А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Все молчат.По железнодорожному полотну вьются тонкие рельсы. Столбы телеграфа уходят вдаль. Тихо. Только проволока гудит.— Слушай, — говорит Ваня, — я вот о чем думал. Ведь легко ошибиться. Бомба весом 4 кило. Бросишь с рук, — не всегда попадешь. Попадешь, например, в заднее колесо, — ну и останется жив. Помнишь, как 1 марта, как Рысаков.Генрих волнуется:— Да, да… Как же быть?Федор внимательно слушает. Ваня говорит:— Лучшее средство: кинуться под ноги лошадям.—Ну?— Ну, наверное взорвет карету и лошадей.— И тебя тоже взорвет.— И меня.Федор с презрением пожимает плечами.— Не надо этого ничего. И так убьем. Подбежать к окну, да в стекло. Вот и готово дело.Я смотрю на них. Федор навзничь лежит на траве и солнце жжет его смуглые щеки. Он жмурится: рад весне, Ваня, бледный, задумчиво смотрел вдаль. Генрих ходит взад и вперед и порывисто курит. Над нами синее небо.Я говорю:— Я скажу, когда продавать пролетки. Федор оденется офицером, ты, Ваня, — швейцаром, вы, Генрих, останетесь мужиком, в поддевке.Федор поворачивается ко мне. Он доволен. Смеется:Я, говоришь, его благородием . . . Ловко . . . Значит, без пяти минут барин.Ваня говорит:— Жоржик, нужно еще о снарядах подумать. Я встаю.Будь спокоен. Все помню.Я жму им всем руки. На дороге меня догоняет Генрих.— Жорж:.— Ну что?— Жорж:… Как же это … Как же Ваня пойдет?— Так и пойдет.— Значит, погибнет?— Погибнет.Он смотрит себе под ноги, на траву. На свежей траве следы наших ног.— Я этого не могу, — говорит он глухо.— Чего не могу?— Да этого … чтобы он шел …Он останавливается. Он говорит быстро:— Лучше я первый пойду. Я погибну. Как же так, если его повесят? Ведь повесят? Повесят?— Конечно, повесят.— Ну, так я не могу. Как будем жить, если он умрет? Пусть лучше повесят меня.— И вас, Генрих, повесят.— Нет, Жорж, слушайте, нет… Неужели его не будет? Вот мы спокойно решили, а от нашего решения Ваня наверное погибнет. Главное, что наверное. Нет, Бога ради, нет …Он щиплет бородку. Руки его дрожат. Я говорю:— Вот что, Генрих, одно из двух: или так, или этак. Или террор, и тогда оставьте все эти скучные разговоры, или разговаривайте и уйдите назад,— в университет.Он молчит. Я беру его под руку.— Помните, Того своим японцам сказал: «Я жалею лишь об одном, что у меня нет детей, которые бы разделили с вами вашу участь». Ну и мы должны жалеть об одном, что не можем разделить участи Вани. И не о чем плакать.Близко Москва. На солнце искрится Триумфальная арка. Генрих подымает глаза.— Да, Жорж, вы правы. Я смеюсь:— И подождите еще: suum quique. 7 мая. Эрна приходит ко мне, садится в угол и курит. Я не люблю, когда женщины курят. И мне хочется ей об этом сказать.— Скоро, Жоржик? — спрашивает она.— Скоро.— Когда?— Четырнадцатого, в коронацию. Она кутается в теплый платок. Видны только ее голубые глаза.— Кто первый?— Ваня.— Ваня?— Да, Ваня.Мне неприятны ее большие руки, неприятен ласковый голос, неприятен румянец щек. Я отворачиваюсь. Она говорит:— Когда готовить снаряды?— Подожди. Я скажу.Она долго курит. Потом встает и молча ходит по комнате. Я смотрю на ее волосы. Они льняные и вьются на висках и на лбу. Неужели я мог ее целовать?Она останавливается. Засматривает мне робко в глаза:— Ведь ты веришь в удачу?Конечно.Она вздыхает:— Дай Бог.— А ты, Эрна, не веришь?Нет, верю.Я говорю:— Если не веришь, — уйди.Что ты, Жоржик, милый. Я верю.Я повторяю:— Уйди.— Жорж, что с тобою?Ах, ничего. И оставь меня ради Бога.Она опять прячется в угол, снова кутается в платок. Я не люблю этих женских платков. Я молчу. Тикают на камине часы. Я боюсь: я жду жалоб и слез.— Жоржик.— Что, Эрна?— Нет. Ничего.Ну так прощай. Я устал.В дверях она шепчет грустно:— Милый, прощай.Ее плечи опущены. Губы дрожат.Мне ее жаль. 8 мая. Говорят, где нет закона, нет и преступления. В чем же мое преступление, если я целую Елену? В чем вина, если я не хочу больше Эрны. Я спрашиваю себя. Я не нахожу ответа.Если бы у меня был закон, я бы не убивал, я, вероятно, не целовал бы Эрну, не искал бы Елену. Но в чем мой закон?Говорят еще, — нужно любить человека. А если нет в сердце любви? Говорят, нужно его уважать. А если нет уважения? Я на границе жизни и смерти. К чему мне слова о грехе? Я могу сказать про себя: «Я взглянул, и вот конь бледный и на нем всадник, которому имя смерть». Где ступает ногой этот конь, там вянет трава, а где вянет трава, там нет жизни, значит, нет и закона. Ибо смерть — не закон. 9 мая. Федор продал на Конной свой выезд. Он уже офицер, драгунский корнет. Звякают шпоры, звенит сабля по мостовой. В форме он выше ростом и походка у него увереннее и тверже.Мы сидим с ним в Сокольниках, на пыльном кругу. Поют в оркестре смычки. Мелькают мундиры военных, белые туалеты дам. Солдаты отдают Федору честь.Он говорит:— Слышь, как по-твоему, сколько плочено вот за этот костюм?Он тычет в нарядную даму за соседним столом. Я пожимаю плечами.— Не знаю. Рублей, вероятно, двести.— Двести?— Ну да. Молчание.— Слышь.— Что?— А я вот работал, — целковый в день получал.— Ну?— Ну, ничего.Вспыхивают электрические огни. Низко над нами сияет матовый шар. На белой скатерти синие тени.— Слышь.— Что, Федор?— А что ты думаешь, если, к примеру, этих?— Что этих?— Ну, бомбой.— Зачем?— Чтобы знали.— Что знали?— Что рабочие люди как мухи мрут.Федор, это ведь анархизм.Он переспрашивает:— Чего?— Анархизм это, Федор.— Анархизм? .. Экое слово … Вот за этот костюм плочено двести рублей, а дети копеечку просят. Это как?Мне странно видеть его серебряные погоны, белый китель, белый околыш. Мне странно слышать эти слова.Я говорю:— Чего ты сердишься, Федор?— Эх, нету правды на свете. Мы день-деньской на заводе, матери воют, сестры по улицам шляются … А эти … двести рублей . . . Эх … Бомбой бы их всех, безусловно.Тонут во мраке кусты, жутко чернеет лес. Федор облокотился о стол и молчит. В его глазах злоба.— Бомбой бы их всех, безусловно. 10 мая. Осталось всего три дня. Через три дня генерал-губернатор будет убит. Нетленное обратится в тлен.Образ Елены заволокло туманом. Я закрываю глаза, я хочу его воскресить. Я знаю: у нее черные волосы и черные брови, у нее тонкие руки. Но я не вижу ее. Я вижу мертвую маску. И все-таки в душе живет тайная вера: она опять будет моею.Мне теперь все равно. Вчера была гроза, гремел первый гром. Сегодня трава умылась и в Сокольниках расцветает сирень. На закате кукует кукушка Но я не замечаю весны. Я почти забыл об Елене. Ну, пусть она любит и мужа, пусть она не будет моею. Я один. Я останусь один.Я так говорю себе. Но я знаю: уйдут короткие дни, и я опять буду мыслью с нею. Жизнь замкнется в кованый круг. Если только уйдут эти дни…Сегодня я шел по бульвару. Еще пахло дождем, но уже щебетали птицы. Справа, на мокрой дорожке рядом со мной, я заметил какого-то господина. Он еврей, в котелке, в длинном желтом пальто. Я свернул в глухой переулок. Он стал на углу и долго смотрел мне вслед.Я спрашиваю себя опять: не следят ли за мною? 11 мая. Ваня все еще извозчик. Он по-праздничному пришел ко мне на свидание. Мы сидим на скамье у Христа Спасителя в сквере.— Жоржик, вот и конец.— Да, Ваня, конец.— Как я рад. Как я буду счастлив и горд. Знаешь, вся жизнь мне чудится сном. Будто я на то и родился, чтобы умереть и… убить.Белый храм уходит главами в небо. Внизу на солнце блещет река. Ваня спокоен. Он говорит:— Трудно в чудо поверить. А если в чудо поверишь, то уже нет вопросов. Зачем насилье тогда? Зачем меч? Зачем кровь? Зачем «не убий»? А вот нет в нас веры. Чудо, мол, детская сказка. Но слушай и сам сказки, сказка иль нет. И быть может вовсе не сказка, а правда. Ты слушай.Он вынимает черное, в кожаном переплете Евангелие. На верхней крышке тисненый позолоченный крест.«Иисус говорит: отнимите камень. Сестра умершего, Марфа, говорит ему: «Господи! уже смердит, ибо четыре дня, как он во гробе.Иисус говорит ей: не сказал ли я тебе, что если будешь веровать, увидишь славу Божию?Итак отняли камень, где лежал умерший. Иисус же возвел очи к небу и сказал: Отче, благодарю Тебя, что Ты услышал меня.Я и знал, что Ты всегда услышишь Меня, но сказал для народа, здесь стоящего, чтобы поверили, что Ты послал Меня.Сказав это, Он воззвал громким голосом: Лазарь, иди вон.И вышел умерший, обвитый по рукам и ногам погребальными пеленами, и лицо его обвязано было платком. Иисус говорит им: развяжите его, пусть идет».Ваня закрыл Евангелие. Я молчу. Он задумчиво повторяет:— «Господи! уже смердит, ибо четыре дня, как он во гробе…»В синем воздухе вьются ласточки. За рекою в монастыре звонят к вечерням. Ваня вполголоса говорит:— Слышишь, Жоржик, четыре дня …— Ну?— Великое чудо.И Серафим Саровский — чудо?Ваня не слышит.— Жорж.— Что, Ваня?— Слушай.«Мария стояла у гроба и плакала. И когда плакала, наклонилась во гроб.И видит двух ангелов, в белом одеянии сидящих, одного у главы, другого у ног, где лежало тело Иисуса.И они говорят ей: жена, что ты плачешь? Говорит им: унесли Господа моего, и не знаю, где положили Его.Сказавши сие, обратилась назад и увидела Иисуса стоящего, но не узнала, что это Иисус.Иисус говорит ей: жена! что ты плачешь? кого ищешь? Она, думая, что это садовник, говорит Ему: Господин! Если Ты вынес Его, скажи мне, где Ты положил Его, и я возьму Его.Иисус говорит ей: Мария! Она, обратившись, говорит Ему: Раввуни! что значит: Учитель!»Ваня умолк. Тихо.— Слышал, Жорж?— Слышал.— Разве сказка? Скажи.— Ты, Ваня, веришь?Он говорит наизусть:«Фома же, один из двенадцати, называемый Близнец, не был тут с ними, когда приходил Иисус.Другие ученики сказали ему: мы видели Господа. Но он сказал им: если не увижу на руках Его ран от гвоздей и не вложу перста моего в раны от гвоздей, и не вложу руки моей в ребра Его, не поверю.После восьми дней опять были в доме ученики Его, и Фома с ними. Пришел Иисус, когда двери были заперты, стал посреди них и сказал им: мир вам!Потом говорит Фоме: подай перст твой сюда и посмотри руки Мои; подай руку твою и вложи в ребра Мои, и не будь неверующим, но верующим.Фома сказал ему в ответ: Господь мой и Бог мой!Иисус говорит ему: ты поверил, потому что увидел Меня; блаженны не видевшие и уверовавшие».— Да, Жорж, — «блаженны не видевшие и уверовавшие».Тает день, весенней тянет прохладой. Ваня встряхивает кудрями.— Ну, Жоржик, прощай. Навсегда прощай. И будь счастлив.В его чистых глазах печаль. Я говорю:— Ваня, а «не убий?» …— Нет, Жоржик, — убий.— Это ты говоришь?— Да, я говорю. Убий, чтобы не убивали. Убий, чтобы люди по-Божьи жили, чтобы любовь освятила мир.— Это кощунство, Ваня.— Знаю. А «не убий» — не кощунство?Он протягивает мне обе руки. Улыбается большой и светлой улыбкой. И вдруг целует крепко, как брат.— Будь счастлив, Жоржик.Я тоже целую его. 12 мая. У меня сегодня было свидание с Федором в кондитерской Сиу. Мы сговаривались о подробностях покушения.Я первый вышел на улицу. У соседних ворот я заметил трех сыщиков. Я узнал их по быстрым глазам, по их напряженным взглядам. Я застыл у окна. Я сам превратился в сыщика. Я ищейкой следил за ними. Для нас они или нет?Вот вышел Федор. Он спокойно пошел на Неглинный. И сейчас же один из шпионов, высокий, рыжий, в белом фартуке и засаленном картузе, бросился на извозчика. Двое других побежали за ним бегом. Я хотел догнать Федора, я хотел остановить его. Но он взял случайного лихача. За ним помчалась вся свора, — стая злобных борзых. Я был уверен, что он погиб.Я тоже был не один. Кругом какие-то странные люди. Вот человек в пальто с чужого плеча. Голова низко опущена, красные руки сложены на спине. Вот какой-то хромой в рваных заплатах, нищий с Хитрова рынка. Вот мой недавний знакомый, еврей. Он в цилиндре, с черной, подстриженной бородой. Я понял, что меня арестуют.Бьет двенадцать часов. В час у меня свидание с Ваней в Георгиевском переулке. Ваня еще не продал пролетки. Он извозчик. Я втайне надеюсь, что он увезет меня.Я иду на Тверскую. Я хочу затеряться в толпе, утонуть в уличном море. Но опять впереди та же фигура: руки сложены на спине, ноги путаются в полах пальто. И опять рядом черный еврей в цилиндре. Я заметил: он не спускал с меня глаз.Я свернул в переулок. Вани там нет. Я дошел до конца и повернул круто обратно. Чьи-то глаза гвоздями впились в меня. Кто-то зоркий следит, кто-то юркий не отстает ни на шаг.Я опять на Тверской. Я помню: там за углом пассаж, двери на переулок. Я вбегаю. Я прячусь в воротах. Прижался спиной к стене и застыл. Длятся минуты— часы. Я знаю: тут же рядом черный еврей. Он караулит. Он ждет. Он кошка,— я мышь. До дверей четыре шага. Я ставлю браунинг на «огонь», меряю расстояние глазами. И вдруг, — одним прыжком в переулке. Ваня медленно едет навстречу. Я бросаюсь к нему.— Ваня, гони!Стучат колеса по мостовой, на поворотах трещат рессоры. Мы сворачиваем за угол. Ваня хлещет свою лошаденку. Я оборачиваюсь назад: пустой переулок коленом. Нет никого. Мы ушли.Итак, нет колебаний: за нами следят. Но я не теряю надежды. А если это только случайное наблюдение? Если они не знают, кто мы? Если мы успеем закончить дело? Если сумеем убить?Но я вспоминаю: Федор. Что с ним? Не арестован ли он? 13 мая. Федор ждет меня на Софийке в ресторане «Медведь». Я должен увидеть его. Если он окружен, — дело погибло. Если ему удалось уйти, — мы дотянем до завтра и завтра же победим.Я за трактирным столом, у окна. Мне видна улица, виден городовой в намокшем плаще, извозчик с поднятым верхом, зонтики редких прохожих. Дождь барабанит по стеклам, уныло струится с крыт. Серо и скучно.Входит Федор. Звякают шпоры, он здоровается со мной. А на улице, под дождем, вырастают знакомые мне фигуры. Двое, спрятав мокрые лица в воротники, караулят подъезд. С городовым на углу, начеку еще двое. Один из них вчерашний хромой. Я ищу глазами еврея. Вот, конечно, и он, — под резным навесом ворот.Я говорю:— Федор, за нами следят.— Чего ты?— Следят.— Не может этого быть. Я беру его за рукав.— Ну-ка, взгляни.Он пристально смотрит в окно. Потом говорит:— Глянь-ка, вон этот хромой, ишь пес, как вымок … Да-а … Дела … Чего делать-то, Жорж?Дом оцеплен полицией. Нам едва ли уйти. Нас схватят на улице.— Федор, револьвер готов?— Револьвер? Восемь патронов.— Ну, брат, идем.Мы спускаемся с лестницы. Ливрейный швейцар почтительно распахнул перед нами дверь. В кармане пальто револьвер, рука на курке. На десять шагов мы без промаха бьем в туза.Мы идем плечо о плечо. Звеня, волочится сабля. Я знаю: Федор решился. Я решился давно.Вдруг Федор локтем толкает меня. Он шепчет скороговоркой:— Гляди, Жорж, гляди. На углу одинокий лихач.— Барин, вот резвая . .. Барин …— Пять целковых на чай. Шевели. Призовой рысак мчится крупной рысью. Нам в лицо летят комья грязи. Сетка дождя затянула небо. Где-то сзади слышно: дерзки!От коня валит густой пар. Я трясу кучера за плечо:— Эй, лихач, еще пять рублей.В парке соскакиваем в кусты. Мокро. Брызжут деревья. Дождь размыл все дорожки. Мы бежим по лужам бегом.Федор, прощай. Уезжай сегодня же в Тверь.Его форменное пальто мелькнуло в зеленых кустах и скрылось. Под вечер я в Москве. Я в гостиницу не вернусь. Дело погибло бесповоротно. А что с Ваней? С Генрихом? С Эрной?У меня нет ночлега и я долгую ночь брожу по Москве. Тает лениво время. До рассвета еще далеко. Я устал и продрог и у меня болят ноги. Но в сердце надежда: упование мое со мною. 14 мая. Я сегодня вызвал Елену запиской. Она пришла ко мне в Александровский сад. У нее сияющие глаза и черные кудри. Я говорю:— Большие воды не могут потушить любви и реки не зальют ее, ибо любовь крепка, как смерть. Елена, скажите, и я брошу все. Я уйду из революции, уйду из террора. Я буду вашим слугою.Она смотрит на меня, улыбаясь. Потом задумчиво говорит:— Нет.Я наклонился к ней близко. Я шепотом говорю:Елена … Вы любите его? .. Да?Она молчит.— Вы не любите меня, Елена?Она вдруг сильным движением протягивает ко мне свои длинные, тонкие руки. Она обнимает меня. Она шепчет мне:— Люблю, люблю. Люблю.Я услышал ее слова, я почувствовал ее тело. Живая радость вспыхивает во мне, и я говорю с усилием:— Я уезжаю, Елена.— Куда?— В Петербург.Она бледнеет. Я смотрю ей прямо в глаза.— Вот что, Елена. Вы не любите меня. Вы не знаете меня. Если бы вы любили, вы бы мучились мною. Вот за мною следят. Я на одном волоске. Может быть, завтра меня повесят. Но мне все равно: вы не любите меня.Она с тревогой переспрашивает меня:Вы сказали: за вами следят?Сухо шепчет вечерний ветер, пахнет дождем. В парке нет никого: мы одни. Я говорю громко:— Да, следят.Жорж, милый, уезжайте скорее, скорее …Я смеюсь:И больше не возвращайтесь?Она говорит:— Я люблю вас, Жорж.— Не смейтесь. Как смеете вы говорить о любви? Разве это любовь? Вы с мужем и я для вас чужой и разве любимый?— Я люблю вас, Жорж.— Любите? .. Но ведь с мужем.— Ах, с мужем … Не говорите же про него.Вы его любите? Да?Но она снова молчит. Тогда я ей говорю:Слушайте, Елена, я люблю вас и я вернусь. И вы будете моею. Да, вы будете моею.Она опять обнимает меня.— Милый, я с вами, я ваша…— И его? Да, — и его?Я ухожу. Гаснет вечер. Желтым светом горят фонари. Гнев душит меня. Я говорю себе:
1 2 3 4 5 6 7 8 9