А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

«О, храбрые люди!», если бы я не знал, и слишком достоверно, что весь этот героизм является лишь результатом той пассивной, животной, машинальной дисциплины, которой требовали в течение трех веков от своих автоматов-воинов эти зловещие фабриканты трупов, государи из дома Гогенцоллернов. Господь да избавит нас от них! – Ведь где нет свободы, нет храбрости.
Все равно: прусские автоматы защищаются слишком хорошо. Так хорошо, что пехотные стрелки, которые атаковали к востоку от возвышенности Крестных Матерей, застигнутые вблизи шрапнелью, лившейся на них буквально сплошным потоком, сначала поколебались, потом отступили и вернулись на свои линии наступления. Само собою разумеется, они сейчас же из них вновь выступили, раздраженные своим неприятным приключением, и сразу же так быстро повели наступление, что остались едва, едва позади своих соседей: 4-го Сводного и 8-го Стрелкового, которые атакуют на самой возвышенности, и П.К.М.П., который атакует на запад от возвышенности. Ах, П.К.М.П.! Эти четыре буквы я никогда не мог читать без волнения. П.К.М.П.: Пехотный Колониальный Марокканский полк, царь французских полков!.. Потому что их было только три, – три на столько сотен полков, из которых наименее храбрый был геройским, – три, только три, которые сменили, когда наступило перемирие 1918 года, свои славные желтые и зеленые шнуры на эпические красные шнуры; и из этих трех один только П.К.М.П. занес, в конце концов, в свою золотую книгу «десять похвальных отзывов в приказах по армии».
Десять! Ах, Гогенцоллерновская машина для убийства, безукоризненная машина made in Germany, должно быть, родилась сама собою, среди этих солдат, – солдат, которыми Ганнибал, Александр и Цезарь удовольствовались бы для того, чтобы закончить покорение всей земли.
Я, лентяй, любитель, спокойно взбираюсь по южному склону возвышенности Крестных Матерей и слушаю симфонию рвущихся снарядов. Симфония fortissima, торжественный праздник с фейерверком. Темная ночь вся озарена этой иллюминацией. Прошу вас верить, что это совсем не то, что было вчера вечером… третьего дня вечером, хотел я сказать: в то время, когда мы с Амлэном блуждали ощупью в окрестностях Вайи, разыскивая наш погреб, а фокстерьеры 67-го О.А. тыкались носами нам в икры.
Насколько можно видеть во всех направлениях, вся земля кажется вывороченной, перевернутой вверх дном: снаряды избороздили ее ямами и воронками, одна больше другой. Она похожа на слишком дырявое сито: металла нет, только одни дыры. Я спотыкаюсь на каждом шагу, и мои руки скользят по грязи, ища опоры. Но если я плохо хожу по этой исковерканной почве, другие умеют по ней бегать. Там, далеко, совсем далеко, я различаю последние волны 4-го Сводного и 8-го Стрелкового… почти незаметные благодаря своей увертливости, наши африканцы пробираются от одной воронки к другой и уже добираются до прусских траншей… покамест еще прусских и через несколько минут французских.
Еще темная ночь. Час атаки только что пробил, а час атаки – это 4 часа 30 минут. Наши батареи прекратили огонь, чтобы дать нашим пехотинцам это простое счастье – быть убитыми только неприятельским огнем, которого, впрочем, вполне достаточно для этой надобности. Я не могу сделать четырех шагов, чтобы не наткнуться на труп. Мы, очевидно, победили, раньше даже, чем начали сражаться: современные сражения разыгрываются заранее, как по нотам, и случай из них изгнан. Атакуют или не атакуют, смотря по тому, могут ли или не могут атаковать; но если могут, не о чем больше толковать: людям, которых атакуют, остается только рыть себе могилы. Итак, завтра история назовет этот день победой при Мальмезоне. Но много французских женщин, много матерей, много любовниц, много вдов будут плакать, читая исторические книги.
Я перехожу из окопа в окоп. Я двигаюсь по ходу сообщения, название которого я читаю там и сям на еловых дощечках, похожих на эмалированные дощечки на наших улицах: «ход Акаций». То, что у меня слева, должно быть возвышенностью Крестных Матерей; то, что там высоко, на гребне этого когда-то лесистого склона, теперь ощетинившегося несколькими черными перепутанными палками… это деревья. Справа от меня вот глубокий овраг, а за ним знаменитые каменоломни Боэри, начиненные прусскими пушками. Оттуда вырываются вихри огня, несомненно, чтобы обрушиться на П.К.М.П. И я его больше не вижу. Но я хорошо знаю, что П.К.М.П. так же беспокоятся о снарядах прусского короля, как о прошлогоднем снеге. Эти орудия, я не сомневаюсь в том ни одной минуты, рано или поздно украсят аллею Елисейских Полей в тот – неизбежный! – день, когда французский маршал, главнокомандующий всех армий Европы, Азии и Африки… может быть, и Америки, пройдет под триумфальной аркой во главе французской армии, которая вернет нам Мец и Страсбург.
Вот Миножья траншея. Вот Лангустова траншея. Вот Кроличья траншея… Кулинарные заботы занимали очень много места в мозгу этих героев, бородачей 1914 и 1918 годов: прямых потомков ворчунов 1805 и 1815 годов… А вот и конец хода Акаций. Впереди нейтральная полоса. Еще сто метров, и неприятельская земля… простите! не неприятельская – французская! я опять ошибся: французская земля, которую неприятель еще не вернул…
Которую неприятель вернет нам сегодня.
Бум!..
– «Упал недалеко»…
На этот раз я произнес невольно эту обычную формулу: снаряд разорвался буквально у меня под носом. А я не свалился наземь! И еще обладаю обеими ногами и обеими руками? Странно! Странно также, что в 12 или 15 метрах позади меня красавец-сержант зуавского полка, великолепной выправкой которого я восхищался недавно, осматривая стоянку 4-го Сводного, и которому только пять минут тому назад я пожал руку, обогнав его у Лангустовой траншеи, лежит теперь на спине, скрестив руки: убитый наповал осколком, вырвавшим у него сердце… Полуоборот! Я возвращаюсь к трупу. Человек был буквально поражен громовым ударом: смерть не стерла улыбки с его губ. И я сжимаю его руку, еще теплую и гибкую, как живая рука:
– Мой добрый, старый товарищ! Значит, ты вдруг покинул нас таким образом?..
Еще полуоборот. И я вновь иду по направлению к неприятелю. И я думаю, но на этот раз не разжимая губ:
«Счастливец, право!».
Вот я у конца хода. Перемена декорации в те две минуты, что я покинул это место: здесь упал другой снаряд: может быть два, может быть три… во всяком случае столько, что пейзаж серьезно изменился: вместо того, чтобы оканчиваться перед земляной стеною, стеной толщиною в 80 метров, за которою находился неприятель, ход Акаций кончается теперь на краю полудюжины взаимно соприкасающихся воронок, шириной от десяти до тридцати метров, а за ними нет больше ничего: германская траншея, выпотрошенная, как кишка, появляется передо мною без неприятелей. Невозможно угадать, покинули ли эти молодцы свою нору, потому что им так самим захотелось, или 4-й Сводный полк, грубый полк их о том попросил… по-своему.
И вот я… есть или нет, в кустарниках, напротив меня ружья, пулеметы, гранаты, траншейные гаубицы, все, что готово отправить меня в иной мир?.. That is the…
И я, спустив ноги, усаживаюсь на краю воронки, чтобы исследовать вопрос. Впрочем, если бы там было хоть ничтожнейшее из вышеперечисленных орудий, с хоть ничтожнейшим бошем позади, я рисковал бы остаться здесь и просидеть дольше, чем можно бы было подумать… вечность например… Да, я все это очень хорошо знаю, не сомневайтесь в этом. Но я знаю еще лучше, что быть убитым – это было бы для меня в высшей степени все равно…
Все равно? Что я сказал, что я осмелился сказать? Есть чем привести в негодование. В самом деле: я человек, следовательно, черт возьми, я дорожу жизнью! Я даже больше, чем просто человек: довольно молод, завидно здоров, почти богат… (богатство – это, правда, жалкий козырь, но сколько людей считают его самым крупным!), и зовут меня Фаэль де Фольгоэт, и в моем гербе «черный цвет в поперечном разрезе серебряного щита, с кораблем посередине, с черным полумесяцем сверху», а сверху шлем… Благороднее нельзя быть, вы видите. (Сколько людей продали бы отца и мать, чтобы иметь только половину моего серебряного щита с черными поперечными полосами и выставлять его повиднее!). Правда, что я ничего не выставляю, что я даже положил свой герб в кладовую всякого старья: никто не имеет права слишком отставать от своего века. Притом я хотел бы присвоить эпитафию того кардинала, испанского гранда, герцога, князя, примаса обеих Кастилий, министра и королевского любимца, который пожелал почивать всю вечность под медной плитой без всяких украшений и на ней начертал собственной своею рукою: «Hic jacet pulvis cinis et nihi.
Впрочем, ничто мне в этом не мешает. Итак, вполне доказано, что я самый счастливый человек.
И я должен цепко держаться за жизнь…
Да, но… я все-таки не дорожу ею… или, скорее, не дорожу ею больше. Вот уже три года, как меня начало тошнить от жизни, и теперь эта тошнота переходит в потерю всякого вкуса.
Я уже вам говорил все это. Я старею, я повторяю одно и то же. Я вам сказал, как я опускаюсь; я вам сказал, как сильно жажду я смерти. Я вам сказал о вероятных причинах этого изнеможения, которое обращает меня в прах раньше, чем я перестал жить… или иметь вид живого человека. Причины? Во-первых, госпожа Фламэй, причина интимная и тайная… (тайная?). Война – причина общая и бьющая в глаза: зловещая волшебная палочка колдуна, который любит превращать детей в мужчин, мужчин в стариков или в трупы.
Я даже признался вам в моем последнем удовольствии, болезненном, если это – удовольствие: в философствовании. Итак, я еще раз философствую здесь, свесив ноги и махая руками, и копаюсь глазами и биноклем в остатках бошской траншеи и дальше за ней, в густых кустах, пощаженных пушкой.
Я копаюсь с самой преступной небрежностью… Очевидно, как циклон по океану, проходит эта война по свету: позади нее, как позади него, ничего не остается, и даже трава не растет больше.
…Люди моего поколения… в особенности люди моего класса, те, которые, подобно мне, жили всегда ускоренной, всегда лихорадочной жизнью, те, которые пренебрегали физическим трудом, и всегда работали только мозгом, – вот настоящие жертвы: война превратит их в ничто, даже меньше, чем в ничто. Они будут страдать от войны более, чем кто-либо. Кузнец, столяр, портной, словом всякий ремесленник, который прежде, чтобы жить, что-нибудь изготовлял, что-нибудь такое, без чего никто не может обойтись, о! эти люди переделают свою жизнь и переделают ее к лучшему. Вот уже три года все человечество перестало производить… и даже только уничтожало. Итак, придется строить вновь. Это будет тяжело и долго. Что было роскошью, изяществом, чистой красотою, без чего можно временно обойтись, – человечество без всего этого обойдется: оно будет принуждено к этому, потому что мир, разоренный как Иов, с трудом сможет восстановить вовремя самое необходимое и насущное. Придется отложить на долгое время дело – забаву артистов, ученых и мыслителей.
Вот вам, например, Амлэн – Амлэн, матрос-канонир, бывший унтер-офицер, – т. е. рабочий-металлист, отчасти монтер, отчасти механик, отчасти электротехник, целиком солдат: следовательно, он привык сам делать многое и привык командовать многими людьми, командовать без жестокости, но и без слабости, хорошо командовать, как и хорошо делать; ну, об Амлэне я не беспокоюсь. Будущее перед ним широко открыто: зная то, что он знает, умея делать то, что он умеет, Амлэн по окончании войны живо пробьет себе дорогу в новом мире, и эта дорога поведет его, вероятно, дальше, чем прежняя.
А я?
Я артист или, так сказать, химик, офицер, – воля ваша, нужна ли новому миру моя тройная бесполезность? Когда-то французская республика, первая по имени, сменившая королевскую власть, в конец подточенную, объявила, что ей не нужно ученых, и гильотинировала Лавуазье; правда, что, говоря это, она была не права; но она была не права потому, что только ученые умеют изготовлять хороший порох, хорошие пушки, хорошие бомбы, хорошие ядра; и потому, что можно быть свободным только при условии быть вооруженным, чтобы победить всех тех, кто хотел бы снова сделать вас рабом.
Если бы французская революция была революцией всемирной, революционеры действительно не нуждались бы в ученых, по крайней мере в продолжение двух или трех веков, необходимых для того, чтобы заново перестроить развалившееся общество.
Я говорю о 1789 годе… Потому что нынешняя война, которая предает огню и мечу четыре пятых земного шара, немногим отличается от уже всемирной революции. Разве центральные державы не символизируют идею эзотерической власти, принцип, что несколько государей должны и могут осуществлять счастье своих подданных, не спрашивая их совета, даже помимо их воли? Между тем державы Согласия – Франция, Англия, Италия, Америка, Япония, Китай, Бразилия и пятнадцать других государств, – не воплощают ли они обратный принцип – обязательной свободы, священной независимости, права всякого на хорошее или плохое, но бесконтрольное самоуправление? А чего хотели Людовик XVI и его двор, если не первого? Чего требовали Мирабо, Дантон, Робеспьер, Конвент, Бонапарт, даже Наполеон, если не второго? Олигархия с одной стороны, демократия – с другой. Ничто не изменилось. Нынешний день кажется точной копией вчерашнего.
Вы хорошо видите, что это то же самое. Вы хорошо видите, что нынешний мир не нуждается ни в ученых, ни в артистах, ни в химиках, ни в музыкантах и тем менее еще в офицерах, если только логика не является пустым словом и если всеобщее разоружение последует безотлагательно за всеобщим миром. Итак, я не вижу, какое место могло бы мне предоставить будущее общество; а я не думаю предаваться вечному отдыху и сидеть сложа руки.
Значит?
Значит, Боже мой, я все еще сижу на краю моей воронки, спустив ноги и обратившись лицом к неприятелю. В самом деле, где неприятель? Вот канонада удаляется, она все глуше: татаканье пулеметов кажется теперь только скромным пощелкиванием пишущей машины, и все еще никого нет на противоположном скате третьей воронки, и я один, буквально один на этом поле битвы, откуда, кажется, ушла смерть.
В таком случае я тоже уйду. К неприятелю, естественно. Гоп! вот я на другом краю первой воронки, потом второй, потом третьей. Вот я открыто иду по возвышенности Крестных Матерей, направляясь к Дороге Дам, куда всего ближе, и к северным склонам возвышенности, – к Пинону, к Шавиньону… к неприятелю, который бежит, к нашим, которые его гонят.
2. Победители
Я иду почти два часа. Я перешел через гребень возвышенности Крестных Матерей, пересек Дорогу Дам и спускаюсь по северному склону возвышенности, склону очень отлогому, слегка холмистому, направляюсь к Шавиньону, к Пинону, туда, далеко к горизонту, на север, на авось; к Эллет и к Энскому каналу; к победе, наконец.
Передо мною вдали снова бегут стрелки, зуавы, колониальные войска. Ружья, пушки, пулеметы, продовольствие, снаряжение, личный состав, они срывают все пригоршнями на бегу; но какой ценой! Их следы обозначены красными вехами: своей лучшей кровью выкупают они всю эту французскую землю, вновь ими завоеванную, осыпая ее драгоценными брызгами рубинов.
Неприятеля нигде не видать. Я все иду вперед по компасу, как если бы я плавал с руководящим планом вместо морской карты. (Через десять лет, или через два года, не будут больше знать, что такое был руководящий план. Сегодня засмеялись бы, если бы я стал это объяснять). Итак, я плыву «по карте», чтобы отдавать себе отчет во всем и идти, куда я хочу идти, как на капитанском мостике держат путь по компасу…
Мертвые. Раненые. Я узнаю одного из них – лейтенанта Б. В. из О. А., подобно Амлэну, Б. В. – мой старый друг. Родившись в Женеве, в швейцарской семье, но живя в Париже и создав себе там довольно громкое имя в литературе, он, как я узнал, в первый же день мобилизации плюнул на свой нейтралитет и сделался французом, чтобы служить Франции, усыновившей его стране, сколько будет нужно, и, если будет нужно, до самой смерти.
Он сидит на земле, опустив голову и сжимая ее обеими руками… он упорно смотрит на свою правую ногу, простреленную пулей… он не в состоянии сделать ни одного шага дальше. Из-за одного «да», из-за одного «нет» он способен расплакаться как ребенок. Я останавливаюсь, мы разговариваем… о дожде и о хорошей погоде, само собой разумеется: на поле сражения всегда говорят о дожде и о хорошей погоде… Вот он снова повеселел, к нему вернулся его звучный, несколько напыщенный голос, голос поэта, который думает стихами, и он возвещает мне, что небо совсем прояснится до заката солнца.
Затем в десяти шагах от нас появляются три германских солдата и, чуя наши нашивки, – их нельзя видеть: мы слишком забрызганы грязью, – останавливаются почтительно и неподвижно. Это очевидно пленные: двое из них гвардейцы, а у третьего на погонах австро-венгерская корона, шифр прусского собственного его апостолического величества полка, такого же отборного полка, как и полки обоих его товарищей.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18