А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Он молча подал Тутушкину сто рублей и хотел встать. Но Тутушкин, зажимая деньги в кулак, осторожно сказал:
– Мерси. Очень вам благодарен… А только я вам скажу, хоть, может быть, опять обидно покажется… Я, конечно, ручаться не буду, а только всех ли вы знаете хорошо?
– Говори прямо, кто провокатор?
– Не знаю-с… Ей-богу, не знаю-с… – заторопился Тутушкин. – Кабы знал, я бы, поверьте, не скрыл…
– Да ты, может быть, недоволен?
– Нет-с, покорно благодарим.
– Говори, денег надо?
– Господи!.. Что же деньги?… Металл!.. Душевно бы рад… Да, ей-богу, не знаю… Мой совет, Александр Николаевич, уезжайте-ка вы за границу… Завтра, конечно, не арестуют, ну, а все-таки… Извините: береженого и Бог бережет…
– Почему завтра не арестуют?
– А потому, что имеют намерение с бомбой в руках… На месте, так сказать, преступления… Чтобы, значит, с поличным… В момент аттентата…
– В момент аттентата?
– Именно-с… Тогда награда им выйдет.
Александр внимательно посмотрел на него.
– Так не знаешь, кто провокатор?
– Не знаю-с…
Когда Александр ночью возвращался домой, в гостиницу «Метрополь», ему казалось, что кто-то горько насмеялся над ним. «Усыпальница русских царей, Успенский собор… Кремль… Святая Москва… – с жесткой усмешкой подумал он. – Я русский… Да, конечно, я русский… Мы все русские, слава Богу… И Тутушкин, и Стессель, и Небогатов, и доктор Берг, и полковник фон Шен, и этот, подкупленный, неизвестный „товарищ“… Мы все русские… Внуки Пестеля, дети Желябова… Какой позор… Что мы можем? Что мы умеем?… Несчастная, рабская, в снегах схороненная Россия…» У Иверской какой-то лохматый мужик, сняв шапку, кланялся в пояс и тыкал пальцами в грудь. Александр с презрением взглянул на него. «Великий русский народ… Великая русская революция… Одна надежда на Бога… На православного, молебствующего попа…» Он вспомнил, как на корабле перед боем служили молебен, как судовой священник, толстый иеромонах, отец Евил, которого матросы называли «халдей», под гром пушек возглашал многолетие. «Японцы, небось, не молились… Не кланялись образам… Они учились стрелять…» И он вспомнил свою молитву: «Господи! Дай мне счастье каплею в океане, искрой в пожаре послужить спасенью России… Господи, дай мне видеть победу…» И послужил… И увидел… И послужу… И увижу», – кусая губы до крови, почти вслух вымолвил он. На Театральной площади было темно. Чернело здание театра. Было душно, и не было видно звезд.
XII
Когда первое, острое горе прошло, Александр решил, что должен бороться. Но он не знал, как бороться. И Соломон Моисеевич, и Ваня, и Абрам, и Анна, и Свистков, и Колька-Босяк были честные террористы. Невозможно было поверить, что один из них иуда-предатель. Ваня дрался в Москве. Анна изготавливала снаряды. Абрам убил доктора Берга. Соломон Моисеевич провел в каторге десять лет. Свистков и Колька «работали» у Володи. Никто из них не внушал подозрения.
Александр телеграммой вызвал Розенштерна в Москву. Розенштерн, похудевший и побледневший, утомленный «партийной работой», выслушал его и спросил:
– Что вы думаете делать? Скажите…
Они сидели в кофейне Филиппова, в дальней комнате, у дверей. У буфета смеялись детские голоса, позвякивали стаканы, и пахло хлебом и табаком. Александр взглянул на голые, увешанные прейскурантами стены, на засаленные столы, на заплеванный, забросанный окурками пол и не сразу ответил. Было странно, почти непонятно, что он, Александр Болотов, лейтенант российского флота, блестящий молодой офицер, скрывается, как разбойник, что на улице караулят филеры, что его ежеминутно могут арестовать и что рядом сидит известный в партии Розенштерн. Еще ни разу за всю свою жизнь, ни в океане, ни в бою, ни потом в Киото, он не испытывал такого горького чувства, чувства жалостного бессилия. Он тряхнул головой, стараясь отогнать эти мысли, и, вынув серебряный портсигар, закурил:
– Я буду с вами вполне откровенен… Если бы я мог предвидеть, что доктор Берг – провокатор, я бы в партию не вошел… Почему именно мне поручено боевое дело? Вы скажете: некому поручить. Вы скажете: после доктора Берга никто не хочет идти на работу. Хорошо… Пусть так… Я принял ответственность. Я ее не боюсь… Но научите меня… Вы много лет работали в комитете, вы должны меня научить… Мы оба знаем, что есть провокатор. Но где он? Кто? Как узнать?…
Розенштерн отвернулся. Его круглые плечи опустились медленно вниз, и затряслась курчавая, подстриженная клинышком борода. Расчетливый, всегда уравновешенный Розенштерн, тот Розенштерн, который не смутился гибели комитета, растерялся теперь, как мальчик. Ему казалось, что снится сон, что не Александр говорит о дружине, а кто-то недобросовестный произносит бессмысленные слова. Он не мог верить, что партия умирает, что его благоустроенное хозяйство – то хозяйство, которому он себя посвятил, – беднеет и рушится и грозит рассеяться в прах. Он хотел сказать Александру, что Тутушкин намеренно лжет, что не может быть провокации и что он, Розенштерн, ручается за дружину. Но он ничего не сказал и закрыл руками лицо.
– Знаете, когда меня назначили на эскадру, – начал вполголоса Александр, – я знал, что японцы сильнее, знал, что у Небогатова «самотопы», что был бой двадцать восьмого июля, что погиб «Петропавловск», что мы – невежды, не умеющие водить кораблей… Я знал все это, и вам странным покажется – верил в победу… Нет, даже не верил, а крепко надеялся на нее, хотел надеяться, что можно храбростью победить… Да, да… одною храбростью, бесшабашным русским «авось»… Я верил еще в нашу силу, в силу России… В Россию Истомина, Корнилова, Ушакова… И сказать вам, когда я утратил надежду? Когда я понял, что одною храбростью ничего не возьмешь? Когда я увидел, что все и несомненно погибло?… Вы думаете, во время боя? Когда затонул «Ослябя»? Когда загорелся «Суворов»? Нет, много раньше. В бой я уже шел без малейшей веры, по долгу присяги, по долгу перед Россией. Вот как было дело… В ноябре, двадцать третьего, подошли мы к берегу Африки, к Бенгуэле, к португальским колониям. Подошли всей эскадрой, всею нашей непобедимой армадой: «Суворов», «Александр», «Бородино», «Ослябя», «Орел», «Нахимов», «Аврора», «Донской»… Бухта… По-английски: «Great Fish Bay»… Песчаная отмель… Песок и море… Стали мы уголь грузить… И что же? Видим, от берега задымился дымок. Ближе и ближе… Идет посудина, корабль не корабль, а черт знает что, солонка какая-то… Канонерская лодка старой постройки, с одним орудием и двумя митральезами… И название дурацкое: «Лимпопо»… Развевается португальский флаг… В солонке не то мулат, не то негр, при шпаге и с перьями… Поравнялись с нами, с «Суворовым», руки рупором сложил и как крикнет: «Извольте выйти немедленно вон, а то буду стрелять!..» Это «Суворову» – «Лимпопо»! Вот тогда я впервые и усомнился, что мы победим. Не усомнился… Всем сердцем почувствовал, что – конец… Международное право? Конечно… Но будь мы сила, разве бы он посмел? Разве бы он решился?… А теперь вот этот Тутушкин… Ведь это наш «Лимпопо»… Советует мне уехать в Париж… «Извольте немедленно выйти вон, а то буду стрелять…» Ну, вот научите… Я знаю: Соломон Моисеевич, Анна, Ваня, Абрам, Свистков и Колька-Босяк… и… вы? Да, не обижайтесь, и вы… кто-нибудь провокатор… Так предупредил «Лимпопо»… Помните «Майскую ночь»? Помните, стоит парубок у пруда, в пруду ныряют русалки… Он знает, знает наверное, что одна из них не русалка, а ведьма… Но какая именно?… Кто?… Все одинаковы, все белы, все чисты… Так и мы… И у нас все белы и чисты… Мне эта история с доктором Бергом трудно досталась… Ведь не только несчастье… Поймите: позор, если в партии есть провокатор… В партии, в комитете… А теперь, вот в дружине… Как быть?…
Александр не привык к многословным речам. Он удивился своему красноречию. «Я сделал поход… Был в бою… Пережил плен… Вошел в партию… Задумал убийство… И все для того, чтобы здесь, вот в этой смрадной кофейне спрашивать, кто провокатор, ждать совета, ждать, когда меня арестуют?» – с горечью подумал он и умолк. Розенштерн, бледный, с красными пятнами на щеках, искоса посмотрел на него:
– Если есть провокация, надо ее раскрыть…
– Да, конечно, раскрыть… Но как?
– Как? Не знаю…
– Но ведь вы раскрыли доктора Берга?…
Розенштерн болезненно улыбнулся:
– Доктора Берга?… Ах, Боже мой… Какое сравнение… Я три месяца наблюдал за ним… Ну, а вас арестуют через неделю…
– Так что же делать?
– Не знаю.
В кофейню вошел рыжеватый гладко выбритый господин в клетчатом долгополом пальто. Он сел за столик в противоположном углу и спросил себе чаю. Розенштерн пугливо насторожился.
– Пойдемте…
Они встали и вышли. На другой стороне, у меблированных комнат «Мадрид», скучало два человека. Недалеко от них, на углу, перебирал вожжами лихач:
– Вот, барин, пожалуйте…
– Это филеры… – промолвил шепотом Розенштерн. – Я вот что думаю, Александр Николаевич… Вам необходимо проверить… Проверить всех… Необходимо присмотреться… Необходимо сделать нужные изыскания… И… и потом распустить дружину.
Александр понял, что Розенштерн не поможет, – не умеет, и не в силах помочь. И как только он это понял, он почувствовал, что не уйдет из террора, что ни Розенштерн, ни дружина, ни партия не властны остановить покушение и что он обязан довести его до конца. Он почувствовал, что отвечает за провокацию, отвечает не перед партией – перед Россией, и что если нельзя победить, то можно не признать себя побежденным. Он понял, что достоинство революции, честь дружины, память умерших, кровь, пролитая за народ, непреклонно требуют этой жертвы. Но мысль о смерти не испугала его. «Господи! Дай мне счастье каплею в океане, искрой: в пожаре послужить спасенью России», – на этот раз молитвенно вспомнил он. Выпрямляясь и твердо глядя в глаза Розенштерну, он громко сказал:
– Я дружины не распущу.
Розенштерн подумал немного:
– Вы погубите себя.
– Может быть.
– Но ведь это нелепо.
– Может быть.
– Но ведь вы не верите же в успех?
– Не знаю.
– Не верите, что раскроется провокация?
– Не знаю.
Розенштерн помолчал:
– Послушайте, – мой совет: уезжайте теперь же.
– За границу?
– Да, за границу…
– «Лимпопо», Аркадий Борисович.
– Ну, что ж, «Лимпопо», – не обиделся Розенштерн, – Тутушкин прав… Послушайте, что же делать? Ведь вас повесят, повесят зря… И дружину с вами, конечно… Зачем это нужно?… Кому? Ведь это значит идти на рожон… Какой смысл? Поймите, вы вернетесь назад, вы можете быть полезными вы еще можете работать в терроре… Ну, хорошо, в дружине есть провокатор… Разве нельзя собрать другую дружину?… Я прошу вас… Понимаете, прошу… я настаиваю… Во имя партии, во имя террора… Вы слышите?…
– Слышу.
– Ну и что же?
– Да ничего.
– Боже мой, – уже с гневом продолжал Розенштерн. – Ведь это – упрямство… Вы – член партии, вы обязаны с нею считаться… Чего вы добьетесь? Ну, будет громкий процесс… Что толку? Разве нам процессы нужны? Нам нужен террор… Что же будет, если вас арестуют? Я не могу работать один. Или вам кажется, что могу?… Ведь партия погибает… Боже мой, партия! Подумайте: погибает!.. – Розенштерн в волненье остановился. Ему хотелось еще говорить, хотелось доказать Александру, что его долг, партийного человека, беречь партию, а значит, беречь свою жизнь. Но Александр, перебивая его, сухо сказал:
– Довольно слов, Аркадий Борисович. Вы знаете: я не уеду.
Розенштерн вздрогнул:
– Значит, Рожественский?
– Да.
– Значит, Цусима?
Александр ничего не ответил. Розенштерн порывисто протянул ему руку и, не оборачиваясь, быстро пошел по Тверской.
XIII
– Как я бежал? – переспросил угрюмо Свистков и погладил волнистые, длинные, как у Вильгельма II, усы. – Не стоит и разговора… Бежал, и – делу конец.
– Нет, ты уж мне расскажи.
– Да что… Был у нас в полку бунт. Ну вот.
– Бунт?
– Так точно. Забастовала пятая рота. Земляки кричат: «Бери, ребята, винтовки…» Похватали мы тут винтовки… Ну, вот.
– Из-за чего бунт?
– Из-за мяса. С червями мясо, гнилое… Пятая рота в строю, на правом фланге ефрейтор, грузин, винтовкою машет: «Ко мне, ребята, ко мне!..» Пошумели, глядим – белостокцы пришли, из пулеметов стали стрелять… Ничего и не вышло. Ну вот.
Он забыл рассказать, что заколол офицера и что, когда стреляли из пулеметов, он, единственный из всего батальона, не убежал в испуге в казарму и не бросил ружья. Александр закурил папиросу:
– Дальше.
– Дальше что? Ничего… Арестовали нас! Поволокли на гауптвахту. На самый верх посадили, в третий этаж. Сто двадцать пять человек. Конечно, судить… Не иначе – к расстрелу… Сидим. Караул свой, земляки… Ну вот. Стали, конечно, думать – как из этой клоповки стрекнуть? Постучали в стенку, – стучит. Пусто. Значит, труба. Для вентиляции положена… Начали стенку ножом ковырять. Проковыряли дыру… Ну вот… – Он прищурился, что-то припоминая, и поднял голову вверх. Сквозь зеленую шапку берез пробивалось горячее солнце и играло на пыльной скамье. Далеко, в Сокольниках, по песку шуршали колеса. Колька, до сих пор не сказавший ни слова, засмеялся и задергал локтями.
– Стыдлив, как рак… Неужто забыл?… Ишь ты, девичья память… Ну-ну, рассказывай… Нечего петрушку валять…
– Да чего рассказывать?… Проковыряли дыру, из простынь веревку свили. Ну вот… Был у нас солдатик один, Фитик ему фамилия… Перекрестился, полез, начал по веревке спускаться. Долго лез. Наконец слышим, – дрыг… Тащите, значит, обратно. Вытащили… «Пустое, говорит, место… Стена… А за стеной, говорит, кухня». – «Откуда знаешь?» – «Кирпич один, говорит, отломал». Ну вот… – Свистков приостановился и сплюнул. – Бедовый был этот Фитик, на все руки мастак. В Одессе его поймали… Ну вот… Кухня, говорит… Стали мы тут рядить, кому первому лезть? В первый день восемнадцать человек убежали. И я в том числе. Через кухню прошли… Меня еще караульный офицер встретил.
– Ну?
– Встретил. Говорит «Ты куда?» – «За кипятком», – говорю. Ну вот.
– За кипятком? – подмигнул Колька. – Здорово!.. Счастлив твой Бог…
Александр знал об этом побеге, – невероятном побеге тридцати семи гренадер. Но он не мог представить себе, что неповоротливый, сумрачно-равнодушный, всегда угрюмый Свистков решился по веревке спуститься в трубу и на глазах у часовых уйти за ворота. Ленивый рассказ Свисткова, его медлительный голос и скучные, точно потухшие, оловянного цвета глаза смутили его. «Не на него ли намекает Тутушкин?» – почти с облегчением подумал он и бросил окурок.
– Говори дальше.
– Дальше я к Владимиру Ивановичу поступил.
– Что же ты делал?
– Пьянствовал… – захохотал Колька.
– Как пьянствовал?…
Свистков сдвинул брови и покраснел. Было странно видеть его солдатское, загорелое, теперь смущенное и по-детски разгневанное лицо. Он в негодовании махнул рукой и совсем другим, обиженным тоном сказал, не глядя на Александра:
– Помалкивал бы в тряпочку… Так точно. Обязан сознаться… Даже уволил меня Владимир Иваныч… Только будьте благонадежны, – я теперь уж не пью.
– Почему?
– Зарок дал.
– И не пьешь?
– Никак нет. Не пью.
– Ни рюмки?
– Ни рюмки.
Брошу я карты,
Брошу я бильярды,
Брошу я горькую водочку пить…
Стану я трудиться,
Стану я молиться,
Стану я кондуктором на конке служить… –
высоким тенором насмешливо запел Колька. Он сидел на траве по-турецки, поджав толстые, в заплатанных штанах ноги, и, жмурясь, смотрел на солнце. В еще знойных, вечерних лучах он казался бронзово-красным: красная шапка, красные волосы, красные руки и красный, изорванный, с чужого плеча пиджак.
– Ты чего? – повернулся к нему Свистков.
– Ничего.
– Нет, ты что такое поешь? Какие слова ты поешь? Ты, может быть, что-нибудь знаешь? Так ты говори…
– Чего знать-то?… Чудак!.. Дедушка знал, да и тот давно помер…
– Так зачем поешь? Ну?
– Поешь!.. Где пьется, там и поется… Душа поет, а голосу нет…
Александр нахмурился. «Бежал… Пьянствовал… Уволен за пьянство… Больше не пьет… И что за разбойничье лицо… А между тем Розенштерн советовал мне принять…» Он опять закурил и сухими, холодными, молочно-голубыми глазами взглянул на Свисткова:
– А зачем ты в дружину пошел?
Свистков погладил усы.
– Не могу я, – глухо ответил он.
– Чего не можешь?
– Довольно я жил… Не могу…
– Не можешь терпеть… – подмигнул Колька.
– Да… Не могу… Конечно… Ну вот.
– Почему?
– Да что спрашивать, Александр Николаевич? – мрачно, не подымая глаз, ответил Свистков и начал свертывать папиросу. – Господи… Все известно… Ведь нечего есть… Земли вовсе нету… Что же, по-вашему, в кусочки идти?… У Юза миллион десятин… А у меня?… Эх!.. Что в самом деле? Где правда на свете?… Я за землю и волю… – решительно закончил он и вытер лицо платком.
Где-то очень близко, в кустах робко защебетала птица. Солнце уж не горело над головой, а ушло за березы. Поперек скамьи легла синеватая тень.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51