А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Чтобы изменить их первоначальный цвет, прелестницы пользуются мылом с буковой золой и козьим жиром — пришедшему из Галлии средству, к смеси уксусного осадка и масла мастикового дерева или, наконец, просто покупают дивные шевелюры в лавчонках у портика Минуция, что напротив храма Геркулеса Мусагета. Бедные девушки из Германии продают свои белокурые волосы стригалям за пятьдесят сестерциев, а те перепродают их за полталанта.
На это-то зрелище с завистью глазеют и полуголый плебей, и голодный бродяга-грек, «готовый взобраться на небеса за одну миску похлебки», и философ в продранном плаще и с пустым кошельком, черпающий здесь темы для своих выступлений против роскоши и богатства.
И все эти возлежащие, сидящие, прогуливающиеся, переминающиеся с ноги на ногу люди, что воздевают руки к небесам только для того, чтобы рукава, соскользнув к локтю, обнажили руки с выведенными пемзой волосами, хохочут, клянутся друг другу в любви, перемывают кости ближним, напевают под нос песенки из Кадиса либо Александрии, совершенно забыв о мертвецах, которые прислушиваются к живущим и немо призывают их; праздные горожане говорят всякий вздор на языке Вергилия или перебрасываются каламбурами по-гречески в подражание Демосфену, предпочитая этот язык родному, ибо греческий воистину создан для любовных излияний, а потому куртизанка, не умеющая сказать своему любовнику на языке Таис или Аспасии: «Zwn кai, шvxn» («Душа моя и жизнь!»), — годна лишь на то, чтобы быть потаскушкой для иноплеменных наемников-дикарей с кожаными щитами и наколенниками.
Пройдет еще полтора века, и лже-Квинтилиан на своем опыте убедится, что значит не уметь говорить по-гречески!
При всем том именно для развлечения этих людей, ради того, чтобы насытить их хлебом и зрелищами, усладить глаза и уши праздной легкомысленной толпе, пустоголовым молокососам и красавицам с истасканными сердцами, сынкам высокопоставленных семейств, растратившим свое здоровье по лупанарам, а достояние — по харчевням, всему этому ленивому и разнеженному племени будущих итальянцев, уже тогда кичившихся собой, словно теперешние англичане, гордых, как испанцы, и задиристых, как галлы, — ради народа, тратящего время на прогулки под портиками, беседы в банях, рукоплескания в цирках, чтобы угодить этим юнцам и девам, праздному молодому поколению богатых и процветающих римлян, Вергилий, сладостный мантуанский лебедь, поэт-христианин по сердечной склонности, хотя и не по воспитанию, воспевает простые сельские радости, взывает к республиканским добродетелям, бичует святотатства гражданских войн и готовит прекраснейшую и величайшую из поэм, созданных после Гомера, чтобы затем сжечь ее, сочтя недостойной не только потомков, но и современников! Ради них, ради того, чтобы вернуться к ним, Гораций, забросив подальше щит, бежит при Филиппах. Чтобы они узнавали и окликали его, он с рассеянным видом прогуливается на Форуме и по Марсову полю, блуждает по берегам Тибра, доводя до совершенства то, что потом назовет своими безделицами: «Оды», «Сатиры», «Науку поэзии». От разлуки с ними терзается жестокой тоской вольнодумец Овидий, вот уже пять лет как изгнанный во Фракию, где он искупает мимолетное (к тому же весьма доступное!) удовольствие прослыть возлюбленным императорской дочери или, быть может, гибельную случайность, приоткрывшую ему секрет рождения юного Агриппы. Это к ним поэт взывает в «Скорбных элегиях», «Посланиях с Понта» и «Метаморфозах». О счастье вновь оказаться среди них он грезит, вымаливая сначала у Августа, затем у Тиберия позволение вернуться в Рим. О них он будет скорбеть, когда вдали от родины смежит навсегда веки, но прежде единым всевидящим взглядом окинет роскошные сады Саллюстия, бедные домишки Субуры, полноводный Тибр, где в битве против Кассия едва не утонул Цезарь, и тинистый ручеек Велабр, струящийся под сенью священной рощи, где некогда Ромул и Рем приникали к сосцам волчицы. Ради этих людей, в жажде сохранить их привязанность, изменчивую, как апрельский день, Меценат, потомок царей Этрурии и друг Августа, передвигающийся лишь опершись на плечи двух евнухов, более мужественных, чем он сам, любвеобильный Меценат тратит деньги, содержа поэтов, оплачивая картины и фрески, представления актеров, гримасы мима Пила-да и прыжки танцора Батилла! Для их увеселения Бальб открывает театр, Филипп возводит музей, Поллион строит храмы. Агриппа бесплатно раздает им лотерейные билеты, на которые выпадают выигрыши в двадцать тысяч сестерциев, дарит расшитые серебром и золотом ткани, вывезенные с Понта Эвксинского, столики и скамьи с узорами из перламутра и слоновой кости… Им в угоду он основывает бани, где можно проводить время с восхода до заката, пока тебя бреют, растирают, умащают благовониями, поят и кормят за его счет; для них роет каналы протяженностью в тридцать льё и строит акведуки длиной в шестьдесят семь льё, чтобы ежедневно доставлять в Рим более двух миллионов кубических метров воды для двух сотен фонтанов, ста тридцати водонапорных башен и ста семидесяти бассейнов! Им же на потребу, чтобы превратить их кирпичный город в мраморный, привести обелиски из Египта, воздвигнуть форумы, базилики, театры, мудрый император Август повелел переплавить всю золотую посуду, сохранив для себя от богатств Птолемеев лишь один драгоценный мурринский сосуд, а из того, что оставили ему отец Октавий и дядя Цезарь, что принесли победа над Антонием и завоевание целого мира, — только сто пятьдесят миллионов сестерциев (тридцать миллионов наших франков). Ради их удобства он заново вымостил Фламиниеву дорогу до Римини, а чтобы потешить их, выписал из Греции буффонов и философов, из Кадиса — танцоров и танцовщиц, из Галлии и Германии — гладиаторов, из Африки — удавов, гиппопотамов, жирафов, тигров, слонов и львов. И наконец, к ним, обитателям Вечного города, он обратился, умирая: «Довольны ли вы мною, римляне?.. Хорошо ли я исполнил роль императора?.. Если да, то рукоплещите!»
Вот чем были виа Аппиа, Рим и римляне времен Августа. Но к Великому четвергу лета 1469, в эпоху, о которой мы повествуем, все так изменилось! Императоры исчезли, унесенные вихрем времен, разрушившим империю. Римский колосс, тень которого накрывала треть обитаемого мира, рухнул. Аврелианова стена не защитила Рим, и его принялись завоевывать все, кто этого хотел: Аларих, Гейзерих, Одоакр… Засыпая старые руины и возводя на их месте то, что разрушит следующий набег варваров, город поднялся над первыми мостовыми на высоту двадцати ступней. Искалеченный, разграбленный, выпотрошенный, он был в конце концов пожалован Пипином Коротким папе Стефану II, а Карл Великий подтвердил права святого престола на город вместе с прилежащим к нему дукатом. Крест, столь долгое время униженный и поруганный, гордо вознесся сначала над пантеоном Агриппы, затем над колонной Антонина, а там и над Капитолийским холмом.
Тогда-то, воспарив с фронтона базилики святого Петра, духовная власть верховного понтифика распростерла крыла над миром: на севере до Исландии, на востоке до Синая, на юге до Гибралтарского пролива, на западе до самого дальнего мыса Бретани, в который, словно в корму огромного корабля Европы, бились атлантические валы, вздымаясь и опадая в такт далекому дыханию Великого океана и Индийского моря. Но светская, земная власть пап замкнулась в стенах Рима, теснимого свирепыми кондотьерами средневековья, чья дерзость, подобно прибою, пока разбивалась о театр Марцелла и отступала перед аркой Траяна.
От этой-то арки и берет начало виа Аппиа.
Что сделали с царицей дорог крушение империй, нашествия варваров, преображение рода человеческого? Во что превратилась она, великая дорога, путь в Элизиум? Почему она внушает такой ужас, что устрашенные поселяне избегают ее и прокладывают иные пути по равнине, только бы не вступить на плиты из лавы, не пройти меж двух рядов полуразрушенных гробниц?
Увы, подобно хищным птицам — орлам, грифам, кречетам, коршунам и соколам, люди-хищники из родов Фран-джипани, Гаэтани, Орсини, Колонна и Савелли овладели этими печальными руинами, возведя над ними свои крепости и увенчав их стягами, возвещающими не о рыцарской доблести, а о мрачной славе разбойничьих вертепов.
Но странное дело! Солдаты с Фискальной башни, которым в этот святой день запретили совершать вылазки на равнину, не могут понять, что происходит: в то время как все паломники по-прежнему стараются держаться подальше от древней дороги, один из них, пеший, безоружный, не сворачивает и продолжает идти к их башне — аванпосту длинной линии крепостей.
Солдаты удивленно переглядываются, спрашивая друг друга:
— Откуда он взялся? Куда идет? Чего хочет?
И добавляют с угрожающей усмешкой, покачивая головами:
— Да он помешался, не иначе!..
Откуда явился незнакомец, мы сейчас расскажем, куда направляется, вскоре увидим, а вот чего он ищет, узнаем несколько позже.
ПУТНИК
Человек шел из Неаполя. По крайней мере, было похоже на то.
На восходе дня его видели выходящим из Дженцано. Провел ли он там ночь или до утра прошагал в темноте по Понтийским болотам, в сыром безлюдье которых бодрствуют лишь лихорадка и бандиты?
Никто не знал.
Из Дженцано он направился в Ариччу; мало-помалу дорога заполнялась крестьянами и крестьянками, державшими путь туда же. По-видимому, он спешил в Рим с той же целью, что и все, — получить святейшее благословение.
В отличие от обычных паломников, он не пускался в разговоры с попутчиками, да и его никто не окликал. Шел он довольно быстро, той ровной поступью, что свойственна бывалым путешественникам, решившимся на долгий переход.
В Аричче большинство крестьян делало остановку: одни затем, чтобы переброситься словцом с близкими и дальними знакомцами, другие толпились у кабачков, собираясь выпить стаканчик вина из Веллетри или Орвьето.
Этот же ни с кем не поздоровался, ничего не пил и продолжал путь без промедления.
Так он дошел до Альбано, где задерживались почти все, даже самые торопливые странники. Альбано был весьма (а в ту эпоху особенно) богат достойными обозрения развалинами, этот крестник Альба Лонги, родившийся посреди поместья Помпея и со своими восемьюстами домов и тремя тысячами жителей неспособный заполнить обширные земли, которые император Домициан повелел присоединить к поместью победителя при Силаре и побежденного при Фарсале.
Но путник не остановился поглядеть на эти руины.
Выходя из Альбано, он увидел справа от дороги гробницу Аскания, сына Энея, основателя Альбы, что примерно в одном льё пути от могилы Телегона, сына Улисса, основателя Тускула. Эти два города и два героя, принадлежавшие враждующим племенам греков и азиатов, воплотили в себе драму старой Европы. При древних царях Рима и в республиканскую эпоху города соперничали, а их обитатели взаимно враждовали. Поединок отцов под стенами Трои продолжался здесь между детьми. Славнейшими родами в Альбе и Тускуле были Юлии, давшие Риму Цезаря, и Порции, подарившие ему Катона Утического. Все знают о непримиримой распре этих двоих, о том, как троянское единоборство тысячелетие спустя закончилось в Утике: Цезарь, потомок побежденных, отомстил отпрыскам победителей за гибель Гектора.
Эти воспоминания о былом величии навевают возвышенные мысли и, без сомнения, требуют хотя бы краткой задержки перед гробницей Энеева сына. Однако иноземец то ли не знал истории, то ли этот предмет оставлял его равнодушным. Он прошел мимо могилы Аскания, не удостоив ее даже взглядом.
Заметим, что с тем же бесстрастием или пренебрежением он миновал храм Юпитера Латиариса, в котором поверхностный взгляд видит лишь груду ничем не примечательных развалин, но вдумчивый историк почтительно прозревает в них некий символ власти, воздвигнутый Тарквинием, дабы заключить латинскую цивилизацию в узилище цивилизации римской.
Вот почему, хотя среди паломников, следующих тем же путем, что и наш молчаливый и неутомимый странник, нашлись такие, кто считал, будто они идут быстрее, им вскоре пришлось убедиться, что он незаметным образом опередил их. Теперь они взирали на него с удивлением, почти со страхом. Казалось, этот путник принадлежит к иной людской породе, нежели те, кого он оставлял позади так равнодушно, словно не признавал с ними родства. Он проходил сквозь людские потоки подобно Роне, что пересекает Женевское озеро, не смешивая свои мутноватые ледяные воды с теплой прозрачной влагой Лемана.
Однако, взойдя на вершину горы Альбано, откуда Рим, римская равнина и Тирренское море не только внезапно открываются глазу, но, кажется, устремляются вам навстречу, он остановился в задумчивости и, опершись обеими руками на посох из лавра, окинул быстрым взором представшую перед ним картину.
Впрочем, на лице его при этом не отразился восторг изумления: то было чувство человека, припоминающего нечто давным-давно знакомое.
Воспользуемся этим кратким мигом, чтобы описать читателям хотя бы внешность таинственного незнакомца.
Это был суховатый костистый мужчина сорока — сорока двух лет, росту чуть выше среднего, на вид способный перенести любые тяготы и опасности. Помимо синего плаща, перекинутого через плечо, на нем была серая туника, оставлявшая открытыми ноги со стальными мышцами и могучие руки; казалось, его сандалии за годы странствий пропитались пылью бесконечных дорог.
Голова его была непокрыта, и обожженное солнцем, иссеченное ветром лицо невольно притягивало взгляд.
В его чертах великолепно отпечаталась выразительная красота семитской расы: большие глубокие глаза то затмевались меланхолической грустью, глядя из-под полуопущенных век, то, широко распахнувшись, мерцали мрачным огнем. Нос с крепкой переносицей, прямой и точеный, чуть изгибался на конце, подобно клюву больших хищных птиц. Насколько позволяла разглядеть длинная черная борода, рот был большим, красивой формы, с чуть вздернутыми то ли в презрительной, то ли в страдальческой усмешке уголками губ и острыми белыми зубами. Не тронутые стрижкой черные, как и борода, волосы ниспадали на плечи, словно у римских императоров-варваров или франкских королей, вторгнувшихся в Галлию. Эбеновый ореол бороды и волос великолепно обрамлял это лицо, казалось отлитое из красной меди, а лоб, затененный спускавшейся почти до бровей шевелюрой, рассекала глубокая морщина — след перенесенных горестей или мучительных раздумий.
Как мы уже сказали, этот человек внезапно застыл прямо посреди дороги, и река паломников расступилась, обтекая его подобно водопаду, что двумя потоками низвергается с горы, разделенный у самой вершины несокрушимым утесом.
Даже в ранний утренний час, под веселыми лучами юного апрельского солнца суровая неподвижность этого человека невольно смущала взгляд. Какой же ужас он должен внушать ночной порой, когда ветер развевает его длинные черные волосы и широкий плащ, а он, несмотря на грозу и бурю, озаряемый молниями, размеренным и быстрым шагом продолжает свой путь сквозь лесную чащу, по пустынным дюнам или скалистому морскому берегу, похожий на гения лесов, демона вересковых пустошей или духа Океана!
Воистину, нельзя не понять того безотчетного страха, что заставлял крестьян отшатываться от сумрачного путника.
Он же, между тем, стоя спиной к востоку и лицом к западу, видел справа длинную гряду холмов, что упирается в гору Соракт, являя собою естественную границу первых завоеваний Рима, — своеобразной котловины, напоминающей цирк, где, как гладиаторы, поочередно погибали племена фалисков, эквов, вольсков, сабинян и герников; слева — Тирренское море с россыпью голубоватых островков, схожих с облаками, навечно ставшими на якорь в небесной вышине; наконец, прямо перед незнакомцем в трех льё высился Рим, к которому натянутой струной пролегла Аппиева дорога, что ощетинилась сторожевыми башнями, возведенными в одиннадцатом, двенадцатом и тринадцатом веках. Ведь античные дороги не признавали отклонений. Их прочерчивали с прямолинейной неуклонностью, перебрасывая мосты через реки, вгрызаясь в горы и засыпая низины.
Путник простоял так несколько минут.
Затем, окинув взглядом необъятную панораму, хранившую отпечаток двух тысячелетий истории, он медленно провел рукой по лбу, поднял к небесам глаза, в которых читались мольба и угроза, испустил глубокий вздох и тронулся дальше.
Однако, дойдя до развилки двух дорог, он не повернул вправо, подобно остальным, избегавшим приближаться к орлиным разбойничьим гнездам, что наводили трепет на всю округу. Вместо того чтобы, как все, войти в город через ворота Сан-Джованни ди Латерано, он зашагал прямо к Фискальной башне, решительно и бесстрашно, будто не допускал мысли, что у крепости, над которой реял стяг Орсини, воинственных племянников папы Николая III, его может подстерегать хоть малейшая опасность.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87