А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Я могу рассказать вам о том, что потом случилось, в двух словах. Боль будет мгновенной, а потом уже станет все равно.
Матильда упорно рассматривает маленький желтый цветок, пробившийся сквозь гравий. Не повышая голоса, она просит Эсперанцу застегнуть ширинку, а потом - что не тупая, что уже поняла, что с наступлением ночи всех пятерых выбросили на то, что англичане называют "No man's land", а французы переводят как "ничья земля". Ей надо узнать, как все произошло. Боль, которую это причинит, касается ее одной. Она больше не плачет. Пусть он продолжит рассказ. А так как он молчит, она, не поднимая глаз, подбадривает его коротким движением руки.
Ночь, - продолжает глухим голосом Эсперанца, - давно наступила. Слышался гром канонады, но где-то далеко на севере. Я поговорил с Эскимосом. Парень этот не заслужил такого прозвища. Он спросил, как с ними хотят поступить. Он догадывался, что готовится нечто похлеще простого расстрела. Я не имел права ему отвечать. Подумав, он произнес: "Если все будет так, как я думаю, то это порядочная мерзость. Особенно в отношении мальчишки и марсельца. Лучше бы их сразу расстреляли".
Тут как раз явился капитан Язва. Он решил вывести осужденных в Угрюмый Бинго в девять часов. А пока его люди должны сделать ножницами проход в колючей проволоке. Мы вывели несчастных по одному из укрытия, где было слишком тесно, чтобы их связать. Это было проделано на воздухе, почти молча, при свете ламп, направленных в землю.
Небо набухало. Ночь была не темнее, чем всегда, температура воздуха не отличалась от утренней. В какой-то степени я обрадовался за них. Только тут, при колеблющемся свете фонарей, отбрасывавших какие-то нереальные тени и делавших всю эту обстановку еще более фантастичной, капитан сказал им, что высшие сферы решили заменить расстрел. Отреагировали только двое: Си-Су сплюнул в адрес генералов, а Уголовник стал звать на помощь, да так громко, что пришлось его угомонить. Уверен, Василек ничего не понял. Он не изменил свое поведение лунатика, разве что удивился, услышав крики товарища и увидев, как его стараются успокоить.
Что касается Эскимоса и Этого Парня, уверен, что они восприняли все так же, как и я, будь я на их месте: им дали, несмотря на опасность, отсрочку, которой они были бы лишены в случае расстрела.
Назидательным тоном капитан обратился к марсельцу: "Может, хочешь, чтобы тебе заткнули рот кляпом? Разве тебе, ублюдку, не ясно, что ваша единственная надежда прожить до утра как раз заключается в том, чтобы молчать в тряпочку?" И, притянув его к себе за воротник шинели, прошипел: "Только не вздумай взяться снова за свои штучки Иначе, клянусь жизнью, разнесу тебе башку вдребезги"
Потом он завел меня снова в свой закуток и сказал, что наша миссия окончена и я могу со своими парнями топать назад. Я не хотел придираться, но возразил, что мне приказали доставить осужденных до Угрюмого Бинго.
Капитан ответил, что, когда мы выбросим этих пятерых наверх, боши всполошатся и может начаться заваруха. Моим людям не было места в тесных траншеях. Если начнется кутерьма и им достанется на орехи, я буду всю жизнь жалеть, что их подставил.
Чем я мог ему возразить?
Тогда я сказал ему, что отправлю своих солдат в тыл, а сам провожу этих бедолаг до конца. На том и порешили. Боффи с людьми ушел. Он должен был ждать меня при выходе из траншей. Сытый по горло всей этой мерзостью, он ушел без малейшего сожаления.
Из Угрюмого Бинго прибыли два капрала и шесть солдат, чтобы увести осужденных. Капралам было лет по тридцать. У одного из них, по фамилии Горд, были круги под глазами, придававшие ему сходство с совой. Другой, Шардоло, был из Турени, и мне показалось, что я его уже где-то встречал на войне. Всего нас с Селестеном Пу и капитаном оказалось одиннадцать человек, как и в моем эскорте.
Мы тронулись в зимнюю ночь, освещая себе путь только одной лампой. Шагая по траншеям, капитан сообщил, что дважды связывался по телефону с майором и сказал ему, что это варварство, вести себя так с пятью нашими ребятами, среди которых был повредившийся в уме Василек. Но ничего не добился. Мы скользили по покрытым грязью деревянным настилам. И слышалось чавканье сапог Эскимоса.
Я сказал капитану "Едва боши обнаружат на нем немецкие сапоги, как ему крышка" Он ответил: "А зачем, вы думаете, эти тухлые судьи оставили их?" И добавил: "Найдет кого-нибудь, чтобы поменяться Во всяком случае я знаю, что буду писать в своем рапорте: "Ничего, мол, нового, только у нас стащили пару башмаков."
Угрюмый Бинго, как и площадь Оперы, представлял собой повернутую в нашу сторону траншею. Когда ее отбили осенью у немцев, наши постарались как можно быстрее ее переоборудовать. Любой пехтура вам скажет, что немцы строят траншеи лучше нас. Эта траншея состояла из зигзагообразных ходов, обращенных в нашу сторону. Не знаю, сколько людей теперь жили тут - может, сотня, может, две. В двух боковых укрытиях под брезентом находились пулеметы. Впереди, за разбитыми бомбами снежными глыбами в бледных отсветах маячили окопы противника. Они были так близко, что до нас доносились голоса и звуки губной гармоники. Я спросил, сколько до них. Кажется, лейтенант Эстранжен ответил: сто двадцать метров до ближних, сто пятьдесят - до дальних.
Я никогда прежде не видел Угрюмый Бинго, но мог его себе представить. Мне случалось бывать и в куда ближе расположенных окопах, когда два ада отделяли какие-то сорок метров. Сто двадцать метров - это слишком далеко, чтобы забросить гранату, и слишком близко для артобстрела. Газ же не щадил никого, и все зависело лишь от направления ветра. Как и мы, боши тщательно скрывали расположение своих пулеметов, их можно было засечь только во время рукопашных. Теперь я понял, почему осужденных привезли именно на этот участок: чтобы встряхнуть людей Так или иначе, установившееся перемирие не устраивало командование. Я поделился с капитаном своими соображениями, и он ответил: "Для сержанта вы слишком много думаете Нам навязали это дерьмовое дело потому, что никто не хотел им заниматься. Вот они и таскали их по всему фронту, пока не нашелся такой мудак, как наш командир батальона".
Время близилось к десяти. Вглядываясь в темноту, мы пытались разглядеть "ничью землю". К нам подошел лейтенант Эстранжен и сказал капитану. "Все готово". Из меховой дохи капитана послышалось. "Окаянная жизнь". Он выпрямился, и мы присоединились к находившимся в траншее осужденным. Они сидели рядком на подставке для стрелков. Над ними в колючей проволоке был сделан проход и подготовлена лесенка. Я заметил, что на Эскимосе уже были башмаки с крагами.
Си-Су встал первым. Два солдата поднялись на накат, покрытый мешками с песком, а два других подтолкнули бывшего капрала к лесенке. Перед тем как темнота поглотила его, он обернулся к капитану и поблагодарил за суп. А мне сказал: "Лучше бы тебя при этом не было, сержант Эсперанца. Навлечешь еще на себя неприятности. Ты ведь можешь разболтать".
Следующим шел Эскимос. Перед тем как подняться на лестницу, он сказал капитану: "Разрешите мне взять с собой Василька. Пока смогу, буду его защищать" Они вместе прошли колючку и пропали из виду. Слышен был только скрип снега, и мне почему-то померещилась лесная мышь, ищущая свою нору. К счастью, перед Угрюмым Бинго было полно нор и воронок. Я был уверен, что им не слишком крепко связали руки и что, помогая друг другу, они быстро освободятся.
Мои слезы, мадемуазель, от усталости и болезни. Не обращайте внимания. Они не имеют никакого значения.
Вы хотели бы знать, как выглядел ваш жених, когда его втащили наверх и безжалостно подтолкнули к проходу в колючей проволоке? Но я не знаю, что сказать. Кажется - повторяю, кажется, - он вздрогнул как раз перед тем, как его подхватили за плечи на верху лестницы, пошарил глазами вокруг, словно он пытался понять, где находится, что тут делает. Его удивление длилось секунду-две, не больше. А что было потом, не знаю. Одно скажу: он ушел в темноту с решительным видом, пригнувшись, как ему посоветовали, послушно следуя за Эскимосом.
Уголовник снова огорчил нас, и солдатам пришлось его унимать. Он отбивался, хотел крикнуть, капитан вытащил револьвер. И тут мы снова услышали голос Этого Парня, который решительно произнес: "Не надо так. Позвольте мне". И своим башмаком поверх рук и ног тех, кто держал марсельца, крепко стукнул его по голове. Тот утих, и его обмякшее, слабо стонущее тело потащили через колючку.
Капитан спросил Этого Парня, как он-то попал в такой переплет. Но тот не ответил. Капитан сказал: "Ты самый сильный и спокойный из них. Скажи, зачем тебе понадобился самострел?" В полумраке Этот Парень взглянул на него. В его глазах не было ни презрения, ни вызова, он только произнес: "Так уж вышло".
Ему тоже помогли взобраться на накат, проводили до проволоки. Темнота поглотила и его Перед тем как вернуться, двое солдат поспешно заделали проход саморазворачивающимся рулоном проволоки. Слышалось только их пыхтение. В траншеях напротив было тихо. Не сомневаясь в том, что что-то происходит, боши навострили уши.
Тишина длилась не более минуты. Взвилась ракета, осветив небо над Бинго, и у бошей начался переполох, которого мы так боялись. Доносился топот и даже щелканье затворов. Окопные "форточки" у полуразбуженных солдат щелкали так же отчетливо, как и у нас. Я успел разглядеть марсельца, который с трудом полз по снегу вслед за Си-Су. Они искали воронку. Ни Василька, ни Эскимоса я не увидел, Этого Парня тоже. После второй ракеты автоматы прочесали "ничью землю", похожую на лунную поверхность. В этой белой пустыне виднелись лишь три разбитых ствола дерева да неизвестно от чего оставшаяся груда кирпичей.
Как только смолкли выстрелы и воцарилась тишина, стоявший рядом лейтенант Эстранжен произнес: "Вот дерьмо! Божьей помощи не дождались" Капитан велел ему заткнуться. Мы прислушались, боши успокоились. Вокруг снова было тихо.
Темнота казалась еще плотней. Люди в наших траншеях молчали, те, что напротив - тоже. Они прислушивались. Мы тоже. Лейтенант снова выругался. Капитан повторил - заткнись.
Четверть часа спустя, видя, что ничего не происходит, я решил, что мне пора догонять свою пехтуру. Я попросил лейтенанта расписаться на листе осужденных, как это сделал сам в списке драгунского фельдфебеля. Вмешался капитан, сказав, что офицеры не должны ничего подписывать в этом вонючем деле. Коль на то пошло, ради удовольствия я могу получить автограф сопровождавших эскорт капралов, если им угодно будет это сделать. Для чего мне это нужно, он может догадаться, но сие касается одного меня. Сам он подтирается шелковой бумагой. Заметив выражение моего лица, капитан потрепал меня по плечу и сказал: "Ладно, вы славный человек, сержант, я провожу вас до Оперы. Я давно не спал, а скоро понадобятся все мои силы. Надеюсь, вы выпьете со мной на прощание рюмочку доброго коньяку".
Горд и Шардоло подписали список, и мы ушли. Капитан провел меня в свой закуток. Без дохи и шерстяного шлема он показался мне куда более молодым, чем я думал, лет тридцати двух, но лицо было изможденное, с кругами усталости под глазами.
Мы выпили по две-три рюмки Он рассказал, что на "гражданке" был учителем истории, что ему претит быть офицером, что хотелось поездить по свету, увидеть залитые солнцем острова, что он так и не женился потому, что баба была дурой, но к его чувствам и все такое это не имеет отношения. Заурчал телефон, его майор интересовался, как все прошло. Он ответил телефонисту: "Скажи этому господину, что меня не нашел, пусть помается до утра".
Потом он рассказал про свою юность, проведенную, кажется, в Медоне, и про марки. Я так устал, что слушал его вполуха. В этом закутке я опять почувствовал, будто нахожусь вне времени и пространства. Я постарался взять себя в руки. А тот, что сидел по другую сторону стола, с увлажненным взором говорил о том, как ему стыдно - он изменил тому мальчугану, каким был прежде. Как он скучает по долгим часам, проведенным за альбомом с марками, как его завораживало изображение королевы Виктории на блоках Барбадосских островов, Новой Зеландии и Ямайки. Веки его смежились, и он умолк. Потом прошептал: "Виктория Анна Пено. Именно так". И, положив голову на стол, уснул.
Я шел по грязи, в темноте сбиваясь с пути так, что пришлось спрашивать дорогу у находившихся в траншеях солдат. Я нашел Боффи и остальных в условленном месте. Мы разбудили спавших. Всех, естественно, интересовало, что было после их ухода. Я ответил, что им бы лучше вовсе забыть этот день.
Мы еще долго шли через Клери и Флокур до Беллуа-ан-Сан-терр. Алкоголь из головы выветрился. Мне было холодно. Я думал о пятерых осужденных, лежащих в снегу. В последнюю минуту им дали какую-то одежонку и мешковину для ушей, а тому, у которого не было перчатки на здоровой руке, Селестен Пу, Гроза армий, отдал одну свою.
К пяти утра мы добрались до наших. Я немного поспал и к девяти явился для доклада к своему майору. Вместе с денщиком он как раз рассовывал по ящикам папки с бумагами. "Все сделали как надо? - спросил он. - Отлично. Увидимся позже". А так как я настойчиво старался вручить ему лист, подписанный Гордом и Шардоло, он тоже посоветовал мне, как им надо воспользоваться. Прежде он никогда не грубил. Сказал, что через пару дней ожидается передислокация, нас сменят англичане, а мы отойдем к югу. И повторил; "Увидимся позже".
В нашей роте тоже начали собирать пожитки. Никто не знал, куда нас перебрасывают, но ходили упорные слухи, что где-то южнее - в Уазе или Эсне - готовится что-то невиданное и что для такого дела сгодятся даже деды.
В семь вечера, только я набил рот едой, меня вызвал к себе майор. В своем уже совсем пустом, освещенном одной лампой кабинете он сказал: "Утром я не мог с вами говорить в присутствии третьего лица. Поэтому я вас оборвал". И указал на стул.
Предложил сигарету, - я взял, - дал прикурить. А потом я услышал от него то, что уже сам сказал своим людям: "Забудьте все, Эсперанца. Все вплоть до Угрюмого Бинго". Взяв со стола бумагу, он сообщил, что меня переводят в другую роту, располагавшуюся тогда в Вогезах, что мне присвоено звание старшего сержанта, что если буду таким же старательным, то смогу рассчитывать на новое повышение еще до того, как расцветут цветы.
Майор встал и подошел к окну. Это был здоровенный мужчина, совсем седой, плечи - косая сажень. Сказал, что его тоже переводят, но без повышения, а также капитана и всех десятерых из моего эскорта. Я узнал, что Боффи поедет на тыловую стройку. Там вскоре стрела крана отправит его к праотцам. Нас разбросали со знанием дела. Впоследствии в Богезах я встретился с капитаном.
Я все мялся, не зная, как спросить о том, что тяжестью лежало на сердце. Но майор и сам понял: "Там уже несколько часов как идет бой. Сообщают, что убит лейтенант и еще человек десять. Рассказывают о каком-то сумасшедшем проповеднике, распевающем "Пору цветения вишен" [эта песенка шансонье прошлого века, активного участника Парижской коммуны Жана-Батиста Клемана - своеобразная визитная карточка Коммуны], о том, что кто-то скатал Снеговика, о сбитом гранатой аэроплане. Это все, что мне известно. С ума сойти можно!"
Я вышел из дома священника, в котором жил майор, с гадким привкусом во рту. В сердцах даже сплюнул, не заметив, что нахожусь перед самым кладбищем, где под простыми крестами были похоронены той осенью многие наши товарищи. Кресты делали в соседней роте. И подумал: "Они не рассердятся. Ведь я плевал на войну".
К ним подходит писавшая Матильде монахиня. Одета во все серое. Сердито выговаривает Даниелю Эсперанце: "Сейчас же наденьте халат. Иногда мне кажется, что вы притворяетесь больным".
Она помогает ему натянуть бледно-синий халат, застиранный почти до такого же цвета, как платье монахини. Он достает из кармана пакетик и отдает Матильде: "Рассмотрите эти вещи дома. Я не выдержу, если вы сделаете это сейчас".
По лицу его снова текут слезы. Монахиня Мария из Ордена Страстей Господних восклицает: "Да будет вам. Чего вы снова плачете?" И тот отвечает, глядя на Матильду: "В тот день я совершил великий грех. Я верю в Бога, когда меня это устраивает. Но знаю - это грех. Мне не следовало тогда выполнять приказ". Сестра Мария пожимает плечами: "Как же вы могли, несчастный, поступить иначе? В вашем рассказе я увидела только один грех лицемерное поведение властей".
Он уже целый час сидит с Матильдой. Монахиня говорит, что достаточно. Тот возражает; "Я еще не закончил, оставьте меня в покое". И та начинает жаловаться, что вечером он опять будет плохо себя чувствовать и всю ночь беспокоить соседей. А потом вздыхает: "Ладно, даю еще десять минут, не более. Через десять минут я вернусь с господином, который привез мадемуазель. Он тоже, наверное, обеспокоен".
И уходит, приподнимая платье, словно кокетка, старающаяся не испачкать подол гравием.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26