А-П

П-Я

 

Со своим огромным псом Броуиом, к которому Он как-то особенно привязался в эти последние месяцы, он совершал ночные прогулки по Парижу.
Подражал ли он своему учителю Жан-Жаку Руссо? Повторял ли он в столь неподходящих условиях «прогулки одинокого мечтателя»? Об этом трудно сказать. Ночной Париж был безлюден, но лишь брезжил рассвет, как перед закрытыми дверями мясных лавок и булочных выстраивались длинные очереди, каждый старался прийти как можно раньше, потому что продовольствия не хватало, и оно доставалось только тем, кто ближе всех стоял к закрытым дверям. В 8 утра мясник открывал дверь, он отпускал мясо по установленным ограниченным нормам. Проходил час, и мясная пустела. Никакие законы правительства о твердых ценах, об обязательных нормах продажи продовольствия не могли обеспечить в необходимых размерах Париж. Людям жилось плохо.
Робеспьер, прогуливаясь со своей собакой, подходил иногда к этим очередям, вставал где-нибудь в конце «хвоста» (этот термин уже тогда появился и был известен обитателям столицы) и начинал разговор с окружающими. Все кляли революционное правительство, которое не могло обеспечить население необходимым количеством продовольствия, жаловались на тяжелую судьбу, ругали «этого Максимилиана Робеспьера», приписывая ему все несчастья, выпавшие на их долю. Максимилиан слушал их со вниманием, иногда задавал вопросы, но в споры не вступал.
Он проходил с Броуном, ни на шаг не отстававшим от хозяина, по пустынным набережным, переходил через Новый мост на правую сторону, иногда присаживался где-нибудь в безлюдном парко Тюильри, где, просыпаясь, начинали щебетать птицы и изредка прохаживались влюбленные. На скамейке в безлюдном парке, ежась от предутренней свежести, благодатной, но недолгой, он размышлял о том, что ждет страну впереди.
Историк не имеет права сочинять, придумывать те мысли, о которых не осталось ни записей, ни памятников. О чем размышлял Максимилиан Робеспьер в этот последний месяц своей жизни во время долгих прогулок по безлюдному ночному или просыпающемуся Парижу? То, о чем он думал, тот диалог, безмолвный, внутренний диалог, который он вел сам с собой, остался неизвестным потомству.
В доме столяра Дюпле отсутствие Максимилиана сразу замечали. Его возлюбленная Элизабет Дюпле, которую все еще называли его невестой, беспокоилась о своем суженом. То была странная любовь, любовь, для которой не оставалось времени. Когда Элизабет спрашивала Максимилиана, когда же наконец они будут даить вместе, когда будет создан домашний очаг, то, о чем мечтает женщина, стремящаяся к установленному веками, традиционному, рассчитанному на долгие годы браку, Максимилиан отвечал: «Подожди немного, совсем недолго, революция скоро победит». И она ждала, ждала хотя бы потому, что у нее не было никакого иного решения, она не могла предложить ничего другого тому, кого она обожала. Она лишь постоянно беспокоилась и издали, стараясь оставаться незамеченной, следила за ним.
Под утро Максимилиан возвращался. Он был утомлен этой долгой ночной прогулкой и на короткое время снова засыпал. Броун лежал у его ног, прислушиваясь к звукам, доносившимся извне.
В исторической литературе с давних пор идет спор о том, чем же определялось это странное поведение Робеспьера в последние два месяца его жизни и особенно в роковые дни и ночи термидора? Почему он медлил, почему не вынимал шпаги из ножен, не наносил разящего удара? Эта медлительность, эти колебания, эта труднообъяснимая скованность действий — что стояло за ними? К сожалению, споры шли главным образом о действиях Робеспьера 8 — 9 термидора, оставались нерассмотренными тесно связанные с ними предшествующие шесть недель.
Альфонс Олар и вслед за ним Паризс склонны были видеть главную причину нерешительности Робеспьера в дни 9 термидора в его пиетете к легальности, в преклонении перед законностью. Оказавшись в конфликте с большинством Конвента и с комитетами, Робеспьер потерял правовую опору, конституционные основы для продолжения борьбы203.
Матьез возражал против этого объяснения. Он легко разрушал эту логическую конструкцию простым напоминанием об отношении Робеспьера к народным восстаниям, к 14 июля 1789 года, 10 августа 1792 года, 31 мая — 2 июня 1793 года. Ему нетрудно было этими примерами доказать, что Робесиьер вовсе не был законником, рабом легальности. Он опровергал версию Олара и Паризе и весьма убедительным исправлением фактической истории поведения Робеспьера в решающие часы, в ночь с 9 на 10 термидора204. Матьез доказал, что и в последние часы своей жизни Робеспьер остался тем же, кем был, — революционером с головы до ног.
Но блестяще опровергнув версию Олара о Робеспьере как законнике, приверженце легальности, Матьез неожиданно приходит к той же опровергнутой им концепции. Просчеты и промахи, допущенные Робеспьером 8 — 9 термидора, он объяснял тем, что Неподкупный ошибался в оценке политического положения. Он не считал возможной коалицию между своими противниками — террористами Горы и умеренными «болота», шедшими до сих пор за ним. Робеспьер, по мнению Ма-тьеза, «сохранил веру в Конвент, и ему не приходило в голову, что он уже не сможет взойти на эту трибуну, где его красноречие столько раз приносило блистательный успех, он не представлял, что его голос может быть заглушён звонком председателя…»205.
Но с этим мнением выдающегося знатока французской революции невозможно согласиться. С 24 прериаля по 8 термидора, т. е. в течение полутора месяцев, Робеспьер ни разу не выступал в Конвенте. Почему? Он был болен? Он нигде це выступал вообще? Факты это опровергают. За это же время Робеспьер неоднократно выступал в Якобинском клубе. Следовательно, он вполне сознательно и намеренно избегал одну аудиторию и обращался к другой. Если припомнить колебания и неодобрительное молчание Конвента во время его выступлений 10 и 12 июня, то ответ напрашивается сам собой. Робеспьер не питал больше доверия к большинству Конвента. Он не заблуждался в оценке складывавшегося против него заговора.
Он слышал предостерегающие голоса врагов. Анонимный автор, называвший себя депутатом Конвента, в письме без даты угрожающе спрашивал Робеспьера: «Но сумеешь ли ты предусмотреть, сумеешь ли ты избегнуть удара моей руки или двадцати двух других таких же, как я, решительных Брутов и Сцевол?»
До него доходили и предупреждения друзей. Из родного Арраса Бюиссар, друг его юности, писал: «В течение месяца, с тех пор как я писал тебе, мне кажется, что ты спишь, Максимилиан, и допускаешь, чтобы убивали патриотов»206.
Максимилиан не спал. Он все видел и слышал. Но он не действовал.
Этот человек действия, человек железной воли и неукротимой энергии потерял присущий ему дух действенности. Он не действовал потому, что понял: революция, с которой он связал свою судьбу, не повинуется больше голосу справедливости, совести, заботе о народном благе. Вождь партии равенства, как называл его Буонарроти207, начал убеждаться в том, что после стольких жертв торжествуют не равенство и добродетель, а преступления, пороки, богатство. А ведь он записал в первые дни победы якобинцев: «Наши враги — порочные люди и богачи»208. И вот теперь, год спустя после славного народного восстания 2 июня, эти враги готовятся торжествовать.
То состояние оцепенения, в котором находился в последние недели своей жизни Робеспьер, было порождено глубоким, неизлечимым кризисом революции; оно было своеобразным отражением того оцепенения, которое переживала перед своей гибелью сама революция.
В речи в Якобинском клубе 5 июля Робеспьер говорил: «Если трибуна якобинцев с некоторого времени умолкла — это не потому, что им ничего не осталось сказать; глубокое молчание, царящее у них, есть следствие летаргического сна, не позволяющего им открыть глаза на опасности, угрожающие родине» .
Революция была в летаргии, говорил Робеспьер. То же ощущение испытывал его друг и единомышленник Сен-Жюст, когда он записывал примерно в это же время: «Революция оледенела, все ее принципы ослабели, остались лишь красные колпаки на головах интриги»209.
Робеспьер еще иногда выражает веру в торжество принципов справедливости, но эта мысль приобретает уже совершенно иное значение, чем раньше. Прежде он с уверенностью говорил о близком триумфе великих идеалов революции. Теперь он допускает лишь конечную победу великих принципов революции либо рассматривает ее как альтернативную. «Объявить войну преступлению — это путь к могиле и бессмертию; благоприятствовать преступлению — это путь к трону и к эшафоту», — говорил он в начале прериаля210 когда еще не была потеряна надежда одолеть врагов.
Позже его мысли приняли открыто пессимистический характер: «Уж лучше было бы, нам вернуться в леса, чем спорить из-за почестей, репутации, богатства; из этой борьбы выйдут лишь тираны и рабы»212.
8 термидора (26 июля) Робеспьер в переполненном до отказа зале Конвента поднялся на трибуну. Все чувствовали, более того, знали, что этим выступлением начинается решающее сражение между якобинской Республикой и ее врагами.
Но не Робеспьеру принадлежала инициатива этой битвы. Не он выбирал место и время для своего выступления. Он должен был выступить, потому что Конвент, по протесту Дюбуа-Крансе, постановил, чтобы комитеты представили доклад о действиях Робеспьера213. Его появление на трибуне Конвента, где его не видели в течение месяца, было до некоторой степени вынужденным.
Историки, анализируя события 8 — 9 термидора, уделяли большое внимание ошибкам, допущенным Робеспьером в ходе сражения: его обвинения не были персонифицированы, он никого не назвал по именам и тем самым заставил всех депутатов Конвента объединиться против него, он был нерешителен, он не вел наступательной тактики, он но согласовал своего доклада с Сен-Жюстом и Кутоном, он не следил за действиями своих противников и т. д. и т. п.214
Возможно, что в этих соображениях и есть доля истины. Однако внимательное изучение последних выступлений Робеспьера убеждает в ином: он не намеревался 8 — 9 термидора дать решающее сражение противникам.
«Не думайте, что я пришел сюда, чтобы предъявить какое-либо обвинение; меня поглощает более важная забота, и я не беру на себя обязанностей других. Существует столько непосредственно угрожающих опасностей, что этот вопрос имеет лишь второстепенное значение»215. Так говорил Робеспьер в начале своей речи.
Было ли это лишь тактическим приемом, рассчитанным на то, чтобы усыпить бдительность своих противников и завоевать доверие членов Конвента? Вряд ли.
Достаточно сопоставить речь Робеспьера 8 термидора с его выступлениями 22 и 24 прериаля в Конвенте, чтобы увидеть, как резко они отличаются друг от друга. Речи в прериале конкретны, целеустремленны; все их содержание подчинено совершенно ясным задачам, которые ставил перед собой их автор. В речи 8 термидора эта целеустремленность отсутствует; порою становится даже неясно, что, собственно, хочет оратор. Здесь нужны догадки. И по-видимому, когда он говорит, что есть более важные вопросы, чем обвинения виновных, он имеет в виду главный вопрос — о будущности Республики, о судьбах революции.
Если уж с чем сравнивать речь 8 термидора, так это с выступлениями Робеспьера 1789 года. Та же глубокая уверенность в своей правоте, то же равнодушие к тому, как речь будет встречена слушателями. Подобно выступлениям 89 года Робеспьер 8 термидора через головы своих слушателей обращался к иной аудитории. К кому? К французскому народу? К потомству? К будущим поколениям?
Может быть.
Это была речь о величайшей опасности, нависшей над революцией. «Какое значение имеет отступление вооруженных сателлитов королей перед нашими армиями, если мы отступаем перед пороками, разрушающими общественную свободу! Какое значение имеет для нас победа над королями, если мы побеждены пороками, которые приведут нас к тирании!»
Он был человеком со всеми присущими людям страстями и слабостями, и он не мог не сказать о себе: «Они называют меня тираном. Если бы я был им, то они ползали бы у моих ног; я осыпал бы их золотом, я бы обеспечил им право совершать всяческие преступления, и они были бы благодарны мне!» Его речь была проникнута воодушевлением, он говорил почти пророчески: «К тирании приходят с помощью мошенников; к чему приходят те, кто борется с ними? К могиле и к бессмертию» 917.
Робеспьер предупреждал об опасном заговоре, угрожавшем Республике. Его авторитет был еще так велик, он все еще сохранял такое решающее влияние, что эта грозная речь, вселившая смятение и страх в сердца многих присутствовавших в зале, была встречена громом аплодисментов.
Но не было вынесено никакого решения, кроме того, чтобы речь напечатать. Принятое Конвентом предложение разослать речь по коммунам после возражений Билло-Варенна, Бентоболя, Шарлье было отменено. Робеспьеру предложили назвать депутатов, которых он обвинял. Он отказался. Он не предлагал и никакого решения.
Вечером он прочитал эту же речь в Якобинском клубе. Не для якобинцев ли она первоначально предназначалась? Во всяком случае, как эта видно из текста речи, она была адресована в большей мере якобинцам, чем депутатам Конвента.
В отличие от Конвента, где речь вслед за аплодисментами встретила возражения, в Якобинском клубе она была принята восторженно. Есть версия, будто Робеспьер назвал ее своим предсмертным завещанием. Якобинцы стоя рукоплескали Неподкупному. «Я выпью с тобою до дна цикуту», — воскликнул знаменитый Давид. Билло-Варевна и Колло д'Эрбуа, пытавшихся возражать, прогнали с трибуны и вытолкали на улицу.
Готовился ли Робеспьер к борьбе, которая должна была завтра возобновиться? Ничто это не подтверждает.
Робеспьер вернулся на улицу Сент-Оноре, в дом Дюпле, где и спал до утра. «Этот сон стоил ему жизни»218, — писал Луи Барту. Но это лишь одно из преувеличений историка. Весь образ действий Робеспьера и даже эта последняя деталь убеждают в том, что он в эти дни не искал решающего сражения, что он от него уклонялся, что его мысли были заняты иным.
О чем он думал? О будущности? О завтрашнем дне? О жизни и смерти? О смерти и бессмертии? Может быть, о неразличимых в сгустившихся сумерках душного июльского вечера красках, цветах кажущегося еще бесконечно далеким и все же неотвратимо грядущего утра?
Мы этого никогда не узнаем.
Робеспьер спал, не просыпаясь, последнюю ночь перед 9 термидором, и Броун дремал у его ног, шевеля во сне ушами, улавливая какие-то доходившие только до него одного настораживающие звуки. А заговорщики всю ночь совещались и разрабатывали план действий. Как шакалы, поджавшие хвост, услышав голос льва, эти еще вчера храбрившиеся наглецы после речи Робеспьера потеряли головы от страха. Баррас, Фрерон, Тальен, Ровер и их сообщники — каждому из них надо было держать ответ за столько преступлений, что их бросало в дрожь от непреодолимого животного страха. Они уже видели нож, занесенный над их головами. Но у них оставалось время, голова с их плеч еще не скатилась. Даже черный список их чудовищных злодеяний и преступлений еще не был предан гласности. Это сделает завтра Сен-Жюст — в том не было сомнений, ведь он знал все, — и тогда их уже ничто не спасет…
Значит… Надо было действовать.
По-видимому, первое презрительное напоминание о трусости и бессилии пустых болтунов пришло со стороны, от женщины. Тереза Кабарюс из парижской женской тюрьмы сумела переслать Тальену записку. Она была краткой и иносказательной. «Мне снился сон» — так начиналась записка. Тереза излагала содержание этого странного сна. Ей снилось, что ее завтра казнят, но что если бы на свете были не плаксивые слюнтяи, а настоящие мужчины, то все еще можно было бы повернуть.
Таково было примерно содержание этой странной, намеренно оскорбительной записки <Она была опубликована Увраром.>. Может быть, она первой побудила их к действию. Воры, убийцы, казнокрады, вымогатели, взяточники, грабители, мародеры, — составившие состояние на ограблении своих жертв, — они ведь оставались еще (еще! быть может, последний день!) облеченными высоким званием представителей народа, депутатов Национального конвента. Не было в Республике более высокого звания. Как же не попытаться сыграть на этих козырных картах! Игра шла на головы. Проигравшие должны были расплачиваться своей головой.
Они сумели отбросить парализовавший их страх. Многоопытные убийцы, в час смертельной опасности они умели действовать. Неизвестно откуда вынырнувший неразговорчивый или уклончивый в ответах Фуше связывал узелки, соединял незримыми нитями, казалось бы, различные, самостоятельные, ничем друг с другом не соединенные действия.
Была установлена полная согласованность с теми, кого называли левыми, — с Колло д'Эрбуа, Билло-Ва-ренном, Вадье, Амаром.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52