А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Я поднялась на кухню. Рассудительный повар поведал мне свои соображения. Раз человек не ест, значит, он не хочет есть. Последние четыре дня тарелки с едой оставались нетронутыми. Может, его Бог питает. Ведь прожил же Иоанн Креститель сорок дней, кормясь медом и акридами.– Думаю, это было не так вкусно, как твой пирог с голубями, – заметила я.– Вы всегда очень хорошо кушали, мона Алессандра, – расплылся в улыбке повар. – Без вас в доме стало совсем тихо.Я еще немного посидела, наблюдая, как его нож измельчает дюжину толстых зубчиков чеснока, – проворнее, чем пальцы ростовщика пересчитывают монеты. Все мое детство прошло среди ароматов этой кухни: здесь пахло черным и красным перцем, имбирем, гвоздикой, шафраном, кардамоном, а к ним примешивался сладковато-острый аромат молотого базилика с нашего собственного огорода. Целая торговая империя на разделочной доске.– Приготовь ему какое-нибудь особенное блюдо, – попросила я. – Что-нибудь пахучее, чтобы у него слюнки потекли. Может быть, сегодня он проголодается.– А может, сегодня он умрет.Повар сказал это без всякой жестокости – как о чем-то обыденном. Я снова вспомнила, с какой заботливой учтивостью обходился с художником мой отец в ту далекую весеннюю ночь, когда привез его к нам. Вспомнила, какое волнение мы все тогда ощутили: у нас будет жить настоящий, живой художник, который запечатлеет для потомства всю нашу семью. Всем тогда казалось, что это знак семейного престижа, доказательство нашего высокого положения, залог нашего будущего. Теперь же все это кануло в прошлое без возврата.Я оставила Эрилу с другими слугами на кухне, судачить с поваром, а сама отправилась вниз по лестнице и через задний двор – туда, где раньше обитал художник. Я и сама толком не знала зачем. Идя туда, я видела самое себя, украдкой пробирающуюся в жаркий час сиесты из дому, чтобы встретиться с новым жильцом в его темной каморке. Тогда меня подстегивало безграничное воодушевление и любопытство. Если бы я встретилась с той Алессандрой сейчас – что бы я ей посоветовала? Я уже не могла понять, с какой поры все вдруг разладилось.Дверь в его комнату была закрыта, но не заперта. Внутри пахло плесенью – запах запустенья. Яркие изображения Архангела и Марии на ближней к выходу стене комнаты отслаивались от неподготовленной штукатурки, будто остатки какой-то древней росписи. Стол, где он прежде хранил эскизы, был пуст, а распятие исчезло со стены. Во внутренней комнатке осталось лишь его ложе – охапка соломы, накрытая засаленным покрывалом. Все скудные пожитки он, похоже, забрал с собой в часовню.Я не уверена, что вообще обратила бы внимание на то ведро, если бы не пятна копоти над ним. Оно стояло в углу, и я уже повернулась, чтобы уходить, когда заметила их, но вначале решила, что это – грубый набросок для росписи: множество темных теней, которые ползли по стене вверх до самого потолка. Но когда я подошла поближе и пощупала эти пятна, моя ладонь покрылась сажей – и вот тут-то я увидела, что на полу стоит ведро.Огонь так и не справился с распятием. Хотя оно было расколото надвое, дерево лишь чуть-чуть обгорело, и трудно было понять, разбил ли он его сначала, а потом попытался сжечь или же, разозлившись на леность огня, вытащил его из пламени и швырнул об стену. Крест треснул в нескольких местах, ноги Христа отвалились от ступней, все еще прибитых гвоздями. Туловище по-прежнему тяжко свисало с крестовины. Я бережно взяла распятие. Даже искалеченная, скульптура несла в себе страсть.Дерево, по-видимому, горело плохо из-за того, что огонь на дне ведра оставался слишком слабым. Художник подбрасывал туда бумагу, но листы прилегали друг к другу слишком плотно, чтобы пропускать воздух. Создавалось ощущение, что он делал это впопыхах, словно что-то или кто-то подгонял его. Я осторожно извлекла из ведра обугленные остатки бумаги. Нижние листы сразу же рассыпались у меня в пальцах пушинками пепла, похожими на хлопья серого снега, – то, что было на этих страницах, исчезло безвозвратно. Но те листы, что лежали ближе к верху, обгорели лишь частично, у некоторых обуглились только края. Я вынесла всю эту груду во внешнюю комнату, где было посветлее, и осторожно разложила на столе.На одних рисунках была изображена я, на других – трупы. Моих изображений было множество: наброски для Мадонны повторяли мое лицо десятки раз, на всех было запечатлено одно и то же серьезное, недоуменное выражение, которого я у себя не подозревала – наверное, оттого, что никогда не бывала такой спокойной и молчаливой. Он искал верный угол поворота для моей головы, верный ракурс и в процессе своих поисков сделал один такой портрет, где я смотрю прямо на зрителя. Он чуть-чуть сместил зрачки, и результат получился поразительный. Эта молодая женщина выглядела такой – я даже не могу подобрать точное слово, – такой напористой, в ее взгляде вместо радости читался некий дерзкий вызов. Пожалуй, не будь у этого лица моих собственных черт, я бы сочла его выражение почти непристойным.А еще там были наброски мертвецов. Сначала – мужчина с распоротым животом, которого я уже видела; еще полдюжины зарисовок этого тела с извлеченными внутренностями. Потом – другой торс, на сей раз удавленника: тело было распластано на земле, словно его только что вынули из петли.Веревка все еще врезалась ему в шею, лицо распухло и покрылось кровоподтеками, а по ногам струилось что-то темное – очевидно, испражнения.Кроме мужчин я обнаружила изображения женщин. Одна старуха, тоже обнаженная, с обмякшим и обвисшим животом, лежала на боку, прикрыв голову рукой, словно пыталась защититься от смерти, другая рука была вывернута под странным углом, как у сломанной куклы, все тело покрывали раны. Но больше всего меня испугала другая женщина – молодая.Она была распростерта на спине, нагая, и ее я уже видела прежде. Это было тело той самой девушки, изображенной на эскизе для фрески в часовне: там она лежала на носилках в ожидании чуда Господня, которое должно было воскресить ее из мертвых. Но здесь воскрешения ждать не приходилось. Ибо на этих зарисовках она была не только мертва, но и изувечена. Ее лицо искажала гримаса муки и ужаса, а вся нижняя половина ее живота была рассечена, и то, что там находилось, выставлено напоказ. И среди беспорядочных окровавленньгх комков внутренностей я безошибочно опознала маленький, но четко прорисованный человеческий зародыш.– Мона Алессандра! Повар говорит, что еда готова!От голоса Марии сердце у меня чуть не выскочило из груди.– Я… Сейчас я приду, – отозвалась я, поспешно пряча листы бумаги между складок юбки.Выйдя на солнечный свет, я увидела поджидавших меня Марию и Эрилу. Эрила бросила на меня откровенно подозрительный взгляд. Я отвела глаза.– Ну и что вы там нашли? – осведомилась она, когда мы стали подниматься по узкой лестнице, которая вела к двери ризницы. Она шла первой и держала перед собой поднос.– Э… да так, кое-какие наброски.– Надеюсь, вы сами понимаете, что делаете, – сказала она грубо. – Половина слуг считают, что у него мозги на карандаш намотались. Говорят, он почти всю зиму только и делал, что падаль рисовал, туши, которые на свалку выбрасывали. На кухне считают, что у него глаза дьявола.– Может, и так, – ответила я. – И все равно нельзя допустить, чтобы он умер с голоду.– Ну, как знаете, только одна вы к нему не пойдете.– Да перестань. Не причинит он мне никакого вреда.– Откуда вы знаете? – набросилась на меня Эрила, обернувшись ко мне, когда мы добрались до самого верха. – А что, если он и впрямь умом тронулся? Вы же видели сумасшедших на улицах. Если думать только о Боге, мозги воспаляются. А что он ввел вас в искушение своей кистью, так это еще не значит, что он не опасен. И знаете, что мне кажется? Мне кажется, не ваше это дело. Теперь у вас есть свой дом, а в нем забот на целый полк. Оставьте это кому-нибудь другому. Подумаешь, какой-то художник!Конечно, она боялась за меня, помня о той ночи безумия, когда краской мне служила собственная кровь. А поскольку она была неглупа, моя Эрила, я задумалась над ее словами. Разумеется, боль и ужас той молодой женщины с листа бумаги проникли мне прямо в душу. В том, что этот и другие рисунки были взяты из жизни, можно было не сомневаться. Вернее, из смерти. Но где находился сам художник, когда одно перешло в другое, – вот в чем был главный вопрос. Мне снова вспомнился его ужас, смешанный с нежностью. Вспомнилось, как я изводила его насмешками в тот первый день, вспомнилась его нелепая ярость. И еще – как он постепенно, застенчиво раскрывался передо мной, когда я позировала ему для портрета, а он рассказывал о том, как с самого детства Бог водил его рукой. И почему-то я знала: сколь бы он ни тронулся рассудком, как бы ни обезумел, мне он вреда не причинит.А что до моего дома, там мне не от кого ждать тепла. Там я чужая. Уж лучше я буду искать товарищей по несчастью, близких мне по духу, чтобы спастись от одиночества.– Я знаю, что делаю, Эрила, – ответила я тихо, но твердо. – Я позову тебя, если понадобится. Обещаю.Она слегка прищелкнула языком. Я любила этот краткий звук за его выразительность: я поняла, что она отпускает меня.Эрила поставила поднос возле входа, чтобы аромат свежей еды мог проникнуть за деревянную дверь. На память мне пришли те утра, когда ребенком я говела перед причастием, а потом винила себя за то, что мысль о теле Христовом радует меня куда меньше, чем аромат жареного мяса, доносящийся с кухни, когда мы возвращаемся домой. Я даже представить себе не могла, каково это – чувствовать запах вкусной еды, когда несколько дней проведешь совсем без пищи.Отступив в сторону, я кивнула Эриле. Она громко постучала.– Тебе еду принесли! – пророкотала она. – Повар говорит, если ты не поешь сегодня, он перестанет ее присылать. Тут жареный голубь, овощи с пряностями и бутыль вина. – Она постучала еще раз. – Последний раз, художник!Тут я снова ей кивнула, и она громко затопала вниз по каменным ступеням. Внизу она остановилась и поглядела на меня.Я стала ждать. Некоторое время все было тихо. Но вот наконец я услышала какое-то царапанье за дверью. Щелкнул замок, и дверь слегка приоткрылась. Нескладная фигура, высунувшаяся из щели, нагнулась за подносом.Я шагнула из тени – в точности как в ту ночь в доме, когда заглянула в его рисунки. Я напугала его тогда – и напугала теперь. Он попятился обратно и попытался закрыть за собой дверь, но по-прежнему держал поднос в руках под каким-то неестественным углом – словно тело перестало его слушаться. Я вставила ногу в щель и начала протискиваться внутрь. Он тащил дверь в свою сторону, но оказался явно слабее меня, хоть это я недавно перенесла болезнь, и дверь подалась под моим весом. Он отшатнулся, поднос вместе со всем его содержимым полетел наземь, и вино красной струей выплеснулось на стену. Дверь за мной захлопнулась. Мы оба оказались внутри. 30 Оставив поднос валяться на полу, художник, словно напуганный таракан, пустился наутек из ризницы в глубину часовни. Я подобрала деревянное блюдо и спасла часть еды. Вино же без остатка вылилось на стены.А потом я последовала за ним.Пахло в часовне ужасно – калом и мочой. Даже когда человек не ест, он все равно продолжает мочиться и испражняться, по крайней мере вначале. Я не решалась ступать вперед, пока мои глаза не свыклись с темнотой. Алтарь был отгорожен, леса по-прежнему стояли, но теперь на стенах повсюду висели полотнища и куски просмоленной парусины. На столах царил полный порядок: растертые в порошок краски, пестики со ступками, кисти, – все было подготовлено к работе. Рядом стояло вогнутое зеркало вроде тех, что держал у себя в кабинете отец, когда у него стало слабеть зрение: такие зеркала способны усиливать остатки дневного света. В дальнем углу стояло еще одно ведро, прикрытое дощечкой. Наверное, зловоние исходило оттуда.Здесь было прохладнее, чем в остальном доме. А еще здесь ощущалась сырость – та, что словно сочится из камня, когда рядом нет тепла человеческих тел. Он вырос среди камня и холодного света. Что сказал тогда про него отец? Что он расписал все стены, какие были в монастыре, пока не осталось ни пяди пустой поверхности. Там. Но не здесь. Здесь, кроме отгороженного алтаря, не было ничего. Я снова стала гадать, что же скрывают полотнища.И тут я его увидела. Он сидел на корточках, скрючившись, забившись в самый темный угол. На меня он не смотрел. Он, казалось, вообще ни на что не смотрел. Он был похож на зверя, загнанного охотниками. Я осторожно приблизилась к нему. Как я ни храбрилась, мне стало страшно. Эрила права. Истовая вера переходит порой в святое безумие: общаясь только с Богом, люди перестают понимать, как вести себя с другими людьми. Иногда такие безумцы попадались мне на улицах: они разговаривали сами с собой, смеялись, плакали, излучая трепетный свет беззащитности. Чаще всего это были добрые души, вроде помешавшихся аскетов. Но – не все. Когда внутри у человека бродят такие дрожжи, он делается страшен.Я остановилась в нескольких шагах от художника. Между нами теперь была Мадонна, наделенная моим лицом, и мертвецы с выпущенными кишками. Раскрыв рот, я все еще не знала, какие слова произнесу.– Знаешь, как называют тебя на кухне? – услышала я свой голос. – Учеллино. Птичка. В честь художника Имеется в виду флорентийский живописец Паоло Учелло (ок.1397–1475), чье имя означает по-итальянски «птица». Учеллино – уменьшительная форма от Учелло.

– за твой дар, а еще потому, что тебя побаиваются. Думают, ты дожидаешься наступления ночи, а потом в окошко вылетаешь. Повар уверен, что ты не хочешь есть то, что он готовит, потому что сам добываешь себе где-то пищу получше. И обижается – как обиделся бы любой хороший повар.Он словно не слышал меня – слегка раскачивался с закрытыми глазами, обхватив себя скрещенными руками и засунув ладони под мышки. Я подошла к нему еще ближе. Но так нависать над ним было как-то неловко, и я села на пол, ощутив сквозь складки одежды холодное прикосновение камня. Художник выглядел таким одиноким, таким покинутым, что мне хотелось согреть его хотя бы словами.– Когда я была еще маленькой, а все вокруг только и говорили, что о красоте нашего города, то ходила история про одного художника, работавшего у Козимо Медичи. Его звали фра Филиппо. – И я принялась рассказывать ровным и тихим голосом, каким, помню, в детстве разговаривала со мной Эрила, укладывая спать. – Ты видел его работы. Он наделял своих Мадонн такой безмятежностью, что, можно подумать, кистью его водил сам Дух Святой. Все-таки он был монахом. Впрочем, нет. Наш добрый брат был настолько преисполнен плотских помыслов, что порой отрывался от живописи и рыскал по городу ночь за ночью, приставая ко всем женщинам, какие ему попадались. Великий Козимо Медичи, разгневавшись на него (наверное, не столько из-за его грехов, сколько из-за того, что работа так и оставалась незаконченной), решил запирать его в мастерской по ночам. Но на второе утро, войдя в комнату, он увидел распахнутое окно и свисающие простыни, связанные между собой, а самого Филиппо и след простыл. После этого Козимо вернул ему ключ. Он принимал всё, что фра Филиппо считал необходимым для своего искусства, даже когда не понимал или не одобрял этого.Я умолкла. Хотя ничего по-прежнему не изменилось, я почувствовала, что теперь-то он слушает. Я угадывала это по его позе.– Носить в себе такое пламя, наверное, очень тяжело. Думаю, это оно заставляет делать такие вещи, которые сам едва понимаешь. Когда мне бывает очень плохо, я потом сама удивляюсь своим поступкам. Только знаю, что тогда это казалось мне необходимым. А у меня ведь и нет никакого дара. По сравнению с твоим.Я заметила, что он дрожит всем телом. Бывали моменты – например, в тот первый день, у него в комнате, когда сама его близость повергала меня в дрожь, но совсем не в такую. Это был иной трепет. Я поставила на пол между нами остатки еды и подвинула тарелку в его сторону.– Почему ты ничего не ешь? – спросила я. – Это вкусно.Он покачал головой, но глаза его вдруг блеснули.– Еще рано.Я украдкой бросила взгляд на его лицо. Кожа у него была молочно-белого оттенка, точно на керамических рельефах делла Роббиа. Мне вспомнилось, как он висел на ремнях и ползал под самой крышей, опаляемый жаром костра, и наносил на потолок сетку, которой предстояло стать небесами. Тогда у него были силы, и он знал, что хочет изобразить. Что же случилось с тем небом?– Я, наверное, разговаривала с тобой больше, чем кто-нибудь еще в этом доме, – сказала я. – А ведь я даже не знаю твоего имени. Ты так долго оставался для меня просто «художником», что я уже привыкла мысленно тебя называть так. Я ничего о тебе не знаю. Знаю только то, что в твоих пальцах – божественный дар. Такой, какого у меня никогда не будет. Я настолько тебе завидовала, что, наверное, не заметила, как ты страдаешь.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42