А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Затем Рене приказал привести пленных. Несмотря на громкий ропот дворянства, Рене тут же отпустил женщин и детей, говоря, что с бабьем и детворой он, Рене, не воитель. Потом к нему пригнали до сотни пленных мужчин — большей частью это были крестьяне, так как ремесленники из цеховых братств в плен не сдавались. При виде своих арендаторов дворяне злобно схватились за шпаги. Но Рене и тут успокоил их таким доводом: — Если вы перебьете их, кто будет возделывать, сеньоры, ваши поля и виноградники? Он приказал влепить каждому мятежнику по сотне плетей и выпроводить их за городские ворота с наказом больше не бунтовать. Наконец привели Жака Босоногого. Окровавленный, в лохмотьях, с рассеченным лбом и с глубокой раной на плече предстал он перед комендантом. — Про волка речь, а он навстречь, — приветствовал его Рене. — Вот ты наконец и попал в мой капкан, знаменитый Жак Босоногий. Ай-ай-ай! Стар, как Мафусаил… А ведь все это ты, оказывается, столько лет бунтовал округу да подбивал мужиков на нехорошие дела! Жак поднял седую голову, обмотанную грязной тряпицей, и взглянул коменданту прямо в глаза. — Что отложено, то еще не потеряно, — проскрипел он с трудом. — А ты, сеньор Рене, на чьем возу едешь, того и песенку поешь. Рене при этих словах подошел к Босоногому и ударил его по лицу рукой в кожаной перчатке. — Глуп ты, старый мятежник, — сказал Рене. — Я дворянин, как сам король, а ты кто? Черен, что дымоход, и воняешь, словно дохлая крыса. Сейчас изрублю тебя на мясо для паштета… И он сделал вид, что вынимает шпагу. Но не дрогнув, стоял перед ним Жак Босоногий, и глаза его не опустились. — Всю жизнь прожил я как крыса в соломе, — сказал он. — Кормил тебя и поил, Рене Норманн, терпел твои плевки да толчки. Ничего, скоро повеселишься и ты — точь-в-точь как улитка на горячей печной трубе. Будет и на черта гром! Рене, большой, грозный, удивленно оглядел невысокого крестьянина. — Смотри-ка! — сказал он усмехаясь. — Ишь храбрится, что петух на своем пепелище! А вот возьмет тебя палач да вздернет повыше, и славно оно получится, клянусь этим клинком! — Что ж, — хладнокровно сказал Жак. — Всю жизнь внизу торчал, можно и наверху повисеть. Сверху-то видней будет, как побежишь ты, будто зад у тебя горит. — Да что с ним разговаривать, с канальей! — возмутились стоящие вокруг дворяне. — Это он убил сеньоров Оливье. Колесовать его, скотину! Пытать! Четвертовать! Но Рене уже успокоился и сел на свое место. — Об этом, сеньоры, уж позвольте судить мне, — сухо сказал он. — Нечего распоряжаться моим пленным, как капустой со своего огорода. Сюда, палач! Палач, одетый в обычную свою кожаную безрукавку и фартук, взял голыми до плеч мускулистыми руками Жака за шиворот. — Постой! — сказал Рене. — Может, ты и так заговоришь? Интересуют меня некоторые важные вещи. Скажи-ка, Жак Бернье, много ли у тебя людей? И чем они вооружены? И сколько у тебя командиров, как их зовут и какого они звания, цеха или гильдии? — Я отвечу тебе, Рене Норманн, — снисходительно сказал Жак, и на бескровных губах его задрожала ехидная усмешка. — Людей у меня, что гороху в стручках, — поди сосчитай. Оружие у них увидишь какое, только подойди на сто шагов, не дальше. Командиров столько, сколько звонких монет отсчитает тебе губернатор за каждого из них. А самых главных командира два, и оба перед тобой. Это я, Жак Бернье, и опять я, Жак Босоногий! Жизнь Жака Бернье дешевле соломы, скоро она вспыхнет напоследок и сгорит дотла. Зато Жака Босоногого тебе не видать, как своих ушей. Будет он еще гулять по полям да по дорогам, и тяжко тебе от него достанется, губернаторский прихвостень! Рене кивнул палачу, и старого Жака увели на расправу. 28 В это время Бернар и ткач, а с ними вожаки мастеровщины решали задачу обороны рынка. Кроме центральной улицы, перекрытой баррикадой, имелась и другая — Сукновальная, поуже и потому неудобная для конницы. Она шла справа, радиально к площади, на юго-восток и ничем не была защищена, даже не ограждена рогатками. Это грозило обходом баррикады с тыла. Зная Рене, Одиго не сомневался, что он скоро нащупает эту ахиллесову пяту. Вторую же баррикаду возводить было некогда, и ограничились тем, что наскоро отгородили там выход с площади крестьянскими телегами. Бернар упрекнул повстанцев: почему этого не сделали ночью? — Ночью все честные люди спят, бодрствуют только жулики, — возразили мастеровые, совершенно убежденные в находчивости такого ответа. Это рассердило Одиго. Он по-военному прикрикнул на вожаков: — Дрыхнуть, пьянствовать — или обороняться! После этого всем стало ясно, кто командир. И Одиго принялся действовать как диктатор. Прежде всего он потребовал точного подсчета, сколько мушкетов и аркебуз у восставших. Спросил, кто из них меткие стрелки, и записал их имена. Узнал, что наиболее драчливые и отважные — это грузчики, лодочники, возчики, разносчики мелкого товара, вообще портовый люд, живущий только проворством своих ног, силой рук и мощью глоток, отнюдь не мастерством. Убедившись, что к дисциплине они особой склонности не питают, он отправил их под командой каменщика защищать баррикаду в центре площади. Потом он вызвал подмастерьев-суконщиков, любителей голубиной охоты, и подмастерьев-жестянщиков, умеющих попадать пулей в бегущего кролика, и подмастерьев столярного цеха, специалистов сбивать кегли, и подмастерьев-оружейников, и подмастерьев других профессий. И когда они заполнили тесную лавчонку, так что нечем стало дышать, Одиго приказал им идти вдоль Сукновальной, выбирать дома, пригодные для обороны, смело в них заходить и устраиваться с мушкетами в окнах, на чердаках и прямо на крышах. А мальчишек он послал бегать по крышам и собирать кирпич и старую черепицу. Наконец он еще раз обошел площадь, ободряя крестьян и отдавая им распоряжения. От рынка на восток вели две улицы, на запад же, к морю, только одна. Это была единственная улица квартала Сен-Филибер — старинная, очень узкая, с выступающими далеко вперед верхними этажами, со статуями святых в нишах и иконами на воротах, с тумбами и скамейками возле дверей, с блоками в стенах для подъема сена на чердаки. Улица эта напротив Торговой составляла как бы ее продолжение и называлась Тележной: здесь испокон веку жили возчики и тачечники, и земля здесь вся была изрезана колеями и прибита копытами, пахло тут конской мочой и гнилым сеном. Просмотрев ее всю и убедясь, что никаких боковых проходов нет, Одиго решил, что она, вероятно, и будет последней цитаделью восставших. Отсюда имелся уже только один выход — в море. Оно ослепительно синело внизу, в узком промежутке между домами, такое праздничное, что Бернар почувствовал прилив сил. Наверху загрохотали барабаны. Одиго поднялся на рыночную площадь и влез на крестьянскую телегу, откуда ему были видны восточные улицы. — Монахи идут! — закричали на баррикаде. Послышалось нестройное пение „Те Деит“. С баррикады увидели монахов. Они молодцами, бойко размахивая пиками и алебардами, по Торговой улице подступали к баррикаде, которая приветствовала победный марш божьих воителей великим свистом, улюлюканьем и вообще отнеслась к ним без всякого почтения… Тогда святые отцы, очень рассерженные, геройски ринулись на штурм. На баррикаде хладнокровно выжидали. Как только они подбежали близко, простолюдины, решительно плюнув в ладони, подхватили пики и через верх баррикады гурьбой высыпали им навстречу. Сверкающие острия их пик, алебард и шпаг произвели на монахов тягостное впечатление. Они остановились, стали креститься, попятились — и резво обратились в бегство. Простолюдины с хохотом преследовали монахов, убивать их не убивали, но подгоняли ударами древков и покалыванием в толстые монашеские зады. — Ну, здесь обошлось благополучно, — решил Бернар, довольный, что не было кровопролития. Но, вглядевшись в соседнюю улицу, оцепенел, хотя и предвидел, что показной атакой в центре Рене хотел только отвлечь внимание. Две роты пехоты тяжкой воинской поступью вступили на Сукновальную улицу. Так как она была прямая, хотя и шла несколько под уклон, Одиго ясно видел их одновременное движение — точно ползли, подставляя блестящую членистую спину солнцу, одна рядом с другой многоногие мокрицы. Одиго повернулся к крыше ближайшего дома и крикнул, сложив рупором ладони: — Где ты. Жан-Эстаншо? — Здесь! — раздался пронзительный голосок. Между труб на фоне ясного неба показалась маленькая фигурка барабанщика. — Я слушаю вас, мой генерал! Они идут! — Барабан с тобой? — Вот он! — И Жан-Эстаншо обеими руками поднял свой барабан. — Следи за мной! — приказал Одиго, в душе беспокоясь за мальчика. С наблюдательного поста Одиго видны были на крышах фигуры стрелков; в окнах поблескивали дула. Именно в эту минуту он вспомнил об Эсперансе. Как бывает, когда чувства напряжены, на мгновение с ослепительной ясностью он увидел ее перед собой и отметил каждую складку ее платья… Теперь видны были не только блестящие панцири, но и головы, и плечи наступающих. В полном молчании — так распорядился Рене, — твердо ставя тяжелые башмаки на землю, шли немолодые, опытные солдаты, основательно поднаторелые в боях с испанцами, лучшими в Европе воинами. Когда до середины улицы остался какой-нибудь десяток шагов, офицер взмахнул шпагой, и передняя рота остановилась. Алебардщики одновременно сделали шаг влево, из-за их плеч, блеснув, опустились на вырезы алебард мушкетные стволы. Новый взмах шпагой — и Сукновальная по всей ширине опоясалась длинным огненным зигзагом, дымом, грохотом. Залп был так согласован и так густ, что пули срезали оглобли у телег. Крестьяне в страхе повалились на землю, раздались вопли раненых. Мушкетеры скрылись за алебардщиками, обе колонны возобновили движение. Но Одиго, подняв руку, крикнул: — Барабан! И тогда сверху посыпалась отчаянная как бы пляшущая фарандолу дробь. На крышах и в окнах вспыхнули огни выстрелов, все заволокло дымом, гулко ударялись о землю и панцири сбрасываемые с крыш кирпичи, черепица, обломки мебели, посуда, даже миски с горячей похлебкой. Метко брошенный из окна женской рукой горшок с цветком разбился о плечо наместника, который ехал за войском на коне… — Вы не ранены? — спросил Рене. — Нет, — улыбнулся граф. — Кто говорил, что жители мне. не рады? Видишь: женщины осыпают меня цветами! Но залп восставших наделал большие прорехи в рядах, и многим досталось от кирпичей. — Валятся, черти… но идут, — сочувственно заметил ткач, подошедший к телеге Одиго. — Что значит — настоящие солдаты! Он все пестовал свою раненую руку, и по лицу его временами проходила судорога боли. Одиго попросил у ткача его длинноствольный мушкет — трофей, вырванный из рук какого-то дворянина. Осмотрел кремень, подсыпал пороху и как мог туже заколотил шомполом самодельную пулю. Потом растянулся на телеге и прицелился. — А знаешь, в кого ты целишься? — спросил ткач, всматриваясь в командира наступающих. — Ну да, это он… Твой офицер из таверны! — Давно вижу, — сквозь зубы сказал Одиго, не отрываясь от мушкета. — Тогда, в порту, ты не дал его повесить, — недоумевал ткач. — Чем же пуля лучше веревки? — Не мешай! — оборвал его Бернар. — И тогда я был прав, и сейчас! Как только из-за дыма выступила статная фигура офицера, Одиго спустил курок. Командир положил руку на грудь, откинулся назад и повалился Крик ярости оглушил улицу, и обе роты кинулись на штурм. Тогда Бернар сильным ударом ноги выкатил под уклон, навстречу наступающим, бочонок с порохом, из которого торчал дымящийся фитиль. Бочонок, вертясь все быстрей, катился к атакующим, фитиль описывал дымные вензеля, кольца и восьмерки. На ходу бочонок стало заносить вбок, и он остановился, задержавшись у стены… — Берегись, взорвет! — страшными голосами закричали с крыш. Как ни разъярены были солдаты, они усмотрели опасность и без промедления пустились наутек. Улица мгновенно очистилась. А порох так и не взорвался — то ли фитиль подмяло под днище, то ли еще что… Все кинулись обнимать и поздравлять друг друга. Один только Бернар стоял мрачный и думал: „Надо отступать… „ * * * Ткачу стало совсем плохо. С белым, как стена, лицом он кое-как влез на телегу и улегся, бережно прижимая к груди раненую руку. Одиго размотал на ней грязные бинты и ужаснулся: вся рука до локтя вздулась так, что лопнула кожа. От раны несло гнилостным запахом, и кисть уже посинела. — Немедленно отрезать, — сказал Одиго и почувствовал, что кто-то стоит за его плечом. Еще не веря, не надеясь, он обернулся — и увидел Эсперансу. Только на какую-то долю секунды встретились их глаза — и безучастно разошлись. Одиго не смел ее спрашивать ни о чем — таким каменным, чужим было ее лицо. Она достала из-за пазухи окровавленный лоскут рубахи и показала ему. — Похоронить бы… — начал Бернар. — Нельзя, — ответила она. — Голова высоко, над крепостной стеной. А руки и ноги прибиты на четырех городских воротах… И громко, в голос зарыдала. Потом отерла лицо передником и указала на ткача. — Этот тоже не жилец, коли руку не отрезать. Одиго оставил раненого на ее попечение, а сам пошел распоряжаться. Рене не спешил с повторной атакой. Он выстроил роты и, прохаживаясь вдоль рядов, высказывал свои соображения. Он вежливо осведомился, не причинили ли солдатам тяжких увечий страшные горшки и смертоносные подушки, не пострадала ли их благородная наружность от взрыва пустой винной бочки и не пора ли им сменить каски на чепчики, а мушкеты на уполовники. Так, не повышая голоса и не бранясь, Рене довел несчастных солдат до крайней степени бешенства и стыда, чего и добивался. Затем развел обе роты на разные улицы и дал десять минут на отдых и еду. Одиго же тем временем вызвал своих командиров и приказал им немедленно строить баррикаду на последней, Тележной улице. Кузнецы, слесари, разносчики, лодочники, ткачи — все оторопели. — Ты хочешь загнать нас туда? — восклицали они с чисто гасконским фанфаронством. — После такой блестящей победы? Твое воинское искусство… — Мое воинское искусство для того и служит, чтобы не дать вас перебить как кроликов, — злым голосом отчеканил Одиго. И потеряв терпение, по-солдатски гаркнул: — Выполняйте! Мастеровые неохотно разошлись. Некоторые из них послушались приказа, другие же предпочли отправиться промочить горло. Видя все это, Одиго обратился к крестьянам, которые уныло сидели за своими телегами и не принимали участия в деле. Он собрал их в круг и сказал: — Жак Бернье казнен. По площади пробежал тихий говор. — Части тела его выставлены у четырех ворот… — продолжал Одиго. — Неужели вы настолько упали духом, что не найдете в себе мужества отомстить? Из толпы вышли два жака. Они до сих пор не смели подойти к Одиго, которого покинули в трудную минуту, и, стыдясь его, прятались. Старший, Жозеф, потрясая мушкетом, сказал: — За отца мы отомстим! Тогда мужики поднялись и, взявшись за оглобли телег, покатили их к последней улице. Там из телег, взгроможденных друг на друга, была выстроена самая высокая баррикада Старого Города. Выход отсюда оставался уже только один — в море. К Одиго тихо подошла Эсперанса. — Ткач сам отрезал себе руку. Сейчас он спит. Но он говорил, что хочет еще драться, — сказала она. Одиго пошел за ней и в лачуге нашел ткача. Если б не чуть слышное дыхание, можно было бы подумать, что он мертв. От левой руки его, варварски отрезанной простым ножом и пилой, остался обмотанный тряпкой обрубок. Одиго смотрел на спящего и думал, сколько силы таится в человеке, как он могуч, когда целиком посвящает себя борьбе. А Эсперанса, взглянув на Бернара сухими глазами, в которых был горячечный блеск, сказала ему с нетерпеливой прямотой отчаяния: — Сеньор мой, скоро мы все умрем. Уж теперь-то могу я, грешная, признаться, что любила вас и люблю? — Закрыв лицо руками, добавила с тихим вздохом покорности: — Так хотелось бы видеть вас в последнюю минуту, больше ничего… Бернар отвел ее руки от лица, бережно усадил девушку на скамью. — Милая девушка, выслушай меня. — Он присел рядом, взял ее руки и ласково погладил. — Еще не все потеряно. Если не удержим рынка, будем драться и за последней баррикадой. А там, может быть, найдется выход. Но я хочу спросить дочь Жака Бернье вот о чем… Руки ее, которые он держал в своих, дрогнули. Эсперанса низко опустила голову. — …Не согласится ли она отныне считать своим мужем неисправимого мятежника, за голову которого назначена награда… Чтобы быть с ним вместе до конца? Девушка не ответила. Она еще ниже опустила голову, и Бернару пришлось наклониться, чтобы увидеть ее лицо. Оно было суровым. — Так, сеньор, — спокойно сказала Эсперанса. — Покорно благодарю за честь. Значит, сьер Одиго решил наградить крестьянскую дочь за то… — Она сглотнула ком в горле. — Словом, пожалел ее великодушно. Вот оно как. Да, сьер, вы очень добры. Только не будет этого никогда. У мужичек тоже есть своя гордость, и… и в той песне о свадьбе не поется!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22