А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Ну что поделаешь, так сулил Господь, все мы там будем!
Этим словам сопутствовало непременное поджимание губок, этакое особенное поджимание, которое означало: вы , голубушка, может, там и в самом деле окажетесь, то есть наверняка окажетесь, с вашей-то больной печенью, но я – о нет, никогда ! Уж кого-кого, а меня-то непременно минует чаша сия! Потому что вы – это вы, а я – это я, Вера Анатольевна Ховрина, супруга директора Сормовского завода Виктора Ивановича Ховрина и мать его очаровательных дочерей Виктории и Валерии! Всякая горькая чаша меня непременно минует, поскольку я из тех избранных счастливиц, любимиц Фортуны, которые жизнь не проживут, а пройдут по ковровым дорожкам, если не под звуки торжественного полонеза (да и утомительно оно, беспрестанно выступать церемониальным шагом!), то уж кружась в дивном вальсе Грибоедова – всенепременно.
Это был любимый вальс maman…
Ну что можно теперь сказать? Только то, что maman ошибалась. Вальс Грибоедова отзвучал в ее судьбе очень быстро. Довелось ей испить самую горькую для нее чашу: пережить измену обожаемого мужа. В глубине души я убеждена: нищета или даже разорение, болезнь или преждевременная смерть кого-то из нас, детей, хоть и стали бы для нее горчайшим горем, но не произвели бы настолько разрушительного воздействия, как внезапная, безрассудная, шальная влюбленность отца в ту женщину , как его уход из семьи, развод, скандалы, позор, который обрушился на нас всех, прежде всего – на мать… да, очень странно, конечно, но почему-то именно на нее, а не на отца смотрели знакомые с презрительной жалостью и как бы даже с осуждением.
В те времена в нашем кругу о разводе знали больше понаслышке, однако в обществе он уже не мог никого особенно шокировать. Шок состоял в личности «разлучницы», «соперницы». Весь ужас положения maman заключался в том, что отец ушел от нее не к молоденькой хорошенькой девушке или вдовушке, а к женщине старше его, одинокой, странной, поведения загадочного, а по меркам maman, и вообще полусумасшедшей… Она была поэтесса (впрочем, я в жизни никогда не видела ни одной ее книжки, а стихотворение прочла всего лишь одно, да и то совершенно случайно!). В самом этом слове «поэтесса» было, с точки зрения моей maman, что-то особенно позорное, унизительное, распутное, порочное – и в то же время манящее. Уже одним этим словом все было сказано, чтобы объяснить необъяснимый поступок отца, однако та женщина вдобавок ко всему была еще и очень красива и привлекательна, несмотря на свои преклонные года…
Тогда ей было сорок.
Я пережила эти ее «преклонные года» ровно сорок пять лет назад. Теперь мне восемьдесят пять… и вот этот-то возраст можно назвать преклонным без всякой натяжки: я порою так и ощущаю, как меня клонит к земле… а в сорок-то чувствовала себя просто девочкой. Но maman в пору отцовских безумств и чудачеств исполнилось всего лишь двадцать шесть. Ее можно понять, можно простить даже те упреки, которые она выкрикивала, выплакивала в лицо отцу, променявшему ее на старуху !
Она забывала, что разница между тридцатипятилетним отцом и той женщиной была не слишком-то и велика: пять лет. Просто чепуха, особенно по современным меркам. А что касается старухи , то потом у нее были любовники и на десять, и на двадцать, и на двадцать пять лет моложе ее. Кстати сказать, в объятиях одного из них она и испустила последний вздох…
Перечла я эту фразу и нашла, что она звучит безумно фривольно…
Да, уж такая это была женщина! Любила она мужчин, счету им не знала.
Одному из ее любовников я и обязана спасением собственной жизни. Безусловно, если бы не всепоглощающая любовь к ней , он вряд ли ввязался бы в ту кошмарную авантюру в 19-м году, вряд ли перевел бы меня из Петрограда в Финляндию по едва окрепшему льду Финского залива.
До сих пор у меня сводит судорогой лицо, стоит лишь подумать о том, что мне тогда пришлось пережить, испытать. Но еще больше мучают воспоминания о том, чего я так и не пережила, чего так и не испытала, мечты о том, чего мне так хотелось, но что так и не сбылось.
Это именно его, того мужчину, я встретила сегодня. Неудивительно, что он мог показаться мне призраком прошлого! Ведь он возник именно из тех далеких дней, когда один за другим рухнули все столпы, на которых держался мой мир: уход отца, смерть матери, спокойная, достаточная жизнь, крушение России…
Моя бедная maman! Та история превратила ее в самую настоящую старуху… да что там, та история и свела ее прежде времени в могилу. Впрочем, говорят, все, что ни делается, делается к лучшему, – то же можно сказать и о maman. Она рано умерла, но зато ей не пришлось пережить те ужасы, которым была подвергнута Россия и все мы: сначала Первой мировой войной, а потом революцией и большевиками.
Не уверена, что все это пережили бы я и мой отец, что мы вообще выжили бы, если бы не она , та женщина, самое имя которой было когда-то запретным в нашей семье, и даже сейчас мне не хочется повторять его…
Кстати, о чем бишь я? Помнится, начала писать о том, что мое не в меру расплодившееся и довольно-таки бестолковое семейство вполне могло населить целую деревеньку… Ах да, еще про церемонность я писала, с какой общалась со своими потомками… Конечно, это объяснимо, ведь с кем-то из них я ближе, кого-то едва знаю, кого-то люблю (насколько я вообще способна любить), к кому-то совершенно равнодушна (это мое обычное отношение к людям)… Наверное, праматерь Ева, окажись у нее такая возможность, столь же безучастно взирала бы на свое многочисленное потомство, которое расползлось по всей матушке-Земле…
Между прочим, вот эти накорябанные мною словеса – самое верное доказательство того, что разум мой и впрямь не в ладах с намерениями, а упомянутый в самом начале маразм – он уже где-то неподалеку. Я ведь хотела написать о вполне конкретной, хоть и мимолетной встрече с одним человеком, который сыграл в моей жизни и жизни моего отца как спасительную, так и губительную роль, – а вместо этого забрела в непролазные дебри воспоминаний… Да, правы те, кто уверяет: старики (ну будет, будет корчить из себя невесть что, старуха я, в самом деле – старуха!) гораздо охотнее живут в прошлом, чем в настоящем, а о будущем вовсе предпочитают не думать.
Ну это, кстати, понятно. Какой смысл о нем думать? Все равно ты его не увидишь. Именно поэтому старухи не любят покупать новых вещей: зачем зря тратить деньги, все равно ведь не успеешь износить того или этого платья…
Боже, как я любила, как обожала те первые платья из набивного цветастого ситца, которые стали носить в Париже в 1929 году! Их придумал Пату, наводнил ими магазины prкte-б-porter, и они заставили крепко призадуматься мастеров haute couture, даже Коко Шанель! Именно тогда массовый пошив стал восприниматься как серьезное явление в мире моды. А я накупила их себе множество: у меня была прелестная фигура, со времени моей работы манекеном я ни чуточки не раздалась, хоть к тому времени родила уже троих детей: сына от первого мужа, Робера Ламартина, и двух дочерей от второго, Жака Гренгуара.
Теперь-то обоих моих мужей нет в живых, а дочери – совершенные старухи. Вспоминаю себя в их годы – нет, я выглядела куда лучше, да и душой была моложе!
Та-ак… опять корабль моего разума понесся по волнам памяти без руля и без ветрил! Чьи это стихи… какого-то испанца, латиноса, кубинца… по волнам моей памяти… Не помню!
Да и бог с ним, с латиносом или кубинцем.
Итак, сегодня я опять встретила того человека. Последний раз видела его, не соврать, лет двадцать тому назад, и тоже случайно, мельком, из окна авто. Разумеется, я не остановилась, но разглядеть его успела. Еще тогда я поразилась, насколько мало он изменился… а сегодня я обнаружила, что, как это ни странно, он вообще не изменился за всю свою жизнь. А теперь, в свои восемьдесят девять (он старше меня на четыре года), он и вовсе ничем не отличается от того юноши, который в декабре 1919 года пришел в мою петроградскую квартиру и сказал:
– Меня послал ваш отец, чтобы я спас вашу жизнь, но вы должны знать: если бы не… – тут он назвал имя той женщины , – я и пальцем не шевельнул бы ради вас!
Почему он сказал так? Ну, наверное, его оскорбляло, что в нашей семье ее имя смешано с грязью, наверное, он хотел унизить меня – одну из тех, кто унижал ее, бывшую счастьем (а заодно и несчастьем!) всей его жизни. Потом я узнала, что он нес ее имя как знамя… нет, это слишком высокопарное и какое-то ужасно советское сравнение. Так могли бы выразиться какие-нибудь большевизаны. Правильнее будет сказать, что он нес ее имя, словно рыцарь – ленту, подаренную ему на турнире прекрасной дамой.
В ее честь он совершал многие подвиги: он спасал людей, уводил их из России. А также совершал деяния, которые трудно назвать подвигами. В ее честь он убивал… Мне это точно известно. Я знала многих из тех, кого он убил, начиная с того бесконечно мерзкого матроса, который попался нам близ Кронштадта… Да ведь и ее саму он тоже убил – и все так же – в ее честь!
О Господи. Я опять сбилась с пути моих мыслей. Я начала писать о том, что он по-прежнему юношески строен, походка его легка и порывиста. Собственно, я узнала его именно по этой походке: он не идет, а летит, даже как будто взмывает над землей при каждом шаге. Правда, меня удивило, что у него больше нет седины. Боже, подумала я, неужели он покрасил волосы?! Какая пошлость – мужчина с крашеными волосами!
Я велела шоферу обогнать его и подождать у перекрестка, а сама высунулась из окошка и уставилась на него, и не отводила взора все время, пока он шел мимо.
Он меня не заметил. А если и заметил, то не узнал.
Надо думать! Восьмидесятипятилетняя женщина так же напоминает двадцатилетнюю, как… Думаю, не стоит ломать голову над поиском сравнений, потому что никаких сравнений тут вообще невозможно подобрать. Правда, зрение у меня осталось очень острым, я спокойно обхожусь без очков, поэтому убеждена: он не покрасил волосы, это был тот же натуральный, удивительный темно-русый цвет. И он помолодел, удивительно помолодел, как если бы испил некоего напитка вечной молодости (может быть, завещанного ему Анной)! Худое лицо свежо и молодо, яркие серые глаза сияют как раньше… совершенно как раньше, то есть в то время, когда он разбил мне сердце. Я думала, оно никогда не заживет, думала, что никогда не соберу осколков… но ничего, я уврачевала эту рану, склеила осколки… вот только кто-нибудь объяснил бы мне, зачем, ради чего я это сделала? Неужели только ради того, что наплодить такое множество народу, которое могло бы заселить мой обожаемый Мулен и превратить это место, чудеснейшее, тишайшее место на свете, в «классный городишко», как выражаются они, мои внуки и правнуки…
Иногда я ненавижу своих потомков. Думаю, они тоже ненавидят меня – старую рухлядь (эти словечки тоже из их вокабулярия!), которая зажилась на свете и никак не подпускает их к счастью. Счастье – это те восемнадцать миллионов франков, или три миллиона долларов, которые достались мне от моего первого мужа и которые течение времени только приумножило. Эти деньги составляют мою собственность, и после моей смерти их унаследует вся эта свора. Кто бы только знал, что на этом свете, где мне совершенно нечего делать и где ничто не представляет для меня интереса (строго говоря, для меня даже самая жизнь не представляет никакого интереса с той новогодней ночи 1920 года, когда он отверг меня, когда сказал, что я не нужна ему!), меня держит только яростное нежелание доставить удовольствие моей семье. Вся эта орава с нетерпением ждет моей смерти…
Где-то совсем недавно я прочла такую фразу: «Тот, кто завещает свое имущество врачу, недолго проживет». Я здорово посмеялась. Наверное, мне следовало бы опасаться своих потомков, ведь среди них, особенно среди внуков, есть сущие мизерабли… да и меж особей женского пола встречаются, как выразилась бы одна из моих русских полузабытых нянек, настоящие оторвы . Знали бы они, дурачки и дурочки, что я только благословила бы ту руку, которая прекратит мои земные мучения! Но никто из них так и не решился сделать роковой шаг и приблизиться к богатству, отодвинув единственную преграду, которая стоит на пути, – меня. А впрочем, думаю, это истекает не из недостатка решимости или жестокости, не из любви ко мне (ха-ха!), а просто из трезвого расчета. Ведь, пока я жива, сумма сохраняется в целости и на капитал начисляется солидный процент, а после моей смерти он будет раздроблен, так что каждый лишний день моей жизни увеличивает личное достояние каждого из этих обормотов.
Еще вчера я была уверена, что мои потомки еще годика два-три поскрипят зубами от злости на меня, но сегодня произошла эта встреча. И это значит только одно: час мой вот-вот пробьет. Срок мой иссякнет, нить моей жизни будет перерезана. Это сделает он…
Если когда-то кому-то попадут в руки мои записки, ему придется здорово поломать голову, прежде чем он хоть что-то в них поймет… А почему я вообще уверена, что кто-нибудь прочтет мои записки? Ведь я пишу по-русски! Никто из моих потомков не знает этого языка. Ни у кого из них не было желания знать хоть слово по-русски, а я не пыталась это желание пробудить. Зачем? Чужая, давно ушедшая жизнь, этакий бытовой и этнографический плюсквамперфект. Теперешняя Россия – только название. Той страны давно нет. Одну из моих внучек зовут так же, как меня: Викки. Но смешно думать, будто между мной и этим младенцем есть хоть какое-то сходство. А впрочем… кто знает! Время покажет.
Время, которого у меня нет, потому что я сегодня видела свою смерть.
Конечно, каких бы словес я тут ни накрутила, я еще не выжила из ума настолько, чтобы верить, будто встретила именно того человека, которого знала когда-то и любила всю жизнь. Молодость невозвратима, и даже его не пощадило время, как оно не щадит никого. Может быть, его вообще уже нет в живых. Сегодня я встретила его призрак, вот что. Баунти… кажется, так его называют суеверные англичане. Призрак, который предвещает смерть.
В данном случае – мою смерть.
Правда, вот что мне очень странно: разве призраки носят джинсы и черные кожаные куртки? И разве призраки живут в реальных домах по адресу рю де Фобур-Монмартр, тридцать четыре, куда они попадают отнюдь не сквозь стену, а через вполне материальную дверь с кодовым замком и с табличкой: «Nikita А. Cherchneff. Advocat».
Когда-то, давным-давно, и я входила в эту дверь!..
Франция, Париж.
Наши дни
Похоже, назревал международный скандал.
Негритянка была какая-то слишком уж большая… Алёна и сама-то барышня выросла не маленькая: и ростом взяла, и весом (хотя за последние годы от его излишков удалось избавиться путем постоянных и, не побоимся этого слова, титанических усилий), и вообще – у советских собственная гордость, на буржуев смотрим свысока…
Так ведь это на буржуев! А негритянка была отнюдь не буржуйкой, а типичной бебиситтер, каких в Париже, да и во всем цивилизованном мире хоть пруд пруди. Бебиситтер – это тот, кто сидит с бебиком, с ребенком, а попросту говоря – нянька. Некоторое представление о няньках-негритянках Алёна имела – ну как же, еще в детстве чуть ли не наизусть знала «Убить пересмешника», а потом «Унесенные ветром» стали одной из любимейших ее книг, – но никакой параллели невозможно было провести между Кэлпурнией, Мамушкой – и этой черной фурией.
Ох и черная же она была!.. Алёна даже растерялась, увидев столь близко так много разъяренной черноты.
Кожа у негритянки была гладкая-прегладкая, глаза в очень белых белках казались не черными, не карими, а густо-лиловыми, губы оказались почему-то серые – то ли от злости, то ли от холода. Между прочим, начало июля не в самом северном на свете городе Париже выдалось ветреным, дождливым, прохладным, в пределах от пятнадцати до двадцати градусов, никак не выше, поэтому теплолюбивая африканка надела кожаное платье темно-шоколадного цвета, чудилось, сделанное из кожи другой негритянки, небось тоже не угодившей этой фурии и растерзанной, а может быть, даже и съеденной ею… А недальновидная барышня, явившаяся из страны русских морозов, тряслась в своих коротких бриджиках, эфемерных шлепанцах и топике, на который она, выходя из дому, все же догадалась набросить ажурную белую кофточку. Ничего более теплого у нее с собой просто не было (куртку забыла, растяпа!), а попросить кофту потеплей у приютившей ее в Париже знакомой она постеснялась.
Алёна так озябла, что даже губы у нее не шевелились: к ним словно примерзла неуверенная полуулыбка, а негритянка наверняка думала, что Алёна над ней насмехается, а потому поддавала жару. Она бранилась без остановки несколько минут, потом умолкла – видимо, чтобы перевести дух, – и Алёне удалось-таки вклинить в эту паузу жалкую попытку оправдания:
– Жё не компран па! Мадам, жё не компран па! Я не понимаю!
– Компран па, компран па! – передразнила негритянка, а потом повернулась к Алёне спиной, выставила свой и без того довольно-таки оттопыренный зад и сильно похлопала себя по нему, причем удары по туго обтянутой шоколадной кожей попе выходили какими-то очень уж хлесткими, даже звонкими, а когда Алёна увидела, что ладонь черной руки бледно-телесного цвета и таковы же пятки над толстой платформой шлепанцев, ее даже затошнило от отвращения.
1 2 3 4 5 6