А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


Скорым шагом Вокша пересек училищную избу. Сняв шапку, положил ее на стол, сел на лавку, обвел избу суровым взглядом.
Петух, семеня, подбежал к боярину, закланялся быстро, прижимая руки к груди.
Григорий диву дался, как сразу изменился облик Петуха: словно бы на глазах сделался он меньше, смотрел на боярина снизу вверх, с покорностью.
Вокша, пытливо оглядев притихших учеников, властно спросил Елфима:
– Кто у тебя, обучитель, примерен?
Григорий с неприязненным любопытством уставился на боярина. Видел его и прежде. В позапрошлое лето рисовал как-то на песчаной косе Почайны щепой всадника и не слышал, как сзади подошел князь Ярослав. Поглядев на рисунок, стал расспрашивать Григория, кто он, чей, давно ли рисует. Нежданно спросил:
– Книжной грамоте обучаться охота?
Еще бы не охота!
Князь привел его к Вокше:
– Вот, сыскал тебе еще одного унота…
Вокша покосился на босые ноги Григория, пробурчал с сомнением:
– Голь обучать?
Ярослав ответил непонятно:
– Нам бы впрок…
И вот попал Григорий в училищную избу – белой вороной среди богатых, – и надобно терпеть несправедливости, глотать слюну, когда Харька жрет пироги.
А Вокша, неторопливо переводя взгляд с лица на лицо, думал: «Обучим, пошлем в дальние пределы… Грамотные люди везде надобны. Соберем еще писцов прилежных для перевода с греческого на славянский».
– Так кто в науке примерен? – повторил он вопрос.
Елфим повернул к ученикам лицо с застывшей искательной улыбкой, сказал ласково:
– Да вот Григорий Черный горазд.
Харька с ненавистью покосился на соседа – даже чирей под глазом стал еще зеленее.
Выслушав ответы Григория, Вокша скупо заметил:
– То хорошо, что стараешься.
Широконосое, с большим ртом лицо юноши залила краска удовольствия. Но тут же, вспомнив рассказы отца о Хромом Волке, Григорий насупился: «Чего там расхваливать – не лучше других. Еще неведомо, чем обернется твоя ласкавость. Клацнешь клыками, коли что не по тебе, и весь ответ…» Притушил радость в глазах.
Вокша встал. Сказал хрипловатым голосом, обращаясь ко всем:
– К мягкому воску льнет печать, к юности – ученье. Помните княжьи слова: сладость книжная – и свет дневной, и узда воздержанья, и утешенье в печали, и то же, что парус для ладьи, а оружье для воина. Книги – реки, напоящие Вселенную, источники мудрости и неисчислимой глубины…
СТРОИТЕЛИ
Получасом позже Вокша вышел из училищной избы. Небо над Днепром посветлело, из серой пелены проступили голубые, розовые, как на мраморе, прожилки, резче обозначилась вдали синева леса.
Вокша направился к площади, где заканчивали строить Софийский собор. Любил шум людского муравейника, дым обжиговых печей, вереницы подвод, груженных известью, лесом, цокот камнетесов, обивающих царьградский мрамор.
Ярослав уже несколько месяцев хворал, и Вокша, выполняя княжью волю, каждодневно бывал у собора.
На площади лежали навалом глыбы дикого камня, свинцовые листы, окрашенные медянкой, карпатский шифер, александрийский гранит. Казалось, со всей Руси собрали в Киев землекопов, тесляров, резчиков мрамора. Они рыли котлованы, вершили кровли, украшали стены.
Собор, опоясанный двумя рядами крытых галерей, розовел в лучах вдруг выглянувшего солнца. Белые колонны в глубине открытых дверей манили зайти полюбоваться солнцеподобными хризмами на стенах, мраморным митрополичьим троном, полом, словно усеянным крупными разноцветными зернами.
Зодчего, мастера Миронега, Вокша увидел возле обжиговой печи. Огромный, с раздвоенной огненно-рыжей, пламенеющей бородой, Миронег о чем-то спорил со старшиной артели плотников, ожесточенно тыкал корявым пальцем в чертеж на пергаменте.
Князь ценил Миронега. Особенно после того, как выстроил тот в Новгороде тринадцативерхий дубовый храм. Ныне доверил ему сделать собор по-своему, не подражая слепо грекам.
Ярослав решил отстраивать Киев с размахом, на зависть и принижение Византии. Пусть узнает, что вырастает новый Царьград, обнесенный валами, с каменными сторожевыми башнями, воротами из позолоченной меди. Чтобы слава о Киеве – матери русских городов – дошла и до арабов, величающих его Куявой, и до норманнов, восторгающихся «градом, величеством сияющим, – Кенугардом».
…Поднявшись по ступенькам собора, Вокша успел сказать Миронегу только несколько слов, как совсем рядом раздался нечеловеческий вопль. И сразу все кругом зашумели, закричали, чем-то встревоженная чадь побежала, молча сгрудилась возле больших камней.
На земле, придавленный плитой, сорвавшейся с блока, лежал лицом вверх белокурый молодой Ерошка, полгода назад взятый на стройку из села Василькова.
Из носа, ушей, рта Ерошки непрерывными тонкими струйками текла кровь, смешиваясь с пылью, подбиралась к льняным его кудрям. Несколько артельщиков, выйдя из оцепенения, навалились на плиту, пытаясь сдвинуть ее с груди раздавленного, но плита словно приросла навек.
Ерошка приоткрыл мутные, невидящие глаза, прошептал побелевшими губами:
– Сестрице… Федоске… – и умолк. Видно, остаток сил растратил на эти слова.
Все, кто стоял в кругу, стянули шапки с голов.
Подбежал высокий, с бородой-лопатой надсмотрщик, сжимая кнут, закричал:
– Что собрались, прочь по местам!
И тогда в тишине хриплый голос произнес с отчаянием:
– Рази ж то жизнь, кияне?
Его поддержал другой, недоуменный:
– В смерти кнутом грозят?!
Но, отметая их, взвился злой, резкий:
– За кус хлеба потом исходим!
И уже переплелось как вопль:
– На нас же псами цепными бросаются!
– Натерпелись!
Эти выкрики будто слили мгновенно в живой вал обездоленных людей. Десятки рук потянулись к кирпичам, кольям, и надсмотрщик в страхе попятился, побежал. А яростный вал уже надвигался на Вокшу, и до него явственно долетело:
– Переломить хребтину Хромому Волку!
Откуда-то вынырнул бледный постельничий Вокши – Свидин, колыхая тучным животом, бесстрашно пошел с мечом на толпу:
– Назад, поганцы!
Вокша, озверело сверкнув глазами, крикнул властно:
– Чудин! Вои!
Отстегивая на ходу секиры, звеня щитами, ринулись на простой люд воеводские дружинники, мечами били плашмя по головам, кололи, разгоняли непокорных.
– Руби! – неистово кричал Вокша. Налитые кровью глаза его обжигали яростным гневом. – Руби!
Он умолк, тяжело переводя дыхание. Сильно прихрамывая, пошел с площади к своему двору.
Свидин катился рядом, едва поспевая.
– Должник! – бросил ему, как кость, Вокша. – Что попросишь – сполню.
Свидин, не останавливаясь, приложил руку к груди.
– Ведаю, ведаю, – сорванным голосом прохрипел Вокша, – не из корысти…
ОЛЕНА
К вечеру, одевшись попроще, Вокша неторопливо спускался тропой к горе Киселевке. Находил особое удовольствие бродить вот так, одиноко. Позади, не мешая думать, не попадаясь на глаза, верной тенью следовал постельничий Свидин.
В детстве, как ни лечил Вокше ногу греческий врач – и кровь пускал, и держал ногу в воде от вареной бараньей головы, и давал пить настои на чешуе безглазой рыбы подземного озера, на камне, извлеченном из индийского удава, – ничто не помогло: хромота осталась. Потом подстерегла новая беда: в бою с печенегами упал с коня на больное колено. Но, противясь недугу, старался больше ходить.
…Солнце, как улыбкой, внезапно осенило Днепр, белую песчаную косу вдоль Почайны, сочные травы, лозовые заросли. Все вокруг осветилось мягким и словно бы немного утомленным светом.
Осень уже опалила красным и желтым огнем деревья. Только дикие яблони крепились, бодро шумели мелколистьем, прятали свои плоды в лежалых, поседевших травах.
Вокша проходил мимо обмытых ливнями корней деревьев. Под ногами шелестели первые опавшие листья. Грусть невольно подкрадывалась к сердцу.
«Скоро и с дуба лист опадет… И дуб стареет…» – вздохнул он.
Когда было сорок, шестьдесят казались старостью. А ныне – шестьдесят. Ровесник князю. Ровесник и единомыслец. Сросся с ним.
Кровью отмечены годы борьбы со Святополком, убийцей трех братьев князя, убийцей, не погнушавшимся с помощью польского короля Болеслава и печенегов овладеть Киевом… Но разгромили Окаянного на берегах Альты…
Как сейчас помнит: предрассветный Днепр… переправа… Ладьи, оттолкнутые от берега, чтобы не отступать. И красавец Киев, возникший в тумане, совсем не такой, каким сохранила его детская память…
…Пахло прелым листом, набухшей корой… Днем не однажды проходил полосою дождь, и теперь, когда резкие порывы ветра сбрасывали с деревьев капли воды, казалось, дождь снова шуршит листвой.
Из-за поворота горы показался изгиб Днепра. Борисфеном, «текущим от севера», назвали его греки. Вот прожил в Новгороде почти десять лет, а не полюбил Волхов так, как Днепр… Может быть, потому, что помнил о замкнутых и перерезанных в Ракоме новгородцах? Так нет, совесть не мучила его: ведь и в этом помогал князю. Непокорную чадь надо всегда гнуть к земле. Только вороны летают прямо, правителям же дозволены петлявые пути. И ныне князь заточил в темницу своего соперника – брата Судислава, чтобы остаться самовластцем на Руси. В этом восхождении Ярослава и его, Вокшина, доля… Нет, не только единомыслец он князя – часть его.
Память невольно обратилась к сегодняшнему мятежу. Надобно около себя всегда держать дружинников.
И давно пора иметь свод законов – узду для тех, кто не признает власти, кто готов покуситься на чужое добро. Неспроста с близкими боярами составлял князь такой свод…
Вокша остановился. Откуда-то сверху доносился нежный девичий голосок необычайной красоты и певучести:
Заря ль моя зоренька,
Ты сестрица солнцева…
Осторожно и ласково, словно золотистая нить, сплетенная трепетными пальцами, вилась песня о ясной заре, о тихой воде. И столько было в ней безыскусности, чистоты, что невольно пробудила она у Вокши воспоминание о его молодой матери, певшей ему в детстве эту же песню. Никогда не знает человек, что способна сохранить память сердца. Так порой отчий дом, забытая песня, случайно оброненное слово вдруг всколыхнут, казалось бы, утерянное навсегда.
Вокша поднял голову. Девичий голосок доносился с горы, из небольшой избы, окруженной частоколом, снизу похожим на ожерелье. Три тополя прижались к избе; соломенную двускатную крышу ее расцвечивали зеленые комья мха.
Боярин быстро взошел на гору, миновал частокол и очутился в небольшом дворе. Поднявшись по ступенькам, он толкнул дверь, звякнувшую крючком. В сенях пахло укропом, степными травами – тмином и медуницей. Чистый девичий голосок раздавался совсем рядом.
Вокша перешагнул порог. Через узкое продолговатое оконце, затянутое пузырем, в клеть проникал тусклый свет. На лавке возле окна сидела худенькая девушка, склонив ровный пробор невьющихся волос, вязала шерстяной чулок – «копытце».
Мать девушки, узкоплечая, с таким же, как у дочери, удлиненным лицом, готовила вечерять: поставила на стол кринку с молоком, положила ложки возле миски с киселем из овсяных отрубей.
В избе было опрятно и по-домашнему уютно. В углу висели сухие груши. Квасилось тесто в деже, скворчал в печи лук. Рыжий пушистый котенок, выгнув спину горбом, терся о ножку стола. Из-под кровли выглядывал чернобыль, заткнутый туда «на счастье».
Девушка застенчиво умолкла, подняла на Вокшу глаза. В них не было ни страха, ни удивления, только спокойная внимательность.
Мать оторопело поглядела на незваного гостя.
– Бог в помочь, – сказал он и, сняв шапку, перекрестился.
– Садись вечерять, – справившись с первым испугом, пригласила мать. Разглядев одежду пришельца, добавила виновато: – Чем богаты…
– Спаси бог, я передохну.
Вокша присел на лавку неподалеку от певуньи, пытливо поглядел на нее. Платье из холстины с сердоликовыми пуговками; на тонкой шее ожерелье из синих стеклянных бус; удивительно плавные движения рук…
– Звать-то тебя, милая, как? – обратился он к ней ласково.
– Олена, – певучим голоском ответила она.
Вокша стал расспрашивать мать, как живут, чем занимаются, подымаясь, пошутил:
– Голосок Олены меня приманил…
Девушка зарделась, доверчиво улыбнулась в ответ. Снова звякнул дверной крючок. В избу вошел отец Олены – Демид, не старый, но совсем седой. Видно, был когда-то красив, да нужда, невзгоды сделали лицо костистым, желтоватым. Бросив на лавку несколько трубчатых медных замков, произнес устало:
– Ни одного, трясовица скрути, не купили!
Поглядел на гостя и, обомлев, поклонился до пола:
– Боярин!
– Да вот зашел отдохнуть, – нахмурился Вокша, недовольный тем, что узнан, – бывайте здоровы.
Когда дверь за ним захлопнулась, мать ужаснулась:
– А я-то, дура старая, отруби совала!
Демид, раздеваясь, хмуро возразил:
– А чо ж делать, коли другого нет!
И зло добавил:
– Хромой Волк спроста не зайдет! Сегодня добрую тризну у собора справил… Снова рыщет…
Мать испуганно поглядела на Олену, подойдя к ней, с тревогой прижала ее голову к груди:
– Что-то, доня, на сердце у меня неспокойно…
Олена заластилась, потерлась щекой о руку матери, успокоила:
– Нет, мамо, он добрый… Был бы злой, разве с нами так просто разговаривал? А что, батя, у собора свершилось?
Вокша, спускаясь с горы, думал: «Вот и еще одна песнопевица».
Давно вынашивал мысль держать при дворе хоровод, показывать на удивление заморским гостям своих плясунов, музыкантов.
В созданной им и князем певческой школе уже пели по записям-крюкам. Построили для смехословцев подмостки в дальней гридне двора, скрыли их до времени завесой из дорогой материи.
Кое-кто нос воротил – все жить бы хотел по старинке.
Чернели в стороне Гончары и Кожемяки – казалось, кто-то огромным ножом искромсал вдоль ручья Киянки желто-бурую землю оврагов в лиловых кустах чертополоха. Темнела впереди гора. Над синей тучей проступил тонкий серпик месяца, тонкий и робкий, как Олена.
«Возьму в хоровод», – решил Вокша и ускорил шаг.
В тот вечер Олена была задумчивее обычного. Когда прибежал к ней Григорий, с которым дружила, и начал рассказывать о появлении в училищной избе Вокши, об избиении люда на Софийской площади, Олена неожиданно заступилась за Вокшу:
– Может, не хотел он, чтоб так получилось, а сам – справедливый.
Григорий зло усмехнулся:
– Где ж то видано, чтобы волк справедливым был?
Впервые расстались они, недовольные друг другом.
ЮНОСТЬ
Самым любимым местом Олены была Девичья гора, утесом нависшая над Днепром. Сюда приходила она посумерничать, помечтать, здесь, возле пугливых осин, долгие часы перешептывалась с Григорием.
Сказание о Девичьей горе Олена услышала как-то перед сном от бабушки. Та знала бессчетное множество поверий и так интересно умела рассказывать их, что Олена огорчалась всякий раз, когда бабушка заканчивала:
– Вот те и сказка вся, а мне кринка молока…
О Девичьей горе бабушка поведала так: жил в стародавние времена на Щековице брат Кия – Щек с сестрой Лыбедью, тоненькой, молчаливой, бледноликой девушкой. И решил тот Щек насильно отдать Лыбедь замуж за старого богатого человека. А она, всегда такая тихая и покорная, не подчинилась на этот раз злой братовой воле, убежала от него, поселилась затворницей на горе. Все плакала, плакала… И от слез этих пошла река Лыбедь… Все печально вздыхала, и в полночь по сей день можно услышать на горе вздохи. И как бы ни было в Киеве безветренно – так что и листок на дереве не шелохнется, – а на Девичьей горе печально шелестит бессонная трава, будто тоже вздыхает и жалуется на неудачливую судьбу.
Олену растрогал этот рассказ, она поверила каждому слову его – полюбила Девичью гору…
Сейчас она сидела с Григорием на земле возле осин, глядела не отрываясь на солнечный закат. Может быть, от него янтарем отливали ее серые глаза, в самой глубине их дрожали сполохи.
Ватажились пролетные птицы. Ветерок рябил Днепр. Алели стволы сосен, дальние глубокие озера… За Оболонью желтовато-багряное небо прорезал синий полог тучи. Он делался все шире, опускался на землю, и в темнеющем небе сгущалась зубчатая стена бора, и тучи казались продолжением этого бора.
Григорий бездумно глядел вдаль. На нем полотняная, подпоясанная узким кожаным пояском косоворотка с деревянными пуговицами, на ногах – лыковые лапти.
– В дворцовый хоровод меня берут, – тихо, задумчиво сказала Олена.
Григорий с тревогой повернулся к ней.
– Не ведаю – к добру ли? Матушке боязно, а батя говорит: «Ничего с ней не станется – мы рядом. А польза семье от того великая. Не век же горе мыкать».
Сказала так, что не понять, согласна ли с отцом или сама страшится. Прикоснулась тонкими, чуткими пальцами к косе, оплетенной лентой.
– Завтра в горнице поселюсь… Попрошусь, чтобы с Ксаной…
Подружка Ксана тоже была в хороводе.
На ближнем пригорке одинокими монахами темнели тополя. От них, словно вприпрыжку, сбегала вереница молоденьких ярко-желтых кленов.
1 2 3 4 5 6