А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

пришлось свалить ее дышлом, и дети кричали, собаки лаяли; нахмурясь, вылезал из саней Алпатов, задержал шаг возле Мишкиной конуры; поднял маленькую Варю "под самое небо" на протянутых руках.
- И меня под самое небо! - запросил Ваня.
И Ваню поднял, а шестилетнему Пете сказал:
- Ну, ты уж большая дылда: тебя не подымешь.
Завтракал Алпатов домашней колбасой с кашей и упорно думал обо всей этой своей шумной детворе, не помнил, чтобы когда-нибудь раньше так думал.
Сказал Руфине Петровне:
- Нужно летом Виктора отправить в Россию, проехаться по Волге, например, а?.. Пусть-ка посмотрит... Поручик Кривых хотел в отпуск на Кавказ - вот можно бы с ним: человек серьезный. А может, и сам я буду иметь возможность. Ты как думаешь, Руфа?
Смотрел на нее, широкую, белую, неряшливо причесанную, домашнюю, давнишнюю, всю свою, и ждал. Но она была сердита на кого-то: на Мордкина ли в кухне, на Пелагею ли в детской, на кого-нибудь из детей. Отрезала решительно и упрямо:
- Нечего по Волгам таскаться, и здесь хороши!
Поглядел на нее удивленно: стирала тряпочкой пыль с фарфоровых безделушек на этажерке.
- Гм... Неосновательно ты это... - Покачал головой, но не хотел спорить. Вспомнил снега, небо, мелкий звон берез и то, что думал о кучере: хорошо бы его оставить, когда будет выходить в запас. Готовился сказать это Руфине Петровне и подбирал, не спеша, слова: так почему-то хотелось, чтобы она согласилась с ним в этом, и загадал Алпатов, что если согласится, если скажет коротко и мирно: "Пожалуй, что ж", или: "Мне все равно, как хочешь", то перестанет сосать под ложечкой. Но она увидала в окно Флегонта, стоявшего возле калитки с лошадьми в поводу, и Гусар (два белых копыта), нагнувши голову, шарил по талым комьям горячими губами. Забарабанила сердито в окно и закричала:
- Эй, эй! Не видишь?.. Подыми Гусару мордочку: снег ест!
И, обернувшись к Алпатову, сказала с сердцем:
- Нужно этого лентяюгу в роту послать! Вот увидишь, испортит он лошадей... И возьми другого.
С двенадцати до часу сидел Алпатов в штабе полка. С адъютантом, штабс-капитаном Шалаевым, говорил о том, что нужно объявить в завтрашнем приказе. И когда просмотрел, кто назначен дежурным по полку, кто арестован, кто болен и что-то о каптенармусах и о мундирной одежде второго срока, он сказал вдруг твердо и раздельно:
- Назначить, ввиду теплой погоды и прочного наста, прогулку полку. Полку собраться к восьми часам утра около новых казарм в походной амуниции. Ротам выдать холостые патроны по три обоймы по числу нижних чинов... Запишите.
Но Шалаев знал, сколько будет бестолковых хлопот с этой прогулкой. Он недовольно посмотрел на Алпатова, на ясные окна и ответил:
- Да мы назначим, а вдруг завтра ахнет мороз в шестьдесят градусов.
Алпатов оглядел строго костистую красную руку адъютанта и протянул начальственно:
- Прошу-у записать!
Иногда хорошо бывает осязательно, обеими руками в обхват почувствовать, что ты на земле не гость. Многим знакомо это: сумерки - особенно зимние, слишком синяя, чернеющая улица в окнах, отдыхающая, дремлющая, настоявшаяся за день мебель около, тишина, - и на минуту, на две ясно зазвучит вдруг в душе каким-то деревянным голосом, как стук снизу в дубовый пол: гость!.. Смотришь на улицу, на мебель, на самого себя в темное зеркало, а голос все так же тихо и деревянно: гость!.. Тогда становится немного жутко, зажигаешь лампу, опускаешь шторы сильнее, чем надо, ходишь по комнатам и стараешься ступать прочней.
Так было с Алпатовым в сумерки, и потом тоскливо ломило шею, сосало под ложечкой, и несвободно было в левой руке.
А вечером Алпатов пошел к своему заведующему хозяйством, подполковнику Бузуну, потому что была Бузунова очередь выставлять на окно лампу.
VIII
У Бузуна были огромные красные восточные ноздри, а все остальное лицо прилепилось справа и слева, сверху и снизу к ноздрям, как белесый гарнир к сытному, в меру прожаренному румяному бифштексу: хорошо с гарниром, но недурно и без него. Был он беззаботно весел и прост, и даже молодые субалтерны, едва попавши в полк, называли его не "полковник", не по имени-отчеству - Никита Фомич, а приятельски-ласково - Бубу. Было у него в разговоре множество присловий, вставок и обращений, кудрявых и мяконьких завитушек: дорогие мои, голуби мои, золото мое, сладость моя; и, когда говорил он, можно было разглядеть его глаза, детски влюбленные в того, с кем он говорил. Два самых бойких трактира в Аинске принадлежали ему, только торговали там подставные трактирщики - бывшие фельдфебеля, - лесной склад на окраине Аинска над речкой Тептюгой был тоже его.
Скрипело звонкое крыльцо Бузунова дома, вздрагивала проволока звонка, бежал на носках денщик отворять засовы - так было со всеми, кто пришел раньше Алпатова, так было и с ним.
- Здравствуй, - сказал денщику Алпатов.
- Здравия желаю, ваше высоко-бродь! - гаркнул так, что мигом выскочил Бузун встречать командира, и пышная в лиловом шелковом платье Бузуниха заняла собою просвет дверей - вся радостная улыбка и колыхание, и из-за ее плечей показались головы казначея, лесничего, соборного протопопа о.Герасима, двух учителей прогимназии, капитана Гугнивого, капитана Пухова, поручика Кривых, и висела над ними ленивая синь накуренного дыма.
Хорошо быть красавицей, - так нуждается в человеческой красоте земля, идти среди людей и дарить им улыбки, движения, взгляды - такие легкие, такие неожиданно дорогие, хоть и ничего не стоящие себе: кто-нибудь прикованный забудет о своей дороге и пойдет следом; кто-нибудь остановится и будет долго стоять, как божий блаженный, слепой и радостный; кто-нибудь усталый только проводит глазами дароносящую, - и вот он уже снова полюбил жизнь, а дароносящая и не знает об этом и дальше несет то, что ничего не стоит ей и в то же время дороже всего в целой жизни... Хорошо быть красавицей; но не плохо быть и командиром полка, прийти в гости к своему штаб-офицеру и уж от самых дверей быть всех заметнее и всех крупнее, уметь сказать два-три игривых слова пышной женщине в шелковом лиловом платье, перейти затем к другой женщине, жене лесничего, даме крикливой, скупой, желчной, и сказать ей, наклоняясь:
- Ничего в жизни так не люблю, как играть с вами за одним столом! - И, дойдя до молодой супруги престарелого хилого казначея, поговорить с ней подробно о ветчине.
- Ну-ка, хозяйка... Вот мы сейчас у знаем, какая вы хозяйка. Как окорок запекается?
- Как? Вот новость какая!.. Вымочить в воде, а потом... потом в тесто: повалять да в печь.
- Ха-ха-ха... плохая хозяйка! Понятия вы об этом ни малейшего, а окорок запекать - это целое искусство. Хотите, расскажу подробно. Возьмите окорок, подымите ему шкуру - она отстанет, не ножом только, а пальцами, вот этими самыми пальчиками; шкуру содрали, сахарным песком сало присыпьте - сахару не жалейте; присыпали, проколите шкуру опять деревянными гвоздиками, - вот после этого уж в тесто. А в тесто отрубей добавьте, а не из чистой муки. В печке же ему стоять полагается, ну-ка, сколько?
- Час. Или, может быть, меньше... Не знаю.
- То-то - два с половиной часа. Я уж вижу, что вы не знаете. Два с половиной часа для среднего окорока в полпуда. Два с половиной.
И когда молодая женщина, пожимаясь от невнятной тоски, спрашивает:
- А сахар под шкуру зачем? - объяснить ей:
- Это для мягкости вкуса, а как же? Для сладости.
И добавить игриво:
- Вот на такой окорок, ждите не ждите, а уж я к вам в гости приду.
И еще добавить на ухо, но так громко, чтобы всем кругом было слышно:
- А когда у вас маленький будет, приглашайте кумом.
Неторопливый и важный, считался Алпатов крестным отцом до полусотни айнских ребят, и не было в Аинске такой глухой улицы, где бы не копались в пыли то Ваня Брёхов, то Коля Штанов, то Надя Мигунова - все крестники Алпатова.
Сначала был чай, а за чаем, если гость отказывался от варенья, лиловая подполковница делала понимающие большие глаза и говорила с растяжкой:
- Ну, конечно!.. Я так и знала: пьете!
И хотя в Аинске все пили, и не пить было никак нельзя, и не варенье даже сахар к чаю многими признавался лишним, но как сочла нужным она удивиться этому лет двадцать назад, так и теперь все удивлялась.
Алпатов хотя из любезности и говорил, что любит играть со скупой женой лесничего, но уселся за одним столом с о.Герасимом, казначеем и Бузуном и сам предложил преферанс двойного счета с "разбойником", чтобы игра была азартнее и крупнее.
Не везло; хотелось быть шумным и веселым, но торчала навскрыше шилохвостая шеперня: ни виста, ни масти. Нет людей суеверней картежников: три раза менял места Алпатов; садился и в прорезь стола, и в линейку, и опять в прорезь - карта уходила от него веером: то играл казначей старенький, с сухой бородкой, утиным носом и тряской головой, то Бузун, то о.Герасим. И если кому везло, то больше всех ему, этому львинокудрому протопопу с рысьими глазами: распустил по зеленому полю черную рясу, сел всех шире и всех приземистей и раз за разом назначал игру.
- Вы не молебен ли отслужили, отец Герасим, несравненный мой? - ласково спрашивал Бузун.
- Да-а, а как же? Науму-пророку. Служил, служил.
- И что бы вам уж кстати за нас-то, грешных! - тряся головою, подхватывал казначей.
- И за вас я служил - Флору и Лавру и святому Власию, служил, служил.
Дерзок был на слово протопоп.
Но знали, что и у себя в соборе он тоже уверенно прост. Случилось как-то на проскомидии, вышел вдруг на амвон со стареньким поминанием, потряс им над головою, гневный, и закричал на всю церковь:
- Чье?
Прихлынул ближе к амвону народ; перешептывались, озирались: чье?
- Чье поминание, спрашиваю?
Еще ближе столпились, дышали друг другу в затылки, напирали плечами. Дрожала в крупных пальцах о.Герасима виноватая книжечка, маленькая, трепаная, в красненьком переплетце.
- Да чье же, наконец? Есть ему хозяин?
И вот старушка из-за колонны, возле самых дверей:
- Никак мое!.. Ой, тошно мне!.. Никак мое, батюшка.
- Так что ж ты мне, старая палка, что ж ты мне копейку, а? Копейку за сорок душ, а? Сорок покойников тебе поминать за копейку, ах, язва!..
И шваркнул, сердитый, поминание вместе с копейкой через всю церковь старухе в ноги.
А то повадился было один баптист встречать о.Герасима на улице и заводить с ним речи о первородном грехе, и о спасении, и о том, что нельзя натопить дома, если жечь дрова около него, а нужно топить внутри - и спасешься. Начинал издалека, сознавался в мучительных сомнениях, спрашивал совета и справлялся, как гласит Писание; но сам Писание знал куда лучше о.Герасима, ни в чем не сомневался и то на том, то на этом ловил его ехидно. Однажды надоело это протопопу.
- Ты - бабтист, значит - от бабы. В православие ты не пойдешь - вижу. Не хочу говорить с тобой. Пошел!
- Батюшка, это неправильно. Конечно, и вы - от бабы, как всякий человек, только баптисты - это...
Осерчал протопоп и, так как был здоровее, сшиб его с ног и долго бил набалдашником посоха и пынял коленом.
А за свадьбы он, не в пример прочим попам, назначал по рублю с ведра водки и тут не ошибся: в Аинске неслыханно много пили на свадьбах.
Отгорели наполовину свечи. С каждым часом записи протопопа делались все длиннее.
- Ничего с ним не поделаешь, - скромно сказал о нем казначей, поводя головою.
- Его день, его, - добавил Бузун.
А Алпатов внимательно осмотрел всего о.Герасима, - показался он ему, красный, толстый, волосатый, похожим на ярого быка, и не скрыл он этого толкнул Бузуна:
- Эй, не стой на дороге: землю роет!
И удивились даже, что ничего не сказал на это поп: только сощурил злые рысьи глазки и выдохнул носом.
За ужином много пил Алпатов, заливал проигрыш, боль под ложечкой, смутную стиснутость, связанность и тоску, и очень хотелось подшутить то над тем, то над этим. Капитана Пухова, весьма безобразного человека, с двумя красными шишками над правой бровью и на шее, вечно потного, мокрого, с глубокими морщинами вдоль щек, весело назвал милашкой; казначею, с молоденькой женой которого говорил о ветчине, погрозил пальцем и подмигнул значительно: "Поглядывай, старче, посмат-риваай!.." Учителя прогимназии Ивана Семеныча, сидевшего с ним рядом (не того, который диктовал в форточку, а другого), хлопнул по плечу и сказал ему вполголоса что-то такое, отчего Иван Семеныч замахал руками, потом прыснул и покачал головой. Лесничий, сырой хохол Зозуля, яростный охотник, прославился одним зайцем: составилась веселая охота без гончих, и затеяли подшутить над Зозулей. Никому не дал он первого матерого зайца, сидевшего на опушке, подкрался, выстрелил - кубарем заяц. Но нашлась у добычи в зубах скромная записка карандашиком: "Не убивай мене, Зозуля, бо я давно уже убит". Напомнил лесничему зайца.
И все это делал просто и любовно, как старший, как привычный командир; никого не хотел обидеть, - хотел, чтобы веселее было за столом. И когда столкнулся глазами с о.Герасимом, то крякнул, передернул плечами и пропел с задором:
У попа-то рукава-то, ба-тюш-ки!
Но только пропел - вскочил о.Герасим, кудлатый, красный, и глаза, как ракеты поднял кверху широкий рукав, ткнул пальцем в сторону Алпатова (сидел он на другом конце стола, наискось) и пропел в терцию выше:
Посмотрите дурака-то, ма-туш-ки!
И стоял, наклонясь, выжидающе вдохновенный, точно приготовился сразу сочинить еще лихую частушку, если бы ответил Алпатов, и потом еще и еще, и пропеть все в терцию выше и с выражением.
Нехорошо вышло. Казначейша сказала: "Ах, боже мой!" - и замерла ожидая; пышная Бузуниха поднялась и открыла рот, неизвестно, от неожиданности или от желания вскрикнуть; сырой лесничий зачем-то тянул о.Герасима за руку книзу; появился рядом с протопопом и Бузун, наклонился близко к нему небольшой, до кожи остриженной головою и говорил встревоженно-ласково:
- Извинитесь, отец Герасим. Так нельзя... Родной мой, возьмите ваши слова назад.
А упрямый протопоп кричал:
- Не учить меня прошу! Я знаю!
И по тому, как мутно было у него перед глазами, Алпатов почувствовал, что он пьян, что все кругом так же пьяны, и больше всех о.Герасим, обидевший вдруг его, самого крупного, самого почетного, самого старшего здесь по чину; и неловко стало перед всеми, а больше всех перед ротными командирами и поручиком Кривых.
- Все мы - дураки перед господом: один он умен! Что тут обидного, ну? Что? - кричал кому-то о.Герасим. - И вы - дурак. И я тоже дурак.
В это время Алпатов мучительно думал, что можно сделать с попом, и выходило, что сделать ничего нельзя.
Минут через десять о.Герасим мирился с ним, свел все к дружески-пьяной шутке; чокались они бокалами с какою-то крепкою бурдой и целовались.
Но остался стыд перед капитаном Пуховым, которого Алпатов назвал милашкой, и перед поручиком Кривых, который молча глядел на него боком, как будто и ему было неловко, и перед маленьким Бобой, который недавно родился. И потому раньше других ушел он от Бузуна, изо всех сил стараясь держаться преувеличенно пьяно и весело; еще раз, напоказ крепко крест-накрест, как на Пасху, расцеловался с попом, еще раз напомнил казначейше о ветчине - как будто ничего не случилось, - все сделал, чтобы никто не сказал: вошел большим - вышел маленьким. Небо было просторное, светлое. Затянуло лужи ледком. Хрустели под ногами сосульки, подопревшие днем. Слышны были ретивые колотушки (воровали в Аинске ежедневно). До дому был один квартал, но он обогнул этот квартал с тыльной стороны, хотелось о чем-то подумать, побыть наедине. Постоял на одном перекрестке, на другом, посмотрел на синие тени на осевшем снегу, посмотрел на небо; но перекрестки были пусты, звезд вверху невиданно много... Обогнул еще перекресток, слушая шаги; шаги его были прочные, широко влипали в землю. Алпатов вспомнил номер своих калош пятнадцатый, - веселее стало от этого редкого номера калош.
А когда пришел, наконец, к своим воротам и хотел постучать щеколдой, чтобы выскочил Хабибулин, - вдруг услышал знакомое теплое урчанье над головой; поднял голову и отшатнулся: медвежонок... сидел, при луне весь отчетливо черный, на полке забора возле самой калитки; смотрел, пригнув голову, на Алпатова, и глаза светились, как две снежинки.
- Тты, черт! Как так? - растерялся Алпатов и вдруг не почувствовал темени: холодно стало под донышком шапки. Знал так твердо, что спал медвежонок, - кто же это сидел, урча и светя глазами?
Почуял ли звереныш тепло, или вот теперь именно должен был наступить конец его спячке - расшвырял он хворост и солому и вышел ночью, и, может быть, забыл уже, где он, обошел спросонья огромный двор и пришел к калитке, может быть, спасался от собак - хотя их не было слышно - и полез на забор, цепляясь отросшими когтями, может быть, потянулся к круглому месяцу, как маленький лесной лунатик, - только сидел он около калитки вверху на широкой заборной полке, над самой головой Алпатова, тепло, дружески урчал и светил глазами.
- Тты, черт! Каким же образом?
1 2 3 4 5 6