А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Народ зароптал. Нерон испугался и возвратил Октавию. Народ торжественно поднялся на Капитолий, вознёс богам молитвы, ниспроверг статуи Поппеи, поднял на плечи статуи Октавии и, поставив их на форуме, стал осыпать цветами, а затем, воздавая цезарю хвалу, пошёл на Палатин. Тут его вдруг встретили преторианцы. Народ бросился назад и восстановил статуи Поппеи… Нерон понял. Он вызвал к себе Аникета, который убил Агриппину и который теперь, в награду, командовал мизенским флотом.
— Я жду от тебя новой услуги, — сказал божественный цезарь.
— Я готов служить императору…
— Ты должен признаться, что ты состоишь в любовной связи с Августой Октавией, — сказал Нерон. — Если ты окажешь мне эту новую услугу, за наградой дело не постоит, а откажешься — смерть…
Нерон аргументировать умел — недаром в молодости он удивлял народ красноречием.
— Но… отчего же? — улыбнулся беззаботный патриций. — Я готов всегда оказать услугу божественному цезарю…
Были созваны приближённые Нерона, и Аникет признался в своей связи с Октавией. Все отлично знали, что все это только игра Поппеи, но тем не менее пришли в величайшее негодование. Нерон разъяснил: Октавия, соблазняя начальника мизенского флота, думала о перевороте. Аникета, тайно осыпав золотом, явно сослали на остров Сардинию, где он очень хорошо устроился, а Октавию на остров Пандатерию, вблизи Неаполитанского залива. По прошествии нескольких дней её там убили, а голову её привезли в Рим Поппее…
Головы летели с плеч чуть не каждый день. Казнили за слезы по казнённым, казнили за сон, который был неприятен императору, казнили для того, чтобы поживиться имуществом казнённого: казна божественного всегда пустовала. Если повода не было, его придумывали: живёт в преступной связи со своей дочерью, дурно думает об императоре, и прочее. Те, осуждение которых было неизбежно, часто убивали себя ядом или кинжалом в самом сенате. Тогда их, полуживых, тащили все же на место казни и добивали: без разрешения цезаря убивать себя никто не смеет. Родственники только издали, украдкой, смотрели, как палачи волокли крюками трупы и бросали их в Тибр. Некоторые, немногие, умирали с достоинством, но большинство шло под топор палача с тупой бараньей покорностью. Самоубийства усилились чрезвычайно: и от страха перед завтрашним днём, и от простого отвращения к такой жизни.
— Удивительно, как люди терпят все это! — пробуя почву, сказал как-то на приёме во дворце Иоахим Петронию.
— Решительно ничего нет удивительного, — засмеялся тот, как всегда, озабоченный прежде всего тем, чтобы блеснуть. — Вот когда дойдёт черёд до его головы, тогда… Но все-таки иногда и мне думается: пора съездить Риму в Антикиру! И ты должен быть готов: божественный скоро постучится у твоих дверей…
— А что?
— В казне пусто… Он мотает невероятно. Одни постройки его чего стоят. А воруют-то как!.. Но ты не бойся: Рим пока платить ещё может…
Иоахим был не совсем твёрдо уверен в этом. И не Нерон со своими дурачествами смущал его — он понимал, что этого шута можно убрать каждую минуту, — а смущали его patres conscripti, сенат, где он бывал, наблюдая, чуть не ежедневно.
— Да, да… — засмеялся Петроний. — Пойдём сегодня, послушаем: день будет очень интересный… Говорят, за Сенеку хотят взяться — отцы почувствовали, что в его сторону подул холодный ветерок. Ещё бы: какое состояние наш мудрец собрал, уму непостижимо! Вот и решили квириты немного подготовить божественному почву…
Принеся утреннее приветствие Нерону, оба отправились в сенат. Над величественными рядами сенаторов в белых с широкой пурпуровой каймой тогах на особых возвышениях сидели в курульных креслах строгие консулы. Стенографы — notaril, — согнувшись, усердно строчили. Изобретённая Марком Туллием Тироном, отпущенником Цицерона, его другом и издателем его произведений, стенография, названная в его честь notae Tironianae, позволяла им легко поспевать за ораторами. Вдоль стен, снаружи, и в проходах стояла густая толпа. Сенаторы являлись всегда в заседания курии в сопровождении толпы клиентов: чем важнее был сенатор, тем больше была за ним толпа прихлебателей. А сегодня, кроме того, в сенате ожидался «большой» день… Но когда, предшествуемый ликторами, величественно появился жрец Юпитера, flamen dialis, толпа быстро расступилась и образовала для него широкий проход.
— Кажется, опоздали, — тихо уронил Петроний, когда по зале заседаний раскатился сильный голос знаменитого адвоката Суиллия.
На этот раз он выступал в качестве обвиняемого за то, что, вопреки закону, занимался адвокатской практикой за деньги. Одним из бичей, терзавших старый Рим, были адвокаты. Вероломство, мошенничества и грабёж этих творцов римского права и слуг его превосходили всякое описание. Напрасно цезари пытались ограничить их аппетиты, устанавливали предельную плату, они обходили все препоны и ловко обделывали свои делишки, часто в острый момент переходя без всякого стеснения на противную сторону. Суиллий, получив с богатого римского всадника Самия четыреста тысяч сестерциев, как раз и проделал это. Самий, в отчаянии, тут же, в доме адвоката, бросился на свой меч и погиб. Адвоката привлекли к суду, и в числе обвинителей его выступил старый Сенека. Теперь Суиллий защищался.
— …Привыкши к бесплодным занятиям, к философии, риторике, поэзии, — гремел с широкими, заученными, по римской моде, жестами Суиллий, плотный, широкоплечий, с наглыми глазами, — и к неопытности обучаемого им юношества, Сенека завидует тем, которые занимаются живым и неиспорченным красноречием для защиты граждан. Я был квестором Германика, а Сенека прелюбодеем в его семье… Кто не знает о его преступной связи с Юлией, дочерью Германика? Неужели же более тяжкое преступление по доброй воле тяжущегося получить с него за свой труд, чем вносить разврат в спальни высокородных женщин? Какой философией, по каким философским правилам Сенека в четыре года императорской дружбы приобрёл триста миллионов сестерциев? По всему Риму он точно охотничьими сетями захватывает завещания бездетных людей. Италию и провинцию он истощает огромными процентами. И что он, человек знатной породы, оказавший Риму великие услуги? Всем известно, что он выскочка, homo novus…
Сенека невозмутимо слушал. К этой свободе слова давно привыкли. Но в бой ринулись враги Суиллия.
— А ты не грабил союзников, когда управлял Азией? — также размахивая руками и страшно вращая глазами, загремел один из сенаторов, худой, красный, с ястребиным носом. — Не украл ты государственных денег, доверенных тебе на нужды общественные? Цезаря Клавдия обвиняли во многих преступлениях, по кому же не известно, что все они на твоей совести?..
— Я творил только волю государя, — отрубил Суиллий и, с достоинством закинув тогу на плечо, победно посмотрел вокруг.
Бой шёл горячий. Но отвертеться Суиллию на этот раз не удалось. Сенат постановил конфисковать часть его огромного состояния — другая часть была оставлена его детям — и сослать его на Балеарские острова. Суиллий не испугался: он уже начал уставать, и с его средствами на благодатных островах можно будет жить чудесно…
— И как только все это им не надоест! — засмеялся Петроний. — А-а, Анней Серенус! — воскликнул он и, взяв Иоахима под руку, направился вместе с ним к красавцу-патрицию, который, головой выше всех, высматривал кого-то в белой толпе.
— Ну, какие новости? — поздоровавшись, спросил его Петроний.
— Опять весь Рим засыпали ночью летучими листками против божественного, — с улыбкой тихо отвечал тот. — Что ты тут поделываешь?
— Да так, отцов отечества пришли вот с Иоахимом посмотреть… Скажи, а что это за болтовня пошла по городу о кладе Дидоны?
— Как? Разве ты не слыхал? — засмеялся Серенус. — Вчера явился к божественному всадник Цезелий Басс и заявил, что под Карфагеном, в огромных пещерах, скрыты несметные сокровища, которые царица Дидона увезла с собой из Тира во время бегства: он только что видел их во сне… А деньги нам нужны страшно. Вот божественный и повелел немедленно нарядить туда целый поход, чтобы под руководством Басса отыскать сокровища и доставить их на Палатин. В качестве особенно доверенного лица и меня присоединили к делу…
— Но… — смеясь, поднял Петроний брови.
— Позволь, позволь… — остановил его Серенус. — Имею я право отдохнуть немножко от Рима и божественного или нет? Я полагаю, что да. Вот мы с Эпихаридой и поедем отыскивать сокровища Дидоны. И на львов, может, поохотимся: это, говорят, чрезвычайно увлекательно…
Петроний осторожно посмотрел вокруг.
— Скажи Эпихариде, чтобы она была поосторожнее на язык, — сказал он. — Нельзя говорить так о божественном. Виндексу поневоле мы эти маленькие вольности речи спускаем, ибо у него легионы жаворонков, но тут, в Риме, не имея легионов… Ты прекрасно сделаешь, если увезёшь её отсюда на время. Божественный уже хмурится…
— Конечно, нелепо путаться во всю эту грязь, — сказал Серенус. — Но ничего не могу поделать с болтушкой: бешеный характер!.. Из неё вышел бы замечательный народный трибун. Как возьмётся за Агенобарба — не налюбуешься!..
Прекрасный гвардеец кончил свои сомнения и искания тем, что по уши влюбился в Эпихариду и забывал для неё все. С помощью Актэ Эпихарида получила вольную и открыто жила с Серенусом. Единственной мечтой обоих было бросить всю эту кровавую римскую склоку и унестись от «божественного» с его пением, с его кифарой, с его ристанием на квадригах и прочим вздором подальше. Поручение в Карфаген, хотя бы и совершенно сумасшедшее, было прекрасным предлогом хоть на время освободиться от опротивевшего Рима и его владыки…
XXVII. КЛАД ДИДОНЫ
Пеня лазурные воды, галеры неслись к знойным берегам Африки, туда, где скрывался в голубых далях старый и когда-то грозный враг Рима Карфаген, или, по-финикийски, Карт-шадашат, то есть Новгород, основанный бежавшей из Тира царевной Элиссой, или, по-гречески, Дидоной. Цезелий Басе — высокий, худой, похожий на египетскую мумию, с беспокойными глазами — был чрезвычайно озабочен. Пока дело не дошло до цезаря, оно представлялось ему вернее верного: так ярко видел он во сне эти огромные таинственные пещеры, полные золота, драгоценных камней и всяких богатств. Но а вдруг сон обманул его?! И он вскакивал и начинал беспокойно бегать по палубе туда и сюда, стараясь не забыть приметы виденных во сне заветных пещер. Но чем больше старался он запоминать, тем больше у него в голове от страха туманилось; он не спал по ночам и все вздыхал днём…
А остальные кладоискатели веселились: пили, ели, пели, хохотали, плясали, страшно довольные, что вырвались из кошмарной жизни Рима. Как всегда, к делу примазалось много ловкачей, ехавших по legatio libera. Даже рабы-землекопы и солдаты, и те точно повеселели, и, когда волны засеребрились под луной, по судам послышались их весёлые хоровые песни, звуки флейты и весёлый топот ног…
Но всех счастливее был Анней Серенус со своей маленькой смуглянкой Эпихаридой. Забившись куда-нибудь в укромный уголок, они или мечтали, как они убегут куда-нибудь от Агенобарба, как заживут там на воле вдали от сумасшедшего Рима, а то он читал ей красивые стихи, а она за это целовала его… Но мечты были все же слаще всяких стихов…
— Но куда, куда мы скроемся от ненавистного? — говорила Эпихарида, положив кудрявую головку свою ему на плечо. — Ах, какие дураки люди, что терпят над собой эту обезьяну!.. Вот если бы ты был цезарем, медовый мой, тогда всем было бы хорошо. Да? Ты не стал бы ведь причинять горя людям? Ведь да?
— Да тише ты, сумасшедшая! — останавливал он её поцелуем. — Петроний и то уж предупреждал меня об этих твоих выходках. Ты знаешь, что с обезьяной шутки плохи…
— Если бы я была мужчиной, то он у меня давно уж бродил бы в царстве теней! — сверкая глазами, сказала она горячо. — Что вы терпите? Недовольных тьма. Сговоритесь между собой и…
И маленькой ручкой она делала жест удара кинжалом.
— Ну, хорошо, — сказал он. — А потом?
— А потом выбрать другого…
— Кого?
— Не знаю.
— И никто не знает… Сколько их уже отправили ad patres, и что же, лучше стало? Видимо, воля богов состоит в том, чтобы люди поклонялись какой-нибудь обезьяне. Что, Клавдий был лучше? Или Тиверий? Или Калигула?
— А Август?
— Если и был он лучше, так он один. Охотников залезть в палатинский дворец сколько хочешь, но все они хороши, пока не залезут…
— Если так рассуждать, то, конечно, ничего предпринять нельзя, — сказала Эпихарида, задумчиво глядя, как переливается лунный свет на шёлковых, баюкающих волнах. — Сделайте первый шаг, уберите матереубийцу, а там видно будет…
— Да это все и сейчас видно, Изида сердца моего… Сперва соберутся сенаторы — как хорошо прозвал их римский народ: выходцы с того света! — и начнут рассуждать о том, как было бы хорошо возвратиться к республике, и будут спорить о том, как это сделать, до тех пор, пока не придёт какой-нибудь смельчак с преторианцами и не разгонит их. Я и то все на цезарей удивляюсь: для чего берегут они весь этот хлам? Ведь белые тоги только и делают, что вотируют всякие почести цезарю да между собой грызутся…
— А тогда разогнать и их всех…
— Ого! — засмеялся Анней и, вдруг обняв её, воскликнул: — Ах ты воительница моя!.. А ведь недавно я хотел было от тоски даже жилы себе вскрыть, клянусь тебе всем Олимпом сразу!.. А ты вот вылечила… И потому… — Он крепче обнял её и звучным голосом своим вдруг начал:
— Давай любить и жить, о, Лесбия, со мной!..
За толки стариков угрюмых мы с тобой
За все их не дадим одной монеты медной.
Пускай восходит день и меркнет тенью бледной
Для нас, когда заря зайдёт за небосклон,
Настанет ночь одна и бесконечный сон.
Сто раз целуй меня и тысячу, и снова
Ещё до тысячи, опять до ста другого,
До новой тысячи, до новых сот опять…
Когда же много их придётся насчитать,
Смешаем счёт тогда, чтоб мы его не знали,
Чтоб злые нам с тобой завидовать не стали,
Узнав, как много раз тебя я целовал…
— Какая прелесть! — вся прижалась она к нему в лунном свете. — Это твоё?
— Не совсем, дитя. Это Катулл. Но это все равно: мы с ним не считаемся, что его, что моё — не все ли равно?..
— Но… ведь он давно умер?
— Так что же? Если не заимствовать немножко красоты у мёртвых, так у кого же и заимствовать? Тем более что он от этого ведь не обеднеет…
— А, отстань, болтун!.. С тобой ни о чем серьёзно говорить нельзя…
И она опять котёнком прижалась к нему. Оба задумчиво смотрели на ласковые, напоённые серебром луны волны, которые тихо качали корабль. В глубине его враз, по команде hortator'a, ударяли многочисленные весла, а на корме чуть слышалась тихая песня рабов…
Прошли Байи с их роскошными виллами, прошли светившийся огоньками в глубине залива Неаполь, и Капри с его мёртвыми теперь дворцами Тиверия, и весёлую, в огнях, Помпею…
— Ну, а теперь баиньки, — проговорил Анней. — Пойдём, кошечка.
— Ну, подожди… Здесь так хорошо, — сказала Эпихарида. — А ты знаешь, я не простила бы ему за одну только Актэ…
— Опять об обезьяне?! — с притворным ужасом воскликнул Серенус. — Да что он, заколдовал, что ли, тебя?.. Пусть провалится он в тартар! Не оскверняй грязным именем его эту светлую ночь любви…
— А, если бы ты только знал, как она его любит! — тихо проговорила гречанка. — Уж он ли не безобразен, он ли не свинья — нет, все она ему прощает и чуть что не молится на него… У неё есть его бюст, и она каждое утро первым делом ему, точно богу, свежие цветы из сада приносит… И все тихонько по храмам бегает: обоймет тёплый жертвенник и лежит, богов за него молит…
— Да ведь она… как это там у них называется?.. христианка…
— Ну так что же?.. Если я поклоняюсь Артемиде, это не значит, что я не могу чтить Изиды… Христос — Христос, а Зевс — Зевс… Какой ты бестолковый!.. Она удивительна, бедная Актэ, в этом своём обожании обезьяны…
— Купидон слеп, дитя моё, — сказал Анней. — Это было известно ещё и древним. Но не всегда все же: для меня он постарался и откопал такое сокровище, за которое я не возьму не только всех кладов Дидоны, но и всей римской империи! — воскликнул он и, опять поцеловав её захолодавшую от ночного ветра щёчку, вдруг унывно заговорил:
— Плачьте вы, Венеры, Купидоны,
Плачьте все, любезнейшие люди:
Воробей пропал у моей милой,
Воробей, утеха моей милой…
Пуще глаз она его любила…
Эпихарида звонко рассмеялась.
— А это чьё?
— Все его же, друга моего Катулла. Твоё невежество повергает меня в бездну самого чёрного отчаяния…
На ранней зорьке прошли в нежно-розовом тумане вдали Сцилла и Харибда. Потом в дымке прошёл мимо Панорме, старая финикийская колония у подножия крутого утёса. Вдали темно-синей пирамидой стояла грозная Этна под султаном белого дыма… Потом слева далёким маревом всплыл порт Эмпедокла, а над ним Агригентум, в древности пышный Акрагас, который Пиндар называл «прекраснейшим из городов смертных».
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52