А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


— Сделай это, мой милый, — сказал старик. — Ты не раскаешься.
— Но раньше я должен научиться так хорошо фехтовать, как ты.
— Еще немножко, и ты сможешь дать себя так отделать, как я.
— Разве у меня хорошие мускулы? — тихо спросил мальчик.
— Ведь я тебе говорил уже много раз. И желание иметь их у тебя есть, а это стоит большего, чем сами мускулы!
Музыканты заиграли «Santuzza credimi».
Сан-Бакко и герцогиня слушали. Нино кусал губы и думал:
«Но моей кости он еще ни разу не пощупал. Неужели дядя Сан-Бакко совсем не заметил ее?»
Он называл это своей костью, и каждый раз, как думал об этом, испытывал муки тайного позора. Это был железный прут корсета, который шел под его блузой с левого бока. Ремни охватывали предплечья. Он рассматривал это сооружение по вечерам, тщательно заперев дверь, с серьезными глазами и крепко сжатым ртом. Потом, разом решившись, срывал его, сбрасывал платье и, упрямо подняв голову, подходил к зеркалу.
— Между грудью и плечами впадина, — говорил он себе. — Грудь слишком торчит. Я недавно видел на бронзовом Давиде, как должна выглядеть грудь юноши, — о, совсем иначе, чем моя… Я должен работать, тогда будет лучше…
И он начинал делать гимнастические упражнения. Но на душе у него было тяжело. Он вдруг опускал напрягшиеся руки и ложился в постель.
— И если бы этого даже не было, шея слишком тонка. И разве я могу надеяться, что из моих кистей рук когда-нибудь вырастет порядочная мужская рука? Ведь у каждого обыкновенного человека более крепкие кисти, чем у меня. А у дяди Сан-Бакко они как будто из стали.
Собственная неумолимость, в конце концов, ослабляла его; он рыдал без слез. Затем он стискивал зубы, глубоко и равномерно дышал и этим задерживал поток слез.
Днем он иногда размышлял:
«Кто знает, каким я кажусь другим. Может быть, я ошибаюсь; может быть, я особенно хорошо сложен. И если бы скульптор, создавший Давида, знал меня, — кто знает?»
Это была невозможная, в глубине души сейчас же снова погасшая надежда.
«Высокая грудь — не признак ли это силы? И во всяком случае у меня красивые ноги, это находят все, я знаю это наверно».
В этом пункте он был уверен.
«Остальное срастется, — сказал врач. — Да и в платье ничего не видно. И я закаливаю себя. Я научусь переносить голод и колод, делать тяжелую работу, далеко плавать и еще многому»…
Но во время гимнастических игр он проявлял себя малоспособным. Момент, когда надо было прыгнуть вперед и поймать противника, он большей частью упускал, так как стоял и мечтал. В мечтах он воображал себя генералом и заставлял своих товарищей нападать на черный лес, полный страшных врагов. Или же он приказывал им карабкаться по мачтам корабля, в который превращались стены школьного двора. В конце концов, он приходил в себя, возбужденный и бледный. Остальные были красны, они победили или были побеждены! Нино не сделал ни того, ни другого.
«Ах, — думал он в порыве отрезвления и нетерпения. — И генералом я тоже никогда не буду. Вообще, я думаю, меня совсем не возьмут на военную службу. Я не могу себе представить этого».
В действительности он испытывал перед военным строем ужас, в котором не хотел себе сознаться; перед гражданскими союзами тоже. Когда он слышал о чьей-нибудь женитьбе, он с удивлением и любопытством думал: «Неужели и я когда-нибудь женюсь? Я не могу себе представить этого». Или он видел похороны. «Я должен исчезнуть как-нибудь иначе. Со мной это не может произойти так. Я не могу себе представить этого».
Слепые перестали играть. Сан-Бакко еще раз просвистал последние звуки, слабо, с трудом двигая губами:
— Проклятая повязка!.. Нино, это была хорошая музыка?
— Отвратительная!
Он вздрогнул. Каждая из его дурных мыслей соединилась с каким-нибудь звуком, нераздельно слилась с ним. И это случайное совпадение нескольких нот с мучительным раздумьем превратило для мальчика несколько безразличных тактов в лес пыток.
«Я никогда не буду больше слушать этого», — решил он про себя.
Он с неудовольствием прошелся по комнате на кончиках пальцев танцующей походкой.
— У меня красивые ноги? — вдруг спросил он с тоской в голосе.
— Не сомневайся! — воскликнул Сан-Бакко. Это было его первое громкое слово.
— Я люблю тебя! — сказала герцогиня. — Иди-ка сюда… Так. Ты должен еще многое рассказать мне. Ты можешь говорить мне «ты» и называть меня по имени.
Он одним прыжком очутился возле нее.
— Это правда? — тихо спросил он, боясь, чтобы она не взяла обратно своего слова. — О, Иолла!
— Иолла? Это уменьшительное имя?
Он только теперь понял, что сказал, и начал, запинаясь:
— Я уже давно придумал это имя, про себя, — Иолла вместо Виоланты. Вы понимаете… Ты понимаешь…
«Я должен теперь смотреть ей в глаза, — сказал он себе. — Теперь она поймет все».
В это время с улицы донеслись крики и аплодисменты. «Да здравствует Сан-Бакко! Гимн Гарибальди!» сейчас же понеслись его звуки, радостные, легкокрылые, — солнечный вихрь, шумевший и свистевший в складках знамен.
— И это музыка! — сказал Сан-Бакко.
Нино исчез. Герцогиня видела из окна, как он бежал по площадке, и как его торопливые шаги отчаивались догнать счастье: неслыханное, единственное счастье, вырывавшееся из коротких красных губ мальчика и несшееся пред ним. «Неужели это правда, неужели я в самом деле сейчас переживу это… это… это?».
Наконец, он очутился возле слепых музыкантов. Он стоял, не шевелясь, заложив руки за спину, и наслаждался громом, грохотом, пронзительным свистом, диким, радостным, безудержным шумом с его победной пляской. Его возлюбленная сверху видела, как уносился его дух на ударах труб и волнах звуков рога. Где был он теперь, неугомонный? Он вступал триумфатором в завоеванное царство. В головах у него взлетали кверху золотые орлы. Его колесница двигалась по трупам, — нет, это не были трупы: они тоже вставали и ликовали.
«Теперь я возле него, — думала, герцогиня, грезя вместе с ним. — Я подаю ему венок»…
Но в это мгновение лицо мальчика превратилось в лицо мужчины. У него тоже были короткие, своевольные губы, красные от желаний. Она и не заметила этого и только улыбнулась.
— Ты все-таки хочешь быть поэтом? — сказала она вошедшему Нино.
— Нет, нет, — устало ответил он; ему как будто было холодно. — Кем я собственно хочу быть?.. Иолла, ты знаешь это? Солдатом? Поэтом? Борцом за свободу? Моряком? Нет, нет, ты тоже не знаешь этого! Из меня, ах…
Он прошептал, ломая руки:
— Из меня не выйдет ничего. Разве я буду когда-нибудь другим, чем теперь? Я не могу себе представить этого.
Она схватила его за кисти рук и посмотрела на него.
— Только что ты слышал нечто очень великое. Это прошло, ты чувствуешь себя покинутым, застрявшим на месте, не правда ли? Но поверь, все великое, что мы в состоянии чувствовать, наше. Оно ждет нас на пути, по которому мы должны пройти. Оно склоняется к нам со своего пьедестала, оно берет нас за руку, как я тебя…
— И меня, — сказал Сан-Бакко, вкладывая свою руку в ее. — Со мной было то же самое. Какой бурной была моя жизнь! А теперь, когда я стар, мне кажется, что я ехал на завоеванном корабле по гигантской реке. На берегу мимо меня проносились безумные события. Боролся ли я? Прежде я поклялся бы в этом. Теперь я не знаю этого.
— Вы боролись! Или бог боролся через вас! Ах, мы никогда не сознаем достаточно ясно, как высоко мы стоим, как мы сильны и незаменимы! Верь этому всегда, Нино!
— Я ухожу, — объявила она. Она поправила в стакане розы, которые принесла, поставила на место стул и взбила подушку на постели Сан-Бакко.
— Вы балуете нас, герцогиня, — сказал он. — Вы заставите нас думать, что мы трое — друзья.
— А разве это не так?
«Нет, — подумал Нино, — для этого ты заставляешь меня слишком страдать, Иолла».
Он страдал оттого, что она касалась его рук, и оттого, что она выпустила их; оттого, что она пришла, и оттого, что она уходила.
— Тогда пойдемте с нами гулять, — сказал он, сильно покраснев. — Мы покажем вам в Венеции многое, чего вы, наверно, не знаете: черные узкие дворы, где живет бедный люд, и где вам придется поднимать платье обеими руками. Там есть, например, каменный мешок; из него выглядывает голова утопленника, совершенно распухшая, и выплевывает воду.
— Или наш дворец, — сказал Сан-Бакко.
— Да, дворец, который мы хотели бы купить, если бы у нас были деньги, у дяди Сан-Бакко и у меня. Он совсем развалился и погрузился в воду между широкими кирпичными стенами, которые густо заросли кустарником. В одном углу находится ветхий балкон с острыми углами и колоннами. Оконные рамы похожи на луковицы, на стене яркие резные каменные розы — и верблюд; его ведет маленький турок. Что это за турок, Иолла! Ты ведь не думаешь, что это был обыкновенный человек. О, в этом доме происходили странные вещи.
— Конечно, — подтвердил Сан-Бакко. — Нино рассказал мне о них, и я поверил в них так же добросовестно, как он верит в мои похождения. Взрослые делают вежливые лица, когда я говорю о себе. Времена так переменились; теперь считают едва возможным, что существовали такие жизни, как моя. Только с мальчиками, которые еще не научились сомневаться, — я среди своих.
— Вот так мысль! — сказал он затем, тихо смеясь. — Вот вам результат того, что уже неделю я не двигаюсь. Но разве я в самом деле не принадлежу к мальчикам, раз я не сумел употребить парламентские каникулы на что-нибудь лучшее. При встрече коллеги будут трясти мне руки и поздравлять с геройским подвигом, а в буфете смеяться надо мной. Эти буржуи знают, какую борьбу с ветряными мельницами я веду. Они так тесно связали угнетение и эксплуатацию с свободой и справедливостью, что нельзя достичь первых, не убив вторых. Я хотел бы вернуть своих добрых старых тиранов. Они лицемерили меньше, они были более честными плутами. Теперь я почти не в состоянии любить обманутый народ. Он стал слишком трусливым, а я слишком бессильным. Я стыжусь перед ним и за него. Совесть мучит меня, когда он выкрикивает мое имя, как раньше там, внизу. Я хотел бы, чтобы он привлек меня к ответственности…
— Выздоравливайте! Все великое, что мы в состоянии чувствовать…
— Наше, — закончил он. Его глаза засверкали.
Когда она ушла, они молча посмотрели друг на друга.
— Я все время был необыкновенно счастлив, — заликовал вдруг мальчик.
— Мы счастливы и теперь, — сказал Сан-Бакко.
— Конечно.
И Нино перепрыгнул через стул. Каким счастьем было даже страдание! Пока она была здесь, каждая мысль поднималась выше и окрашивалась ярче, каждое чувство волновало горестнее или сладостнее. Это едва можно было понять.

В своей гондоле она приказала, не задумываясь:
— Кампо Сан-Поло.
Она вошла в большую парадную мастерскую, совершенно не зная за чем пришла. Ей сказали, что маэстро один. Как только докладывали о приходе герцогини, Якобус тайком поспешно отпускал через заднюю дверь всех своих посетителей. Она застала его перед мольбертом, погруженного в работу.
— Это прекрасно, — сказала она.
— Эта картина стоит пятнадцать тысяч франков, это самое прекрасное в ней.
— Но я чувствую ее.
Он посмотрел на нее.
— Ах, вот как. Сегодня вы были бы способны чувствовать всякую мазню. Вы полны счастья и доброты. Откуда это вы?
— Не будьте ревнивы, мой милый. Вы видите, я расположена к вам.
На его лице выразилось недоверие и желание.
— Так расположены, как я этого хочу — навряд ли.
— Почти так. Оставим более точное определение.
Он багрово покраснел.
Она открыла объятия. Медленно и спокойно вошла своими мелкими шажками маленькая Линда. Герцогиня обняла девочку, опустилась на колени подле нее, гладила ее руки, прижалась щекой к жесткой серебряной вышивке ее холодного, тяжелого платья.
— Я люблю тебя, маленькая Линда, — сказала она и подумала: «Потому что ты его дитя!.. Это он тот человек, у которого такие же короткие красные губы как у Нино, и которому я подала венок вместо того, чтобы надеть его мальчику. Сан-Бакко может любить даже в семьдесят лет; Нино дрожит от стремления к красивой жизни. Они оба немного смешны, я знаю — старик, напыщенный и весь перевязанный, мальчик, слабый и такой же напыщенный. Как я люблю их! Какою нежностью проникаюсь я под их обожающими взглядами! Потом я иду и говорю этому Якобусу, что я расположена к нему. Он этого не заслуживает, но…» — «И к тебе тоже», — повторила она громко, крепче прижимая к себе маленькую Линду. Девочка смотрела на коленопреклоненную непонимающим, холодным взглядом.
— Не шевелитесь! — крикнул художник. — Одну секунду! Вот оно!
Он схватил уголь; в то же мгновение она точно застыла. Она смотрела, как он с бурным ожесточением набрасывал на полотно застывшую форму чувства, которое уже исчезло.
— Это опять удалось мне, — сказал он со вздохом и сейчас же начал писать. Она смотрела на картину; только теперь она узнала от него, что пережила момент скорби. Ее темная голова со страстной тоской прижималась к неподвижному, искусственному созданию из серебра и перламутра.
— Герцогиня Асси и Линда Гальм, — это будет одной из моих самых популярных вещей, — уверял Якобус. — На фотографии с нее будет огромный спрос, в художественном обороте она будет называться просто «Герцогиня и Линда»… Я горжусь этим, герцогиня, но не гордитесь ли и вы немножко?
— Тем, что вы делаете меня знаменитой? Вы придаете этому слишком большое значение, мой милый. Я была знаменита своими причудами, прежде чем стала знаменита своими картинами. Прежде меня называли политической авантюристкой, теперь — поклонницей искусства, — а как меня будут называть впоследствии, не знаете ни вы, ни я. Вы совершенно неповинны во всем этом. Я просто живу, и все совершается, как должно.
— Значит, вы не обязаны мне решительно ничем, герцогиня? В самом деле ничем? Что я сосредоточил все свое искусство на вас, не обязывает вас ни к чему? Что я сделал свою жизнь односторонней и свое искусство тоже…
— Ограниченным и сильным. Если бы вы не рисовали «Герцогини и Линды», как большой художник, вы рисовали бы всевозможные вещи, но в стиле всех остальных.
— У вас находятся доказательства, потому что вы холодны. Но для меня вы сделались роком, и когда-нибудь вы выплатите мне мой долг. Я жду.
— Утешьтесь. Вы ждете не напрасно. Каждый, кто способен к сильному чувству, будет когда-нибудь услышан. Не существует желанных и отверженных: только любитель самоистязаний хотел заставить меня поверить этому. Не надеется на любовь только тот, кто сам не умеет любить… Но кто говорит вам, что именно я буду любить вас? Я ваш рок, прекрасно; это меня нисколько не трогает, как не трогало вас, когда голос Лоны Сбригати приобрел трагический тембр.
— Это нечестно! — воскликнул он, искренне возмущенный, и положил кисть. — Вы чувствуете себя неуверенной, — говорил он, — поэтому вы поступаете нечестно. Лона Сбригати, говорите вы, приобрела талант из-за меня, вы же, герцогиня, убиваете мои лучшие творения, потому что отвергаете мою любовь. И вы живете для искусства!..
— Вы своенравны, как ребенок!
Она покачала головой.
— Клелия Мортейль не получает от вас ни таланта, ни любви. Она навязала себя вам, говорите вы, но вы же взяли ее. Вы берете слишком много, друг, и требуете еще больше. Ваша жена тоже…
— Моя жена счастлива! — с горячностью воскликнул он. — Очень счастлива!
— Я не знаю ничего о вашей жене. Но я не доверяю счастью, которое исходит от вас.
— Это верно… Между мной и моей женой не все в порядке… Мы разошлись, — но я объясняю вам, почему. Во-первых, жена художника должна быть ограничена, должна быть способна верить в откровение. Ее откровением должен быть ее муж. Моя же жена любила поучать; она хотела «работать со мной». Я заметил это еще перед свадьбой и испугался. Но она любила меня такой невыразимой, прямо-таки болезненной любовью, а я не так силен, как вы думаете. Я женился на ней. Но вскоре после свадьбы у нее выпали почти все волосы. Тогда все было кончено.
— Все было кончено?
— Я могу побороть все, но не физическое отвращение.
— Из-за редких волос вы отталкиваете женщину?
— Редкие волосы! Вы не знаете, какую отвратительную вещь вы говорите. Густые длинные волосы для меня символ пола женщины, ее власть сверкает диадемой в длинных косах. Женщина с редкими волосами — бесполое, отталкивающее существо. Я не хочу ее ни в своей спальне, ни на полотне. Я рисую истерию и бессильный порок, я рисую зеленоватые распухшие глаза и развратный лоб какой-нибудь фрау Пимбуш из Берлина, но никогда я не буду рисовать редких волос!
Он был вне себя.
— Ведь это своего рода безумие, — сказала она, пожимая плечами. Но ей было почти страшно.
«Так вот почему он терпит Клелию, — думала она. — Потому что у нее прекрасные густые волосы… И если ее прическа когда-нибудь покажется ему недостаточно мягкой и глубокой, чтобы запечатлеть на ней холодный поцелуй…»
— Никогда! — повторил он, напыжившись. — Неужели вы думаете, что я мог бы работать под взорами женщины, которая физически оскорбляет меня?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25