А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Что за гвалт?.. Иду - смятение. Удилище ходырем ходит. Только приник тащить, - хап! - мертвая хватка: колокольчик в плач, удилище по воде хлясть! - чуть бы еще - и с корнем бы унесло... Захватил... Минут двадцать бился, вываживал... Что же, вы думаете, оказалось?.. Сначала взялся щуренок, - желторотый птенец, - вот! (Веденяпин отсек от левой руки ребром правой кусок с ладонь). На этого, следом, другой щуренок взялся, побольше, - вот! (Ударил себя в перегиб локтя.) И, наконец, эта самая щука: сизая, дрянь, и с икрой... Пятнадцать фунтов вытянула - вот, - и он распрямил, насколько мог, всю руку, оглядел ее и решительно чиркнул по плечу. - Так и вытащил их всех трех сразу, и живец цел!
За столом сидели и Кука, и Сёзя, и Елена Ивановна. Когда приезжал Веденяпин, всегда обед был веселый.
И дело свое Веденяпин высказал также шутя, так что Антон Антоныч долго не хотел верить: смеялся и махал рукой. А дело было простое, мелкое: Веденяпин предлагал ему застраховать через него у знакомого агента солому. Агент был новый, и Веденяпин хотел помочь ему, как другу.
- Та на черта мне ее страховать, когда я ее продам и уеду, и звания моего тут не останется, а? - спрашивал, горячась, Антон Антоныч.
- Хорошо, уедешь, а если она сгорит раньше, чем ты уедешь? - спокойно говорил Веденяпин.
- Да как же она может сгореть? Од-чего сгорит?
- От огня, Антон Антоныч... От искры, например: из молотилки искра и... и пойдет чесать.
- Га!.. Искра!.. А люди где же? То ж ведь не без людей молотят?.. Да куда ей там долететь, к чертовой матери, искре!..
- А ночью?
- А ночью не молотят, как сказать! Чи ты игде видел, шо молотят и ночью?
- Не молотят, а подожгет кто-нибудь ночью. Спичку бросил - и пошел. Ведь соблазн: как крыса в керосине вспыхнет... Я бы и сам поджег, не утерпел.
- А сторож, как сказать?
- Какой сторож?
- А-а... говорить с тобой! Какой сторож? Сторож, ну! Не чучело, как сказать, не китайска пушка, шо из картонки лепьят... сторож!
- Вот он-то сам закурит и подпалит... Знаем мы этих сторожей саврасых! Я у себя до последней булавки все застраховал... Как хорошему соседу, как другу тебе советую, - пойми!..
Говорили так долго.
Почему-то тихая, ровная, гладкая речь была у крикливого обыкновенно Веденяпина. Враль, но что ни скажет теперь, - все какая-то неоспоримая правда. Застраховать солому нужно было, это знал и Антон Антоныч, но думал, что незачем это, так как через несколько дней думал продать ее Голеву вместе с хлебом, и в то же время верно говорил Веденяпин, что Голев обесценит солому, - знает, что продать ее нужно к спеху.
Вечером, при двух свечах в стеклянных абажурах, на балконе, который сам по своему чертежу сооружал Антон Антоныч и к которому чувствовал поэтому доверие и отеческую нежность, Веденяпин вписывал в привезенный им печатный листок все, что вписывается при страховках.
Початая бутылка вина стояла на столе, недопитое вино вишнево рдело в стаканах. Елена Ивановна то выходила на балкон из комнат и, молодо улыбаясь, певуче, как всегда при гостях, говорила о чем-нибудь задумчиво девичьем: о том, какие большие звезды осенью и как будто "пушистые" и скоро начнут падать "массами"; о том, что в этом году совсем, кажется, не было майских жуков, - что они вообще не каждый год бывают; о том, что она уже устарела для того, чтобы следить за модой, и одевается так, как свободней; то уходила в комнаты за тем, чтобы поговорить с кухаркой Дашкой - бабой лет сорока - о завтрашнем обеде, принять счета от конторщика Митрофана и сыграть не совсем послушными пальцами какой-нибудь старый этюд на рояле.
А Антон Антоныч следил за Веденяпиным: шагал по балкону, пил вино и заглядывал через плечо друга, не написал бы чего-нибудь лишнего. Но Веденяпин был серьезен: он деловито дышал своим круглым обросшим носом, склонил широкую, татарского склада голову влево и писал, приговаривая вслух: "Четыре стога соломы... пшеничной... стоимость... тысяча шестьсот рублей"...
Сразу за крыльцом было темно, и в темноте этой сверху лениво теплились звезды, снизу - лениво же вспыхивал и потухал вечерний собачий перелай: перелаивались собаки усадьбы с деревенскими собаками; должно быть, передавали друг другу вздорные, мелкие, глупые житейские новости, скопившиеся за день. Антон Антоныч шагал по балкону, втягивая в себя эту теплую, привычно звучащую темноту и розовые блестки в вине, запах соломы, тянувшийся с тока, и думал умиротворенно о жене, что вот она подобрела с тех пор, как получила свои сто тысяч, - посвежела, подобралась, даже ходить стала как-то ветреней и моложе... шельма-баба! И о Веденяпине думал весело, что он поездит так по помещикам и ни с того ни с сего получит от своего друга-агента сто - двести рублей... охотник, шельма! И о соломе думал по-родному, что хорошо все-таки, что он ее застраховал.
Встал Веденяпин.
- Подпишись вот здесь - и конец.
- И ко-нец! - нараспев повторил, садясь, Антон Антоныч. - И ко-нец, милейший мой, ко-нец!..
Но когда, подписавшись уже крупно и четко четырехугольными буквами, взглянул он на Веденяпина, он заметил, что тот, держа руки сзади, медленно шевелил большими пальцами, палец за палец, точно веревку сучил. Антон Антоныч поглядел онемело в лицо Веденяпина. Над синеватой белизной кителя высоко и спокойно поднялись желтые глаза, полуспрятанные в жестких, морщинистых веках; нижняя губа выпятилась ожидающе строго, и округлел сизый, каменно-твердый подбородок. И в то же время как-то неясно почувствовал Антон Антоныч, что никого нет, кроме него, на балконе, что свечи только здесь, а дальше темно, и пахнет сосною.
- Ты... пальцами что сучишь? - пробормотал Антон Антоныч. - Ты... не сучи!..
- А? - нагнулся к нему, не поняв, Веденяпин.
- Не крути... Не люблю я, когда у меня под носом, как сказать... так вот... Не люблю!
- Ты что это?.. Ты подписался? - спросил Веденяпин.
- Я подписался, - ответил Антон Антоныч.
- Ну хорошо... И давай деньги.
- И хорошо... А, конечно, хорошо... Чем же плохо?.. И дам деньги... медленно ответил Антон Антоныч.
Руки Веденяпина отошли от спины и уперлись в стол рядом с руками Антона Антоныча. Он посмотрел на эти почернелые от загара руки с длинными паучьими пальцами, вспомнил, что Веденяпин должен был уйти из полка за нечистую игру в карты, - и вдруг взял его за правую руку своей, подобрал один к другому эти пальцы и сказал:
- А ну, брат, чи у тебя рука крепче, чи у меня? Жми изо всей силы, так, чтобы аж... кровь из носу, ну-у? - И встал.
Веденяпин был выше Антона Антоныча, но чуть-чуть на носки приподнялся Антон Антоныч, чтобы серые глаза его пришлись вровень с желтыми глазами Веденяпина. Веденяпин был лет на пятнадцать моложе Антона Антоныча и шире в плечах и руках, но всю свою упругую степную жилистость изо всех уголков тела собрал Антон Антоныч. Веденяпин улыбнулся, оскалил клыкатые зубы и сузил глаза, но закусил губы Антон Антоныч и в корнях волос на темени чувствовал бегающий холод.
- Ну, та дави, не бойсь!.. Та не бойся, дави смело!.. Ты ведь силач, охотник, как сказать, о-фицер! - пропускал сквозь зубы Антон Антоныч.
И так, неизвестно сколько, но показалось, что страшно долго это было. Он видел, что перестает уже улыбаться Веденяпин, что под кителем напружилась и разгладила складки грудь, и плывут уже на смену ближним дальние запасы сил, широко смотрел прямо в желтые глаза и говорил полушепотом:
- А шо, малый, га?.. То как будто и не так легко это, га?
Почувствовал, что передвигает свою ладонь ближе к его пальцам Веденяпин, - и крикнул, откачнув голову.
- Чест-но-о! Т-ты-ы... - и глубже просунул на прежнее место свою ладонь.
- Будет! - рыкнул вдруг Веденяпин, выдернул и добавил: - Ты, этого... Я двумя пудами крещусь, а у тебя какая такая особенная сила?.. Тоже!..
- То уж бог его святой знает, та бог знает, та бог знает... - довольно разминал свою руку Антон Антоныч и, заглядывая сбоку прямо в его желтые глаза, смеялся весело.
Уехал - пропал в темноте - Веденяпин на своей пегой лошади. Утром Антон Антоныч поехал в город, а когда приехал через три дня, - узнал, что загорелись два стога соломы и сгорели дотла, что едва отстояли другие два стога и постройки, что нашли в соломе какие-то пропитанные фосфором тряпки и в умышленном поджоге обвиняют его.
VII
Никогда Антон Антоныч не пел, не играл ни на каком инструменте, не свистал даже в шутку, и все-таки какое-то певучее было у него тело. Точно духовой оркестр играл далеко где-то, сзади его, но на всякий звук в этом оркестре отзывался он: просто врывались в него звуковые волны и пели.
Бурно играл оркестр, точно дирижер был весело пьян и не хотел уже признавать никаких andante и moderato, и выпуклой круглотою щек щеголяли флейтисты, и медногруды были те, что дули в медные трубы. И если и делал иногда паузы оркестр, то только затем, чтобы тут же, собравши силы, броситься далеко вперед тигровым броском, этаким упругим, ловким и ярким, не знающим промаха.
И так как-то за все свои пятьдесят семь лет, не зная нот, читал все-таки какие-то сложные ноты Антон Антоныч и, не умея танцевать, шаг за шагом строил свою жизнь, как несколько запутанный, но все-таки правильный бравурный танец.
Антон Антоныч вставал раньше рабочих, по непросохшей еще росе объезжал поля, часто врасплох заставал мужицких лошадей на потравах, сам их ловил, связывал их обротью, пригонял табунком в усадьбу и отпускал только под штрафы. Земли в аренду сдавал мало и арендные деньги требовал вперед сполна. Ругался так разнообразно, что даже мастера по части ругани в Тростянке не все понимали, и долго - минут по двадцать без передышки; и на слово и на руку был скор. Даже то, что у него в полях не было почти толоки, что и земле своей он не давал отдыха и каждый год выжимал из нее соки, - возбуждало против него тростяновцев.
Имение свое здесь Антон Антоныч купил лет семь назад и, кроме Веденяпина, не дружил ни с кем из окрестных помещиков.
Сёзя, беленький, тонкий восемнадцатилетний мальчик, сам выехал на станцию встречать отца и первый сказал ему о пожаре. Так это и вошло в Антона Антоныча тонкой, белой, широкоглазой, жалящей струей: был пожар, сгорела солома - поджог.
В это время стоял благодатный, золототканный, пахучий вечер. Только что зашло солнце - еще виден был прорвавшийся сквозь облако одинокий зеленый луч, земля чуть заметно осела вниз, и чуть поднялось небо, и синий околыш новенькой студенческой фуражки Сёзи отсвечивал кротким лиловым.
Антон Антоныч сидел в коляске рядом с правившим Сёзей, как-то особенно тесно чувствовал себя в нем, и то говорил с ним, как с самим собою, тихо, то вдруг кричал так, что серая лошадь поджимала от неожиданности хвост, фыркала и пряла ушами.
- Митрофана избили... - рассказывал Сёзя.
- Кто ж смел? За что? - кричал Антон Антоныч.
- Да он... тряпки эти самые с фосфором прятал... Мужики и избили...
- Зачем прятал?
- А черт его, дурака, знает, зачем? - раздражался Сёзя и не смотрел на отца: насупясь, смотрел в переплет шлеи и дергал вожжи.
- Стало быть, Митрофан поджег? А?.. Шо я ему, вору, розчет даю, шо не беру з собою, так за это он мне?.. - тихо спрашивал Антон Антоныч.
- Да нет... его не за то били, - уклончиво ответил Сёзя и зачем-то тонко сплюнул сквозь зубы, чмокнул и присвистнул на лошадь.
- Та говори ж, за что? Што ты, как беззуба баба, ррот прячешь за пазуху... а?
Сёзя молчал.
- Так за побои они, мерзавцы, ответят по зо-ко-ну! По зо-ко-ну ответят скоты! - кричал Антон Антоныч. - То ж такого зо-кону нет, как сказать, шоб людей бить зря!.. - и добавлял вдруг тихо: - А може, и не зря его били?
Сёзя посмотрел на отца вполоборота, кашлянул и сказал твердо:
- Били его за то, что... будто он тебя покрывает.
Сказал и отвернулся.
- Ме-нья? Как ме-нья? - медленно спросил Антон Антоныч, приподняв брови.
- Да будто это ты тряпки в стога засунул, когда уезжал... - несмело взглянул исподлобья Сёзя.
- И-я-я?
- А потом фосфор воспламенился, когда высох, - и загорелось... докончил и отвернулся Сёзя.
- Я-я? Как я? - привстал на сиденье Антон Антоныч.
Ободренный его оторопью, Сёзя повернул к нему все вспыхнувшее лицо и заговорил сбивчиво:
- По усадьбе шарили, тебя искали... "В двух шагах от хат от наших солому жечь?.. Где он, кричат, мы ему руки-ноги свяжем!.."
- Мне-е?
- "Свяжем да в... огонь..." Сжечь тебя хотели...
Сёзя улыбнулся длинно и криво, а на большие глаза его проступили непослушные слезы.
- Так вот так и кри-ча-ли: "Сжечь!"? Га? - вскрикнул Антон Антоныч.
Сёзя смотрел в его глаза под косыми бровями, круглые, жаркие, как те стога, что горели, и молчал.
- В ог-гонь?
Молчал Сёзя.
- Так как же вы?.. Кто ж был дома?
- Никого не было, - сказал Сёзя.
- Де ж вы были?
- Мы?.. На озерах... охотились...
- Ну, то смотрить, хлопцы, шоб я ввам ттакой охоты не дал, шоб аж-аж-аажж!.. Шоб я ввам рружей не пполомал в щепки!.. В щепки, слышишь?.. Дай вожжи!
Вскачь пошел серый, вскидывая задом, мотая мордой. Миновал усадьбу Антон Антоныч и врезался в Тростянку со стороны поля. И середь синих от вечера мазаных хат он ехал и кричал, до пьяной хрипоты надсаживая горло:
- Так в огонь мен'я, га? В ог-гонь, ха-мы? Сжечь мен'я живым, га?! То вы не плохо придумали, ах, злодеи, шельмы, анафемы, арестанты, га!.. Так вы меня, как кабана, как ка-ба-на смоли-ить хотели, а-а?.. Та не много ли вы для меня одного соломы спалили, не много ль, не много ль, злодеи?.. В ог-гонь?.. мен'я?.. Руки-ноги связать?.. Вспомню вам это!.. Я ввам вспо-омню эт-то! Вспо-омню!..
Кричал и грозил кулаком, твердо стоя в коляске, и в то время как Сёзя сбоку нетерпеливо, боязливо ворча, хлестал кнутом по ногам серого, Антон Антоныч удерживал его на тихой рыси вожжами.
Стая собак со всего села мчалась и лаяла вокруг коляски, старухи и ребята выглядывали из отворенных калиток и окошек, и на выезде из села попалась смутная кучка парней и тоже начала что-то кричать и тюкать вслед. Так покачнулось и дало первую трещину то, чем жил Антон Антоныч.
VIII
У приказчика Митрофана белки глаз были красные, щеки сырые, вязкие, борода редкая, в дюжину волос, вид понурый. Подробно рассказал он Антону Антонычу, как молотили, как, обчесывая граблями, доставали бабы с одного стога солому и вычесали мокрый сверток, похожий на затычку от кувшина, как подняли крик, потому что сверток дымился, и как он подобрал и спрятал его в землю в саду. Только успел спрятать, как загорелся вдруг крайний стог, а за ним на глазах у всех, без всякой причины, другой рядом. Ветер дул на сельские хаты, и сбежался народ.
- Просто, можно сказать, бунт начался... так что если бы не урядник наш, вряд ли мне и живому быть... - говорил Митрофан.
- То ты и поджег, а? - не вытерпел и схватил его за плечи Антон Антоныч.
- Я?.. Зачем мне жечь?.. И у меня, притом же, шесть душ детей, как вам известно.
Смотрел укоризненно и мигал глазами.
Среди амбаров, замасленных записных книг, мелкого плутовства и умеренного пьянства по праздникам, тихо и бесцельно текла жизнь Митрофана, и как единственное оправдание этой жизни выставлял он постоянное свое - "шесть душ детей", но в оправдание это сам плохо верил.
- Так кто же поджег? Черт поджег?
- Не знаю уж я, - развел Митрофан руками. - А мужики на то осерчали, что на их хаты галки несло... И близко ведь: шагов полтораста, ну, может быть, так, от силы - двести... Самим вам известно.
- А тряпки этти, как сказать, зачем прятал?
- Прятал?.. Я это, признаться, больше от разговору... а потом вам хотел доложить... Тут еще машинист Шлыгин, - он, как человек чужой, - подошел, говорит: "Это ты, говорит, спрячь от греха..." Вот и все... И не первый год я у вас служу, и поджигать мне если теперь, рассудите сами, какой же мне смысл?
Не было смысла, это видел Антон Антоныч, и еще видел, что глупое, застывшее лицо было у Митрофана, что вообще служили у него только глупые, застывшие люди, - другие не уживались. Вспомнил, как однажды, осерчав, гнался за ним с незаряженной двустволкой, как он убегал, по-бабьи воя, нагнувши голову, растопырив руки...
Уши теперь у него отчетливо увидал в первый раз - никогда не видел раньше, - уши плоские, прижатые, прямые. Смотрел долго на эти уши, и гадко стало. И как держал его за плечи, обернул спиною и легонько толкнул в эту обвисшую спину:
- Знаешь что, а? И-иди ты, братец, к чертовой матери!
Но Митрофан повернулся, часто замигал красными глазами, покрутил головой и сказал, чего никогда не говорил прежде:
- Вы зачем же так толкаетесь?.. Толкаться нельзя.
- Что-о тты? - вскинулся Антон Антоныч.
Митрофан выждал время и, также мигая глазами, добавил степенно:
- Тоже и кричать так незачем... Зачем же кричать?..
И пока изумленный Антон Антоныч пришел в себя, он уже вполз боком в темный вечер и пропал в нем.
Машиниста Шлыгина спрашивал Антон Антоныч, того, который управлял молотилкой.
Шлыгин был городской слесарь, молодой, костистый, нескладный, одноглазый, когда-то выжгло ему глаз искрой; левой рукою дергал не в такт речи, а правой все приглаживал волосы, торчавшие острыми пиками во все стороны.
- Искусство это, - четко начал Шлыгин, - нашли действительно.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14