А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Ей же не нравилось, с каким молчаливым презрением мальчик смотрел на нее (а это мой отец умел делать очень хорошо), так что колотушек ему доставалось изрядно.Зато Анна и мой дядя Льюис между собой ладили отлично. Гостиная тетиного дома была достаточно известна в околосветских кругах, чтобы изредка привлекать в качестве клиентов политиков, удачливых бизнесменов, банкиров и прочих представителей этого круга; и Льюису нравилась жизнь, которую вели эти люди. Возможно, он и осла научился бы целовать, наблюдая, как Анна ведет себя с политиками и нужными людьми, которые случайно тут мелькали. Он был достойным учеником тети и мастерства достиг, применяя все ухищрения на самой Анне, подыгрывая ее тщеславию. И если моего отца Анна перестала учить после третьего класса, сделав из него дворника в борделе, то Льюиса она отправила на Восток в закрытое учебное заведение.Из-за этого мой отец не любил и Льюиса. Тот же делал вид, что этого не замечает или ему все равно, когда приезжал домой из своей привилегированной школы. Если, конечно, этот «дом» можно было назвать домом. Но в чем тетя и отец были единодушны, так это в своей ненависти к копам. Папе ненавистен был только один вид патрульных, являвшихся еженедельно за двумя долларами пятьюдесятью центами на нос, плюс выпивка, еда и девушка – во всякое время, когда у них было настроение. А случалось это часто. И Анна притворно улыбалась, выплачивая по два с половиной бокса и предоставляя выпивку, еду и девушек. Копы были не единственными, с кого не взималась плата. Денег не брали с инспекторов и капитанов из полицейского участка на Хэрисон-стрит, а также с окружных политиков, к которым у моего отца тоже выработалось стойкое отвращение. А ведь это были те самые политики, на которых так почтительно взирал мой дядя.После начальной школы на Востоке Льюис вернулся в Чикаго, и тетя Анна быстренько отправила его на Северо-Восток. В это же время она стала выводить своего любимого племянника на ежегодные балы Первого круга, где тот имел возможность общаться не только с помощниками окружных политиков, но и с самыми важными «шишками» города: банкирами, юристами, управляющими железной дорогой, бизнесменами, инспекторами и капитанами полиции, а, может, даже и самим комиссаром, сводниками, «мадам», зеваками, карманниками и наркоманами. Разодетые в пух и прах, они развлекались с борцами и цирковыми силачами, смуглыми индианками, крошками-египтянками, японскими гейшами (костюмы которых газеты определяли одним словом – «облегченные»). Ежегодно за несколько дней до Рождества этот великосветский сброд заполнял чикагский Колизей, прибавляя от двадцати пяти до пятидесяти тысяч долларов к фонду компании Хинки Динка и Джона Бани.Бани-Джон Кофлин, бывший банщик, демократ-старейшина из Первого округа, считал себя человеком искусства; он читал свои дрянные стихи, носил экстравагантную одежду (галстук цвета лаванды и красный кушак) и продул кучу денег на лошадях. Хинки Динк, он же Майкл Кенн – небольшого роста головастый мужик, жевавший сигары и скопивший целое состояние, играя на бирже. Среди его вкладов в дела Чикаго было введение стандартной платы в пятьдесят центов за голосование. Эти их балы в Первом округе описывались в иллинойской газете «Обзор преступлений» как «ежегодная всеобщая оргия». Но Хинки Динка это не беспокоило; «Чикаго – это город не для неженок», – сказал он на это.В то время, как светские вечеринки кружили голову дяде Льюису, мой отец уже давно уехал. В 1893 году, во время Первой Всемирной выставки в Чикаго, бизнес Анны Геллер переживал бум; число девушек было увеличено, и тетя железной рукой управляла и ими, и отцом. Возможно, ее мозги стал пожирать сифилис, и именно этим объясняется ее поведение. Когда она вывела отца из себя, его молчаливое презрение разрешилось гневным взрывом; это случилось после того, как тетя избила до бесчувствия одну из своих «подопечных». Отец попытался заступиться, и Анна набросилась на него с кухонным ножом. Только чудом он отделался раной на плече длиной в пять дюймов. Как только она зажила, отец убежал из дома.Подземка выплюнула его около 115-стрит. Рядом находился завод Пульмана, куда и пошел работать отец. Через год он уже оказался в гуще стачки и, будучи одним из самых воинственных забастовщиков, был выброшен за ворота предприятия, когда забастовка закончилась.Так началась работа папы в рабочем союзе: в Конгрессе еврейских рабочих около Вест-Сайда, затем в Уоблис в Норт-Сайде. Он был и организатором союзов, и рабочим на различных заводах, и просто участником забастовок...Дядя Льюис избрал другой путь. Он стал доверенным служащим в главном банке Чикаго, Централ-Траст-Компани, знаменитом «Банке Дэйвса», основанном генералом Чарльзом Гэйтсом Дэйвсом. Тетя Анна в тот же год умерла от неизлечимого психического расстройства; меньше чем через месяц Льюис получил ученую степень на Северо-Западе, так что он начал очень неплохо, имея степень и наследство, состоявшее из денег от продажи борделя и его обитательниц, и навсегда расстался со своим низким прошлым.С этих пор случайные встречи дяди и отца – лощенного, идущего в гору молодого финансиста и радикала, организующего рабочие союзы, – проходили, мягко выражаясь, напряженно и обычно заканчивались тем, что отец выкрикивал лозунги, а мой дядя сохранял спокойствие, выражая свое презрение тем, что не удостаивал отца ответом. Отец, несмотря на свою активность в профсоюзах, был человеком, не склонным терять терпение; обычно он проглатывал свой гнев, как нежующийся кусок мяса, выплюнуть который нельзя, потому что времена тяжелые. А вот на дядю он мог кричать и изливать свою ярость. К концу столетия они вообще не разговаривали и не встречались: просто вращались в разных кругах.Тогда же мой отец влюбился. Не будучи допущенным к образованию, которое получил его брат, он пристрастился к чтению еще до того, как интересы Союза привели его к книгам по истории и экономике. Возможно, в этом и крылась отцовская склонность к высокомерию: это было высокомерие неуверенности, присущее всем самоучкам. Во всяком случае, именно занимаясь по программе культурного обучения в библиотеке в Ньюбери, он и повстречал родственную (не такую, правда, высокомерную) душу – Джанет Нолан, красивую, рыжеволосую молодую женщину, хрупкую, болезненную и слабую. Приступы болезни не позволили ей посещать школу и привели к чтению и самообразованию (я так и не знал точно, в чем заключались ее неприятности со здоровьем, хотя решил потом, что у матери было больное сердце). Они все чаще стали встречаться с отцом в библиотеке. Любимыми авторами отца были Дюма и Диккенс (хотя однажды он поделился со мной, как растерялся, обнаружив, что «Даму с камелиями» и «Трех мушкетеров» написал не один и тот же Дюма; много лет он удивлялся универсальности Александра Дюма, пока не узнал, что авторами романов были как отец, так и сын).Но вскоре вместо романтических ухаживаний папа очутился в тюрьме. Работа в профсоюзе постоянно приводила к столкновениям с копами, и его арестовали во время стачки на текстильной фабрике. Так он угодил на месяц в тюрьму в Брайдвел.Тюрьма была каменным мешком без туалета, только пятигаллоновое ведро в углу камеры. Вдоль стен – нары с соломенными матрасами, одеялами толщиной с бумажный лист и вонью, заметной и глазу. Воды в камерах не было, хотя в шесть утра заключенным давали несколько минут, чтобы облиться холодной водой до того, как один из двух дежурных по камере присоединялся к шествию с отхожими ведрами, которые опорожняли во дворе в огромные выгребные ямы, а потом обрабатывали химикалиями. Раз в неделю для всех заключенных был душ. С утра до вечера папа в огромной глиняной яме дробил большие куски извести.Ему и раньше приходилось тяжело работать: уж за этим-то тетя Анна следила. И был он здоровяком: той же конституции, что и я, около шести футов... Но и на нем сказался месяц пребывания в Брайдвеле: он вышел, потеряв двенадцать фунтов. На завтрак давали сухую овсяную крупу, на ланч – жидкий суп, на ужин – похлебку, где горох и волокна разварившейся говядины плавали в какой-то непонятной жидкости; все порции мизерные, с тремя кусками хлеба. Но как ни странно, папа часто говорил, что не ел ничего вкуснее свежеиспеченного тюремного хлеба. От каменной пыли у него появился кашель, но он гордился своим мужеством и тем, что из-за принадлежности к Союзу попал в тюрьму. Кроме того, ему нравилась роль страдальца-мученика.Но вот Джанет не была в восторге от всего этого. Она пришла в ужас, увидя в каком состоянии отец вышел из Брайдвела. До того, как попасть в тюрьму, он сделал ей предложение, попросив у родителей ее руки. Она пообещала подумать. А теперь сказала, что выйдет за него замуж при одном условии...Вот так папа оставил работу в Союзе.На Максвел-стрит отец бывал в поисках политической и профсоюзной литературы. Он не хотел работать где-нибудь, вроде банка (это он оставил брату Луи), но и на фабрику не мог устроиться – он был в «волчьем списке» на всех фабриках Чикаго, а там, где его в такие списки не внесли, пришлось бы вступить в профсоюз. Поэтому он открыл на Максвел-стрит лавку, продавая книги – старые и новые – в основном романы, по десять центов за штуку, которые вместе со школьными товарами – карандашами, ручками и чернилами – привлекали детишек, его лучших покупателей. Иногда любители Буффало Билла и Ника Картера хмурились, видя на прилавке литературу Союза и анархистов. Даже равнодушная к политике Джанет его за это критиковала, но ничто не могло поколебать папу. Ведь Максвел-стрит была тем местом, где торговали всем, чем угодно.Расположенная примерно в миле на юго-запад от Нетли, Максвел-стрит площадью с квадратную милю была центром еврейского гетто. Большой пожар 1871 года (случившийся благодаря корове миссис О'Лири, опрокинувшей ногой фонарь) пощадил левую сторону Максвел-стрит. И теперь этот район, плотно заселенный жителями из сгоревшей части Чикаго, привлекал торговцев – в основном пеших евреев с двухколесными тележками. Вскоре улица заполнилась торгующими бородатыми патриархами; их кафтаны почти ежедневно мели пыльные деревянные тротуары, черные шляпы выгорали на солнце до серого цвета.Продавали обувь, фрукты, чеснок, кастрюли, сковороды, пряности.К тому времени, как папа открыл здесь прилавок, Максвел-стрит считалась в Чикаго большим рынком, куда богатые и бедные шли торговаться, где от каждого магазина выступал навес и торговля начиналась уже на тротуаре. Проходы были так темны, что напоминали туннели, и немногочисленные лампы развешивались так, что не позволяли покупателю рассмотреть носки без пальцев, уже использованные зубные щетки, бракованные рубашки и другие чудеса, олицетворявшие собой душу этой улицы. Была ли у улицы душа или нет, не могу сказать, но запах у нее определенно был: запах жареного лука. И даже запах мусора, сжигаемого в открытых ящиках, не мог заглушить этот аромат.Под стать луковому запаху были ароматы, поднимающиеся от горячих сосисок, а когда лук соединялся с сосисками в свежей булке, то с улицы нужно было бежать бегом.Новобрачные поселились в комнатке в типичном для района Максвел-стрит многоквартирном доме на углу Двенадцатой и Джефферсона, трехэтажном, дощатом, с черепичной крышей и наружной лестницей. В здании было девять квартир и около восьмидесяти жильцов; одна трехкомнатная была жилищем для дюжины человек. Геллеры – единственные жильцы в своей однокомнатной квартирке – делили туалет с двенадцатью или тринадцатью соседями (один туалет на этаж); а вот комнату они делили на двоих, и, может быть, из-за этого я и появился.Я представлял, как папа в тихом бешенстве жил этой монотонной, однообразной жизнью: работу в Союзе, так много для него значившую, заменил прилавок. Ирония судьбы состояла в том, что, отказавшись от работы в банке, отец попал, тем не менее, в атмосферу гораздо более капиталистическую. Любимая Джанет и надежда быть отцом семейства теперь составляли смысл всей его жизни.Мать, будучи по-прежнему болезненной, в 1905 году родила меня. Роды были тяжелые. Акушерка из амбулатории на Максвел-стрит спасла нас, но предупредила родителей, что Натан Сэмюэль Геллер должен остаться единственным ребенком в семье.Однако большие семьи тогда были правилом, и несколькими годами позже моя мать умерла при родах. Акушерка даже не успела дойти до дома, как мать скончалась на окровавленных руках отца. Мне казалось, что я помню, как стоял рядом и наблюдал за всем. Но может быть, подробная достоверная история, спокойно и отстранение рассказанная мне отцом всего только один-единственный раз, заставила меня думать, что я помню. Ведь мама умерла в 1908 году, когда мне было около трех лет.Своих чувств папа не показывал: это было не в его обычае. Не помню, видел ли когда-нибудь его плачущим. Но потеря мамы сильно потрясла его. Имея ближайших родственников с обеих сторон, логично было бы допустить, чтобы меня вырастила тетя или еще кто-нибудь (свою помощь предлагал и дядя Льюис, как я узнал позже, и мамины сестры и брат), но отец отказал всем. Я был всем, что у него осталось, и всем, что осталось от нее. Это не означало, что мы были близки. Несмотря на то, что я с шести лет помогал ему за прилавком, мы с ним, казалось, имели немного общего за исключением, пожалуй, интереса к чтению, но мое бессистемное «проглатывание» книг сильно его раздражало. Уже с десяти лет я читал Ника Картера, вскоре перейдя к потрепанным книжкам о Шерлоке Холмсе. А когда подрос, то захотел стать сыщиком.Наша жизнь становилась все хуже и хуже. Делать закупки на Максвел-стрит становилось опасным приключением, а жить там – настоящим бедствием. Была страшная теснота: теперь в нашем доме проживало сто тридцать человек, и на отца с сыном, занимающих одну комнату, соседи стали смотреть с завистью.Во многих мастерских здесь применяли потогонную систему, что, конечно, донимало отца – в его жилах текла кровь профсоюзного лидера; были и болезни (мама умерла трудными родами, но папа обычно винил в ее смерти грипп, возможно таким способом реабилитируя себя); было здесь и зловоние – от отбросов, сортиров и конюшен.Я ходил в школу Уолша, и, хотя не принимал участия в междуусобицах между шайками, там случались настоящие войны – кровавые потасовки, в которых дети шести-семи лет дрались ножами и стреляли друг в друга из револьвера. Ребята постарше шутить тоже не любили... Я сумел продержаться в школе Уолша два года, пока папа не сообщил, что мы переезжаем. «Когда?» – жаждал я узнать. Он сказал, что не знает, но переедем мы обязательно.Уже в семилетнем возрасте я понял, что папа в бизнесмены не годится; школьные принадлежности, дешевые романы и тому подобное приносили каждодневный доход и не более того. А с тех пор, как папа побывал на каторжных работах, его мучили головные боли – спустя годы их назвали мигренью. Особенно сильными приступы стали после смерти мамы. И были дни, когда из-за этого отец не открывал лавку совсем.В один из воскресных вечеров папа отправился в роскошный особняк своего брата «Берег озера» в Линкольн-парке. Дядя Льюис тогда был помощником вице-президента в банке Дэйвса – богатый, процветающий бизнесмен; короче говоря, был всем, чем не был папа. И когда папа попросил его о займе, тот спросил:– Почему бы за этим не обратиться в банк? Зачем приходить в мой дом? Это неприлично. И почему спустя столько лет я должен тебе помогать?– Я не пошел в твой банк из-за тебя же, потому что не хочу смущать моего процветающего брата, – ответил папа. – Когда я, жалкий торговец с Максвел-стрит в поношенной одежде, приду в банк просить милостыню у брата-банкира – это уж точно будет неприлично. Конечно, если ты хочешь отослать меня ни с чем, я пойду в банк. И буду приходить снова и снова, пока ты, наконец, не дашь мне взаймы. Возможно, твои партнеры по бизнесу, твои капризные клиенты не представляют, что твой брат – нищенствующий торговец – анархист, человек из профсоюза; возможно даже, они понятия не имеют, что мы оба воспитаны «мадам» в публичном доме; но, с моей помощью, они разберутся, что твое состояние создано на страдании и унижении, так же, как, впрочем, и их достаток...На полученный заем отец смог приобрести маленький книжный магазин в районе Северного Лондейла, известного больше как Дуглас-парк; с витриной, выходящей на Северную Хоумен-стрит, с тремя комнатами позади: кухня, спальня, гостиная (позднее из нее выгородили спальню для меня). Самым ценным в доме был водопровод, и все это принадлежало нам одним. Я пошел в школу Лоусона, находившуюся практически напротив, через улицу от «Книг Геллера».Отец и здесь продолжал продавать школьные принадлежности и романчики по десять центов – и это держало магазин на плаву. За двенадцать лет он расплатился с братом, это произошло где-то в 1923 году.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39