А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


— Зачем вы сыграли эту шутку с беднягой маркизом де Шалабром, — ведь вы не такой уж любитель мистификаций? — спросил я у Нодье.
— Затем, что он разорялся, друг мой, а за эти три года, что он искал свою Библию, он ни о чем другом уже не думал; за эти три года он истратил две тысячи франков, тогда как за те же три года он мог бы истратить и пятьдесят.
Теперь, когда мы показали горячо нами любимого Шарля в будни и в воскресное утро, расскажем, что он делал в воскресенье от шести вечера и до двенадцати ночи.
Как я познакомился с Нодье?
Так же, как знакомились с ним все. Он оказал мне услугу. Это было в 1827 году; я только что закончил свою «Христину»; я никого не знал ни в министерствах, ни в театрах; мое начальство, вместо того чтобы помочь мне и ввести меня в Комеди Франсез, было для меня помехой. За два-три дня до этого я написал тот последний стих, который вызывал бешеный свист и гром аплодисментов:
Ну что ж, мне жаль…
Отец, добить его велите. note 4
Под этим стихом я написал слово «конец», и мне оставалось только прочитать мою пьесу господам королевским комедиантам, а их дело было принять ее или же отвергнуть.
К несчастью, в то время управление Комеди Франсез было, как и управление Венецией, республиканским, но в то же время аристократическим и далеко не каждому удавалось предстать перед сиятельными персонами из театрального комитета.
Разумеется, там был некто вроде экзаменатора, в чьи обязанности входило чтение произведений молодых авторов, которые еще ничего не создали и, следовательно, имели право прочитать свою пьесу комедиантам только после экзамена; однако тут установилась печальная традиция, из-за чего случались весьма неприятные истории: иные рукописи ждали своей очереди год, два, а то и три, я же, будучи знаком с Данте и Мильтоном, не осмеливался выступить против этого чистилища, опасаясь, как бы моя злосчастная «Христина» попросту не увеличила число Questi sciagurati, che mai non fur vivi. note 5
Я слышал разговоры о том, что Нодье — прирожденный покровитель еще не родившихся поэтов. Я попросил его замолвить за меня словечко перед бароном Тейлором. Он так и сделал. Неделю спустя я читал свою пьесу во Французском театре и она была почти принята.
Я говорю «почти», ибо для того времени, то есть для лета от Рождества Христова 1827, в «Христине» имеется столько литературных вольностей, что господа штатные королевские комедианты не осмелились принять мою пьесу сразу и решили подчиниться решению г-на Пикара, автора «Городка».
Господин Пикар был одним из оракулов своего времени.
Фирмен привел меня к г-ну Пикару. Тот принял меня в библиотеке, которая была украшена всеми изданиями его произведений и в которой красовался его бюст. Он взял мою рукопись, назначил мне свидание через неделю и отпустил нас.
Через неделю, минута в минуту, я стоял у дверей г-на Пикара, по-видимому ждавшего меня: он встретил меня с улыбкой Ригобера из комической оперы «Продается дом».
— Сударь, — сказал он, протягивая мне мою рукопись, аккуратно свернутую в трубочку, — у вас есть какие-нибудь средства к существованию?
Начало нельзя было назвать многообещающим.
— Да, сударь, — отвечал я, — я занимаю скромную должность при господине герцоге Орлеанском.
— Отлично, мой мальчик, — сказал он, с самой сердечной улыбкой всовывая мой сверток мне в руки и одновременно пожимая их, — в таком случае идите на службу.
И, в восторге от своей остроты, он потер руки, знаком показывая мне, что аудиенция окончена.
Как бы то ни было, я обязан был поблагодарить Нодье. Я отправился в Арсенал. Нодье принял меня так, как он встречал всех, — тоже с улыбкой… Но, как говорит Мольер, улыбка улыбке рознь.
Быть может, когда-нибудь я забуду улыбку Пикара, но я никогда не забуду улыбку Нодье.
Я хотел доказать Нодье, что я не так уж недостоин его протекции, как он мог подумать, судя по ответу Пикара. Я оставил ему мою рукопись. На следующий день я получил чудесное письмо от него: Нодье вернул мне все мое мужество и приглашал на вечера в Арсенале.
В этих вечерах в Арсенале было нечто чарующее, нечто такое, чего нельзя описать пером. Бывали они по воскресеньям и, собственно говоря, начинались в шесть часов.
В шесть часов стол был накрыт.
Постоянно садились за стол Кайё, Тейлор, Франсис Вай, которого Нодье любил как родного сына; кроме них — двое-трое зашедших на огонек и еще кто угодно.
Кто однажды был допущен в обворожительный уют этого дома, тот ходил к Нодье без всякого дела, просто поужинать. Два-три прибора всегда ждали каких-нибудь нежданных гостей. Если этих трех приборов было недостаточно, к ним прибавлялся четвертый, пятый, шестой. Если требовалось раздвинуть стол, его раздвигали. Но горе было тому, кто приходил тринадцатым! Он с безнадежной тоской ужинал за маленьким столиком до тех пор, пока не приходил четырнадцатый и не освобождал его от наказания.
У Нодье были свои причуды: он предпочитал серый хлеб белому, олово — серебру, стеариновые свечи — восковым.
Никто не придавал этому значения, кроме г-жи Нодье, которая все делала по его вкусу.
Года через два я стал одним из тех друзей дома, о чем я только что говорил. Я мог прийти без предупреждения в часы ужина; меня встречали восклицаниями, не оставлявшими сомнения в том, что я здесь желанный гость, и сажали за стол, или, вернее, я сам садился за стол между г-жой Нодье и Мари.
Через некоторое время мое право на это место стало непререкаемым. Приходил ли я слишком поздно, сидели ли уже все за столом, было ли мое место занято, гостю-узурпатору делали знак, что перед ним извиняются, мое место предоставляли мне, и — даю вам слово! — тот гость, кого я побеспокоил, пристраивался на первом попавшемся свободном месте.
Нодье считал в ту пору, что я для него находка, ибо я освобождал его от необходимости говорить. Но если это было находкой для него, то это была потеря для всех остальных. Нодье был самым блестящим рассказчиком в мире. С моими рассказами проделывали всё, что творят с огнем: мешают в камине, чтобы огонь вспыхнул, разгорелся, заполыхал, подбрасывают щепок, чтобы искры остроумия летели так же, как летят искры в кузнице; это было вдохновение, это было увлечение, это была молодость, но здесь не было ни капли того добродушия, того невыразимого очарования, того несравненного изящества, в которые, как в сети, расставленные птицеловом, попадаются и большие птицы, и маленькие. Я не был Нодье.
То был низший сорт, которым гости довольствовались, вот и все.
Но порою я обижался, порою я не хотел ничего рассказывать, а поскольку я отказывался и поскольку мы были у Нодье, говорить приходилось ему, и тогда слушали все — и взрослые и дети. Он представлял собой Вальтера Скотта и Перро в одном лице, это был ученый в схватке с поэтом, это была память в борьбе с воображением. И тогда Нодье было не только интересно слушать, но и радостно смотреть на него. Его высокий рост и худощавость, его длинные тонкие руки, его длинные бледные пальцы, его длинное лицо, выражавшее глубокую грусть и доброту, — все это гармонировало с его слегка тягучей речью, которая модулировала из тона в тон и в которой время от времени слышался франшконтийский выговор — от него Нодье так до конца и не избавился. Нодье-рассказчик был неистощим: он никогда не повторялся, он всегда рассказывал что-нибудь новое. Время, пространство, природа, история были ддя Нодье кошельком Фортуната, откуда Петер Шлемиль неизменно черпал полными пригоршнями. Нодье знал всех — Дантона, Шарлотту Корде, Густава III, Калиостро, Пия VI, Екатерину II, Фридриха Великого — кого он только не знал! Подобно графу де Сен-Жермену и таратанталео, он присутствовал при сотворении мира и, видоизменяясь, прошел сквозь века. Относительно этого видоизменения у него существовала даже весьма любопытная теория. Согласно теории Нодье, сны — это лишь воспоминания о днях, протекших на другой планете, отсвет того, что было когда-то. Согласно теории Нодье, самые фантастические мечты соответствовали событиям, некогда происшедшим на Сатурне, на Венере или на Меркурии: самые причудливые образы были всего только тенью тех форм, что оставили о себе воспоминания в нашей бессмертной душе. Впервые посетив Геологический музей в Ботаническом саду, он вскрикнул, обнаружив там животных, которых он видел во время потопа при Девкалионе и Пирре, и порой с языка у него срывались признания, что, увидев стремление тамплиеров к мировому господству, он посоветовал Жаку Моле обуздать свое честолюбие. Иисуса Христа распяли не по вине Нодье — из всех, кто слушал Христа, он один предупредил его о том, что Пилат против него злоумышляет. Чаще всего Нодье представлялся случай увидеть Вечного жида: впервые он увидел его в Риме во времена папы Григория VII, второй раз — в Париже, накануне Варфоломеевской ночи, и в последний раз — в городке Вьен, что в Дофине; о Вечном жиде у Нодье хранятся наиболее ценные документы. И в связи с этим он обнаружил ошибку, в которую впали ученые и поэты, в частности Эдгар Кине: это был не Агасфер (имя полугреческое, полулатинское) — так звали человека, в чьем кармане всегда было пять монет, — это был Исаак Лакедем; за это Нодье ручался, ибо слышал разъяснения из его собственных уст. От политики, от философии, от традиций он переходил к естественной истории. Как далеко опередил Нодье в этой науке Геродота, Плиния, Марко Поло, Бюффона и Ласепеда! Он знал таких пауков, рядом с которыми паук Пелисона был просто дрянь; он возился с жабами, рядом с которыми сам Мафусаил казался младенцем; наконец, он завязал отношения с такими кайманами, рядом с которыми тараска была не более как ящерицей.
И в таких случаях с Нодье все происходило так, как это всегда бывает с гениями. В один прекрасный день, когда он искал чешуекрылых (это было во время его пребывания в Штирии, краю гранитных скал и вековых деревьев), он залез на дерево, чтобы исследовать дупло, которое он заметил, сунул туда руку — у него была такая привычка, и это было достаточно неосторожно, ибо в один прекрасный день он вытащил из дупла не только руку, но и змею, которая обвилась вокруг руки, — итак, обнаружив в один прекрасный день дупло, он сунул туда руку и почувствовал что-то липкое, мягкое и податливое. Он быстро вытащил руку и заглянул в дупло: в глубине тускло блестели два глаза. Нодье верил в существование дьявола, и вот, увидев эти два глаза, которые очень напоминали глаза Харона, как уголья горящие, по словам Данте, Нодье сначала удрал, потом, поразмыслив, передумал, взял топорик и, измерив глубину дупла, принялся прорубать отверстие в том месте, где, как он предполагал, должно было находиться неведомое существо. На пятом или на шестом ударе топора из дерева потекла кровь — вот так же под ударами Танкредова меча текла кровь из очарованного леса Тассо. Но не прекрасная воительница представилась его взору — то была огромная жаба, заточенная в дереве, куда ее, вне всякого сомнения, занес порыв ветра в те времена, когда она была величиной с пчелку. Сколько же лет прожила она там? Двести, триста, а быть может, и все пятьсот. Она была шести дюймов в длину и трех в ширину.
В другой раз дело было в Нормандии, в то время, когда они с Тейлором совершали чудесное путешествие по Франции; он зашел в церковь и увидел: под сводами ее висели гигантский паук и огромная жаба. Он обратился к одному крестьянину с просьбой объяснить ему, что это за странная пара.
Старый крестьянин подвел его к одной из плит этой церкви, на которой был изображен лежащий рыцарь в доспехах, и рассказал ему следующую историю.
Жил этот рыцарь баронского рода в старину, и оставил он по себе в том краю такую страшную память, что даже самые отважные люди обходили его могилу, чтобы не наступить на надгробную плиту, — и отнюдь не из почтения, а от страха. Над могилой, во исполнение обета, данного этим рыцарем на смертном одре, день и ночь должна была гореть лампада: умирающий позаботился отказать на благочестивые цели сумму, более чем достаточную для покрытия подобного расхода.
В один прекрасный день, вернее, в одну прекрасную ночь, кюре, которому почему-то не спалось, увидел из окна своей комнаты, выходившего на церковь, что огонек лампадки меркнет и гаснет. Он решил, что это случайность, и не придал тому большого значения.
Но на следующую ночь, когда он проснулся часа в два, ему захотелось удостовериться, горит ли лампада. Он встал с постели, подошел к окну и убедился de visu note 6, что церковь погружена в полный мрак.
Это происшествие, случившееся дважды за сорок восемь часов, становилось серьезным. На рассвете кюре позвал сторожа и просто-напросто обвинил его в том, что он поливает маслом свой салат, вместо того чтобы подливать его в лампаду. Сторож поклялся всеми святыми, что уже пятнадцать лет он имеет честь быть церковным сторожем и все эти пятнадцать лет каждый вечер добросовестнейшим образом наливает в лампаду масло и что это не иначе как проделка самого злого рыцаря: он мучил людей при жизни и теперь, через триста лет после смерти, опять начал мучить их.
Кюре сказал, что вполне верит сторожу, но, тем не менее, желал бы присутствовать вечером при наполнении лампады; и вот, когда стемнело, в присутствии кюре масло было налито и лампада затеплилась; тогда кюре собственноручно запер церковь, положил ключ в карман и пошел домой.
Дома он взял молитвенник, сел в большое кресло у окна и, глядя то в книгу, то на церковь, стал ждать.
В полночь он увидел, что свет, горевший в витражах, побледнел, померк и наконец погас.
История была странная, загадочная, необъяснимая, и бедняга-сторож не мог иметь к ней никакого отношения.
Кюре пришло в голову, что в церковь забрались воры и украли масло. Но если преступление было совершено ворами, то оставалось предположить, что эти молодцы, ограничивавшиеся кражей масла и не трогавшие священных сосудов, были на редкость честными людьми.
Итак, то были не воры; скорее всего, тут было что-то сверхъестественное. Кюре решил, чего бы это ему ни стоило, выяснить, что тому причиной.
Вечером он сам налил масла в лампаду, чтобы окончательно увериться, что не пал жертвой ловкого обмана, но на сей раз он не ушел из церкви, как вчера, а спрятался в исповедальне.
Часы текли, лампада сияла ровным, спокойным светом. Вот и пробило полночь…
Кюре показалось, что он слышит тихий шум, похожий на тот, который производит сдвигаемый с места камень, потом он увидел тень какого-то животного с гигантскими лапами, и эта тень поднялась по столбу, побежала вдоль карниза, на секунду задержалась у свода, спустилась по цепочке и остановилась на лампаде; тут лампада закачалась, свет ее начал меркнуть и наконец погас.
Кюре очутился в полной темноте. Он понял, что этот опыт надо повторить, устроившись поближе к тому месту, где все это произошло.
Это было совсем просто: вместо того чтобы пойти в исповедальню, находившуюся в стороне, противоположной той, где висела лампада, он спрятался в другой исповедальне, в нескольких шагах от лампады.
Словом, все было сделано так же, как и накануне, только кюре выбрал другую исповедальню и запасся потайным фонарем.
До полуночи все было так же тихо, спокойно, так же исправно горела лампада. Но с последним ударом полночного боя послышался тот же треск, что и накануне. А так как на сей раз треск послышался шагах в четырех от исповедальни, то кюре удалось мгновенно перевести взгляд на то место, откуда он доносился. Треск раздавался в могиле рыцаря.
Потом резная плита, лежавшая на могиле, медленно приподнялась и кюре увидел, что через образовавшуюся щель вылез паук величиной с пуделя, покрытый шерстью длиной в шесть дюймов, с лапами длиною в локоть, и не медля, не колеблясь, не отыскивая дороги, которая, по-видимому, была ему хорошо знакома, полез вверх по столбу, пробежал по карнизу, спустился по цепочке и, достигнув цели своего путешествия, принялся пить масло из лампады, и та погасла.
Но тут кюре прибегнул к помощи потайного фонаря и направил его луч на могилу рыцаря.
Он увидел, что предмет, благодаря которому могила оставалась полуоткрытой, был не что иное, как жаба, огромная, как морская черепаха; жаба эта, раздуваясь, приподнимала надгробную плиту и выпускала паука, который не медля пускался в путь и высасывал масло, а по возвращении делился им со своей товаркой.
Итак, оба укрывались в этой могиле в течение нескольких веков и, быть может, дожили бы и до сего дня, если бы случай не раскрыл кюре глаза на то, что в церкви завелся вор.
На другой день кюре созвал людей: могильная плита была поднята, насекомое и земноводное убиты, а их трупы подвесили к потолку как доказательство истинности этой необыкновенной истории.
К тому же крестьянин, рассказывавший Нодье об этом происшествии, был одним из тех, кого кюре позвал, чтобы уничтожить сотрапезников, проживавших в могиле рыцаря, а так как он особенно усердно воевал с жабой, то капля крови поганой твари брызнула ему в глаз, и он едва не ослеп, подобно Товиту.

Это ознакомительный отрывок книги. Данная книга защищена авторским правом. Для получения полной версии книги обратитесь к нашему партнеру - распространителю легального контента "ЛитРес":
Полная версия книги 'Женщина с бархоткой на шее'



1 2 3 4