! Так уж у нас, понимаете ли, водится издавна, с сотворения мира. Мы уж с вами мир не перестроим, да и не обязаны это делать.
После такого вступления вы поймете, почему Эфроим Клоц, совершенно чужой мне человек, десятая вода на киселе, принялся следить за мной, разнюхивать, куда я хожу, и подставил-таки мне ножку. Он клялся, что сам сидел, как я ем трефное у «полковника» и курю в субботу. Чтоб ему, говорит, счастье так видеть в своем доме! Чтоб ему, говорит, не дойти туда, куда он идет! А если он врет хоть на столечко, пусть ему самому, говорит, скривит рот, пусть у него глаза вылезут!
– Аминь, дай-то бог! – говорю я и получаю от отца затрещину, чтобы не дерзил. Но я, кажется, опережаю события – поставил на стол бульон раньше рыбы. А ведь я забыл вам рассказать, кто такой Эфроим Клоц, что собственно он собою представляет и как дело было.
На краю города, за мостом, жил некий Эфроим Клоц. Почему его прозвали Эфроим Клоц? Торговал он когда-то лесом, теперь он уже не торгует. С ним вышла история: выловили у него на складе бревно с чужим клеймом. Завязалось дело, пошло следствие, судебная волокита, еле-еле от тюрьмы ушел. С тех пор он вовсе бросил торговать, занялся общественными делами и всюду совал свой нос: в дела общины, таксы, цехов, синагоги. Поначалу у него все это шло не очень гладко, натерпелся сраму. Однако дальше – больше, втирался в доверие, болтал, что знает «все ходы и выходы». И глядь, наш Эфроим стал нужным человеком, без которого никак не обойтись. Так заберется в яблоко червяк, устроит себе просторное и мягкое ложе и чувствует себя здесь как дома, настоящим хозяином.
Эфроим этот был низенький, на коротких ножках; крошечные ручки, красные щеки; а ходил быстро-быстро, вприпрыжку, подергивая головенкой; говорил торопливо, пискливым голоском, смеялся меленько – ровно горошек сыпал. Терпеть я его не мог, не знаю почему.
Всякий раз, когда я ходил к Чечеку или возвращался оттуда, я видел, как он прогуливался на мосту в своем длинном залатанном субботнем балахоне, накинутом на плечи. Заложив руки за спину, он пискливо что-то напевал, а длинный балахон бил его по пятам.
– Добрый день, – говорю я ему.
– Добрый день, – отвечает он. – Куда это паренек идет?
– Просто так, гулять.
– Гулять? И в одиночестве? – спрашивает он и смотрит мне в глаза с такой усмешкой, по которой трудно сразу понять: умно ли это, глупо ли, или, может быть, смело, что я иду гулять «в одиночестве».
10
Однажды, идя к Чечеку, я заметил, что Эфроим Клоц слишком пристально смотрит мне вслед. Я остановился на мосту и стал глядеть в воду. Тогда и Эфроим остановился и стал глядеть на воду. Я повернул обратно – и он за мной. Пошел опять к Чечеку – и он туда же. Наконец, он куда-то исчез. Позже, когда я сидел у Чечека и пил чай, мы услышали, что собака яростно лает на кого-то и рвется с цепи. Выглянул в окно, и мне показалось, будто что-то маленькое, черненькое, на коротеньких ножках семенит-семенит и исчезает. Я бы поклялся, что это Эфроим Клоц.
Так и есть. Прихожу в сумерки домой, красный от волнения, и застаю Эфроима у нас. Сидит за столом, что-то оживленно рассказывает и меленько смеется. Увидав меня, он замолкает и начинает барабанить своими коротышками по столу. Против него сидит отец – бледный как смерть, мнет бороду, выдергивает по волоску – верный признак, что он сердит.
– Ты это откуда? – спрашивает меня отец и глядит на Эфроима.
– Откуда же мне быть? – отвечаю я.
– А я разве знаю откуда? – говорит отец. – Скажи ты, тебе лучше знать.
– Из синагоги иду, – отвечаю я.
– А где ты был целый день? – спрашивает отец.
– А где мне быть? – отвечаю я.
– Почем я знаю, – говорит отец, – тебе лучше знать.
– В синагоге, – отвечаю.
– Что же ты там делал, в синагоге?
– Что мне там делать?
– А я знаю, что тебе там делать?
– Я изучал…
– Что же ты изучал?
– Что мне изучать?
– Откуда я знаю, что тебе изучать?
– Я изучал талмуд.
– Какую книгу ты изучил?
– Какую же мне изучать?
– Откуда я знаю какую?
– Книгу «Суббота» я изучал.
Тут Эфроим Клоц сыпанул своим меленьким смешком, и отец больше не выдержал; он вскочил с места и отвесил мне такие две звонкие, горячие пощечины, что у меня искры из глаз посыпались.
Мать это услыхала из соседней комнаты и вбежала с криком:
– Нохум! Господь с тобой! Что ты делаешь? Жениха?! Перед свадьбой! Подумай, что же это будет, если сват узнает?!
……………………………………………………………………………
Мать была права. Гершл бал-такса проведал обо всем. Да сам Эфроим Клоц и рассказал, радуясь, что может досадить ему: они издавна были на ножах.
Уже на следующий день утром мне отослали обратно акт обручения и все мои подарки. Конечно, я больше не жених. Отца это так огорчило, что он слег в постель, долго болел, не пускал меня к себе на глаза. Сколько мать ни упрашивала, как ни защищала меня, – ничто не помогло.
– Позор! Позор этот, – повторял он, – хуже всего!
– Да пусть оно пропадом пропадет! – изливала сердце мать. – Бог пошлет ему другую невесту. Что ж поделаешь? С жизнью покончить? Видно, она ему не суженая…
Вместе с другими пришел проведать отца и капельмейстер Чечек.
Отец, увидев его, снял с головы ермолку, приподнялся на постели, протянул ему свою тонкую, исхудавшую руку и, посмотрев в глаза, сказал:
– Ой, пан полковник, пан полковник!..
Больше он не мог вымолвить ни слова: его душили кашель и слезы.
Первый раз в жизни я видел отца плачущим. Это меня так потрясло, так больно сжалось сердце! Я стоял у окна и глотал слезы. В эту минуту я искренне каялся во всем, что натворил. Я колотил себя в грудь, как истый грешник, и дал себе слово – никогда больше не огорчать отца, никогда-никогда больше не причинять ему неприятностей. Конец скрипке!
1902

1 2