А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Меня за это вряд ли кто расстреляет, но даже в пустяковой измене есть проблема: может обидеться бабушка, которая меня этими ватрушками угощает.
Но понятно, что измена – это не только про ватрушки. Измена – одно из самых сильных русских слов, оно пахнет кровью, уничтожением или, по крайней мере, рукоприкладством.
Измена родине – строго говоря, метафора. Некоторые думают, что дело легче обстоит с супружескими изменами – здесь вроде все ясно. Статистика утверждает, что в России 55% мужчин изменяет женам. Зачем? Почему мужчина считает, что тело его жены принадлежит только ему и не может принадлежать никому другому? В сущности, мы все изменяем вчерашним нравам. Только одни больше, другие – меньше. Обычно думают, что измена начинается с ослабления любви. И к родине, и к жене. Хорошо. Можно ли изменить жене, если ее бешено любишь? Я слышу громкое «нельзя!» Но ведь это – самое сладкое.
Сочувствие
Звонок из Лондона. Английская журналистка из международной редакции Би-би-си. По поводу подводной трагедии. Слышу, в голосе слезы. Я даже сначала не поверил. Но, когда кончилось интервью, она говорит: «Извините, что я плакала. Моряков жалко».
Конечно, жалко. Очень жалко. Особенно когда включишь воображение и представишь себе, как страшно они умирали. Но почему ей-то их жалко до слез? Другая страна. Другой народ. Другое всё. Случись такое с китайской подводкой, кто бы у нас заплакал? Прошло бы так, стороной. Бровью бы не повели. Или бы хмыкнули:
– Китаезы, блин, потонули!
Значит, там, в Лондоне, у наших бывших будущих врагов, которых у нас принято считать бесчувственными прагматиками, есть недоступный нам ресурс сочувствия.
У нас этот ресурс очень хилый. Взять официальные и журналистские реакции на трагедию – они имеют скорее значение политической интриги. Или – очередного запоздалого прозрения, что живем мы в катастрофическом государстве. И вместо сочувствия лезет из души злорадство: ну, кто в трагедии виноват? Кому не сносить головы?
Но виноваты все, до одного. Мы сами позволили государству быть бесчеловечным. Оно безобразно распустилось. Мы потому и живем в катастрофическом государстве, что у нас исчерпался ресурс сочувствия. И когда я рассказал об английских слезах молодой русской тележурналистке, она заметила: «Если обо всех плакать, то не наплачешься. Жизни не хватит».
Мы живем в стране такой хронической, исторически накатившей жестокости, что превратились в улиток и черепах – забились в панцирь, генетически выплакав слезы. Раскроемся – пропустим удар. Ногой поддых. Нас обманут, обворуют, унизят, истребят. Мы ничего хорошего не ждем. И еще мы похожи на перепуганных, затравленных зверьков, которые в минуту смертельной опасности могут больно укусить, прокричать страшным отчаянным криком – и пропасть.
Это не значит, что русские лишены жалости. Жалостливость до сих пор сохранилась. В деревнях бабы – такие жалостливые. Неслышный жалостливый вой стоит над страной. Мы жалостливы, но без сочувствия.
Получается, на первый взгляд, парадокс. На самом деле, в этом и есть наша слабость. Жалостливость – инстинкт, черта «любовной» беспомощности, одним словом, размазня. Пожалеют, но не помогут, ну, разве утешат. На другое нет сил. Нет умения бороться. Сочувствие – это состояние личности, которая может мобилизоваться и прийти на помощь в беде, или, если случилась трагедия, помочь тем, кто стоит вокруг гроба. Кстати, о словах: не мертвое правительственное «соболезнование» и не стопудовое, церковное «сострадание», а «сочувствие» нужно людям.
И ответить на катастрофизм государства не цинизмом, как это случается, не интеллигентским нытьем, от которого тошнит, и не общенациональным пофигизмом, а ясным осознанием того, что происходит внутри и вокруг нас. Вот чего не хватает: адекватного восприятия жизни. Мы живем в потемках сознания. Осветить его может только любовь. И как хорошо, просветленно сказала одна из молодых вдов моряков в телекамеру: «Любите друг друга сейчас. Пока вы живы».
Смелее любите! Смелость любви – вот что мы можем раскрыть в себе, несмотря на государство. А сочувствие – это и есть энергия любви, обращенной к горю.
Первая любовь
Если бы Монтекки и Капулетти пинками подталкивали своих детей к брачной кровати, сводничали, вступили бы в интерродительский заговор, стояли бы у них в изголовье со свечкой, детишки бы отравились от противного, по обоюдной друг к другу ненависти или хотя бы из желания не подчиниться воли родителям.
Первая любовь, преувеличенная «культурным» воображением, как раз и есть та самая обычная любовь, которая возгорается от запрета и тухнет, когда дозволена.
Есть такие международные перекрестки любви, которые давно уже стали стереотипами, определяют общечеловеческое сознание безо всякого на то основания, делают его банальным.
Любовь к менструации
– А у меня сегодня началась менструация!
– И у меня тоже!
– И у меня! И у меня!
Ну, слава Богу, у всех началась. До этого официально менструации не было. Глухо говорилось о каком-то таинственном недомогании, о призраке «больных дней». Муж ничего не понимал. Женщины прятали, оглядываясь, не доверяя никому, всякие свои ватки по темным углам, по шкафам, на дне сумке – в ванной уничтожались все следы менструальной деятельности.
С 1995 года пачки тампаксов в московских ваннах были открыто выставлены для обозрения. Спасибо русскому капитализму, настойчивой рекламе тампаксов и прокладок по телевидению, победе белых штанов в самые критические дни. Но и телевидение было бы не в силах пробить менструальную пробку, если бы общество не созрело. Возможно, женщин слегка подтолкнули к признанию собственной менструации. Хотя, с другой стороны, рекламы марихуаны по телевидению не ведется. Сигареты и водку тоже не рекламируют. В общем, когда менструация стала общегосударственным фактом жизни, молодые женщины стали подробно делиться с коллегами, друзьями ощущениями своих месячных и даже, не участвуя в спортивной жизни или в стриптизе, нашли для себя возможность уклоняться от особо активных мероприятий, благодаря письменным заявлениям о своей менструации.
В Мали, в древней культуре Догон, женщин до сих пор отправляют в специальную хижину, похожую на ножку белого гриба, когда у них начинается менструация. Они считаются грязными и неприкосновенными. Они сидят в грибе и проникаются идеей женской грязи. Наше представление о грязи радикальным образом изменилось. Менструация стала нормой жизни. Кумиры нашей молодости быстро погасли. Их затопила менструация нового поколения. Бандиты стали мэрами городов. Интеллигенция утонула в менструальной крови. Наши шестидесятники и не знали, что от трансвеститов рождаются дети. Они называли все эти отклонения экстремой, но перверсия стала нормой, а они – маргиналами. Мы переехали в молодую, наглую, веселую страну, которая уже существует на карте.
Использованные прокладки приклеиваются к стенам раздевалок и туалетов. Это демонстрация женских возможностей, красоты отправлений, матриархальных требований, животной выразительности экс-слабого пола.
Правильное отношение к месячным – компас новой жизни. Всем предписано жить в менсстриме.
Дон Жуан
В одной французской книжке я когда-то прочитал философскую реабилитацию Дон Жуана: тот не потому менял женщин, что был развратником, а потому, что ни одна не удовлетворяла его своими человеческими качествами.
Я ходил под впечатлением этой мысли, и этот Дон Жуан был мне близок.
Но в сущности драма Дон Жуана в другом. Будь Донна Анна даже самой совершенной женщиной и умным человеком, Дон Жуан все равно бы не остановился. Его беда в том, что он был развратником, мечтавшем о переменах. После пирожных Донны Анны он потянулся бы к черному хлебу, потом снова к пирожному, и – снова к хлебу.
Месиво
У меня было столько женщин, сколько волос на твоем лобке. Я тебя вырвал с родины, пересадил на гнилое место. Ты пошла на это ради меня. Ты родила мне ребенка, чуть не умерев при этом. Ты была со мной тогда, когда мне было хуево. А я разрешил каким-то сраным моим любовницам смотреть на тебя свысока, смеяться над тобой. Я тебе изменял, врал, ебался хуй знает с кем в семейной кровати. Я превратил тебя в рыдающую спину, сплошную боль. Ты, конечно, сделала кое-какие ошибки, но разве за это так наказывают? Ты исстрадалась до костей. За что? Ты любила меня, как никто.
Мне всегда всего было мало.
Встреча с любовником
Если у твоей жены или любимой девушки появился любовник, обязательно встреться с ним и попроси, чтобы он тебя выебал в жопу. Если выебет, то тогда все будет хорошо.
Писательские жены
Писательские жены – это бульон из кур, которые попали не в свою тарелку.
Нет ни одной писательской жены, которая бы не думала самой стать писателем.
Нет более тщеславных созданий, чем писательские жены. Они отсосали у мужей все тщеславие мира.
Нет более циничных созданий, чем писательские жены. Они знают, чем пахнут носки гениев.
Нет более несчастных созданий, чем писательские жены. Их всегда любят во вторую очередь. Чем лучше писатель, тем несчастней его жена. У великих писателей жены быстро сходят с ума. Они не могут больше жить без гениев, а с гениями они жить совсем не могут. Писатель всегда подчеркнет, что жена у него ничтожество, незаметно подчеркнет или заметно – в зависимости от деликатности, на которую писатель вообще не способен.
Мемуары писательских жен нельзя читать без отвращения.
Любовь к тюрьме
В тюрьму я попал с необыкновенной легкостью. Ворота гостеприимно распахнулись, и пресс-секретарь тюрьмы с улыбкой сказал, что заждались: я опоздал на десять минут. Трехэтажное здание, судя по фасаду, было построено по чертежам какого-нибудь немецкого архитектора в 1783 году, и нынче выглядело мощно и облезло. На входе отобрали паспорт и повели к заместителю начальника по политической части. На редкость любезный, свежий лицом подполковник, по-дружески назвавшийся Андреем, немедленно подарил мне большой памятный значок тюрьмы, сделанный к ее 214-летию.
Он рассказал, что среди 1.300 заключенных 200 страдают туберкулезом и что целый год у них из-за поломки пекарни не было хлеба. В остальном все нормально. В камерах сидят не больше 16 человек, убийцы и бандиты-рецедивисты. Мы прошлись по коридорам. Я запросился поговорить с рецидивистами. По дружескому приказу Андрею дежурный офицер сбегал за ключами, но камеры не открыл.
– Они могут с вами все что угодно сделать.
– Например?
Он не стал приводить примера. Андрей больше не настаивал. Воспитательная работа с заключенными основана на трех принципах: убеждение, принуждение и личный пример.
– Заключенный за время отсидки не разу не ступает по земле, – подчеркнул Андрей.
В этом мне померещилось что-то по-русски метафизическое.
– А прогулки?
– На галерее под самой крышей.
Меня повели в тюремный музей. На стенах – фотографии прославленных заключенных. Ветеран-надсмотрщик Юрий Иванович с нежностью водил указкой по лицам своих заключенных. Это были железные маски – узники, сидевшие в тюрьме в одиночных камерах под номерами: начальник личной охраны Гитлера И.Раттенхубер, главнокомандующий группы армии «Центр» Ф.Шерер, руководители государств Прибалтики, Василий Сталин, певица Лидия Русланова, мистический писатель Даниил Андреев и другие безвинные жертвы режима. Документы 20—30-х годов были уничтожены в сентябре 1941 года, когда фашисты подходили к Москве.
А вот и диссиденты брежневской поры: Анатолий Марченко, Владимир Буковский, Натан Щаранский. На полках с уважением были выставлены их книги.
– Я тоже знаю Буковского, – похвастался я. – Я пил с ним красное французское вино всю ночь у него дома в Кембридже.
– Где-где? – переспросил отставник.
– Очень много выпили, – добавил я.
Юрий Иванович подробно рассказывал, как он диссидентов лично «перевоспитывал». Он гордился знакомством с ними, но с обидой заметил, что они в мемуарах недобрым словом отозвались о тюрьме.
Зато тюремная библиотекарша, полнотелая блондинка Ирина, которая могла бы своими размерами озадачить даже Кустодиева, имела противоположное мнение. Она показала мне на мои книги, томящиеся в тюремной библиотеке и по случаю моего приезда выставленные на особом алтаре, и призналась:
– Когда я ухожу в отпуск, я скучаю по тюрьме. По ее особой атмосфере. Они мне все родные, охранники и заключенные.
– Меня осудили за убийство, которое я не совершал, – сказал ее молодой помощник в серой униформе. Помогите мне выбраться отсюда. Я пишу стихи.
Я взял стихи.
– Как вас зовут?
– Сережа.
Меня неожиданно ввели в просторный, душный зал. Там сидели примерно 300 заключенных в серых униформах в ожидании моего выступления.
– Здравствуйте! – выкрикнул командир. Аудитория покорно, но медленно встала.
– Вы меня не предупредили, – тихо обратился я к офицерам, краснея впервые за многие годы.
– Скажите им что-нибудь о надежде. Вы же писатель, вам есть что сказать.
В меня уперлись 600 глубоко впалых глазах. В своем пиджаке от Хуго Босса я почувствовал себя полным идиотом.
Я рассказал им всем о надежде.
Страна неконтролируемых запахов
Говоря о Владимирском Централе, я забыл сказать, что тюрьма имеет свой особый запах, который, может быть, страшнее всего: запахи не забываются. Это запах принудительной чистоты, плохой еды, непромытого, отчаявшегося человеческого тела (баня раз в 10 дней). Вообще же в России на редкость равнодушно относятся к дурным запахам, воспринимая их как неизбежность. В том же Владимире есть Американский дом, где молодые американские преподаватели учат местное население английскому языку. Войдя в классную комнату, я поразился резкому запаху пота:
– Почему вы не просите своих учеников мыться?
Преподаватели отвели глаза, а потом посмотрели на меня как на своего. Запаха пота кроме них никто не замечал.
Но поистине великая встреча с запахом произошла у меня на обратном пути в Москву, в поселке Омофорово; там большая школа для умственно отсталых детей. Как они выживают? Школа в старом здании, похожем на Владимирскую тюрьму, светилась огнями: был ранний февральский вечер. Я попросил своего провожатого узнать, смогут ли нас принять. Он вернулся довольный: нас ждут, даже напоят чаем. Только там странно пахнет. Я не придал значения его словам. Мы вошли в помещение, и я вдруг понял, что давно не попадал в такие безвыходные ситуации. Воняло так, что вонь можно было по силе сравнить с мощью бетховенской симфонии. Я зажал нос рукой, чтобы не вырвало, но вонь все равно врывалась в меня через уши, глаза, через каждую пору. Не знаю, как я дошел (и дошел ли?) до комнаты воспитателей. Не исключаю, что я остался там навсегда. Это женщины разного возраста; за нищенскую зарплату они учат и воспитывают детей алкоголиков, наркоманов. Все бы хорошо, сказали они, но что делать с детьми после школы, непонятно. Девочки-олигофрены выходят на трасу Москва-Владимир для проституции.
– А что у вас за запах в коридоре? – деликатно спросил я, еще бледный от обонятельного шока.
– Запах? Какой запах?
– Ну, запах…
– А это камбала на ужин размораживается.
– Камбала?
– Ну, да, а что?
– Да, нет, ничего.
– А вы нам поможете? – спросили воспитательницы. – Мы на следующий Новый год ищем денег на костюм Деда Мороза. И еще бы нам любительскую видеокамеру.
В дверь учительской заглядывали дети, чтобы показать воспитательницам, которых они называют мамами, свои только что нарисованные рисунки.
Пятый инсульт товарища Сталина
Самыми яркими личностями России XX века русские назвали Сталина, Ленина и академика Сахарова. Я бы назвал это лобовым столкновением мозгов.
Сталин, видимо, в новом веке сможет претендовать на теплое место российского Наполеона. Треть россиян считает его тираном. Ровно столько же готовы простить ему все зверства или не верят в них, называя его спасителем России благодаря победе над Германией. Остальные говорят, что в нем сочетались разные черты. Особенность новых исторических исследований о Сталине – общее потепление отношения к нему, даже со стороны либеральных ученых. Чем дальше Сталин уходит в историю, тем больше многих пленяет его грузинский макиавеллизм, склонность к грубым шуткам и удовольствиям, последовательный мачизм, умение противостоять Западу. Террор 37—38-х годов все больше представляется внутрипартийной «разборкой». Принижается число расстрелянных. Сталин становится персонажем русского национального комикса, готовым говорить и делать то, что другие трусливо маринуют в подсознании. Русских по-прежнему пьянит скорее не водка, а идея безграничной власти, способы ее достижения и выражения. Новым элементом сталинских штудий оказывается почти жалостное отношение к его последним годам жизни. Осенью 1945 года он пережил инсульт и впервые официально уехал в отпуск.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24