А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

— При чем тут Лиза Кислых?— Сказывали, что-то было у них.— Вот это да! Роман? Любовь? У кого бы узнать.— Мало ли ахинею какую несут.— Это очень важно, чтобы понять его творчество. И нашу картину. Тогда многое прояснится. Может, у них произошло что-то трагическое. Астахов красавец был. И талант! — с гордостью сказала Тучкова.— Да вокруг нее таких красавцев, как твой Астахов, было что комаров под вечер. Головы она кружить умела. Подожжет и смеется. Знал я все ее пожары.— Это откуда же? — не вытерпел Лосев, чем-то заинтересовавшись.Поливанов посмотрел на него, взгляд его загустел.— Услыхал? Отцом родным не зацепить было, так хоть тут…— Юрий Емельянович! — сказала Тучкова. — Зачем вы… Ну что вы себя переворачиваете… Вы же не такой.— Такой, такой! Лучше такой, чем никакой. Я ведь для них уже никакой. Нет меня. Медаль юбилейную кому только не давали. А Поливанов что, не достоин? Не наградили. Забыли.С прошлого года, значит, лелеял свою обиду: обошли медалью. Людское тщеславие доставляло Лосеву, наверное, больше всего неприятностей. Но здесь поражало другое: на краю могилы стоит человек, чует неземной ее холод и забыть не может про медаль, ни от чего отказаться не хочет. Как это соединяется в человеке?Тучкова поднялась и стала рядом, опираясь на спинку кресла. Рука Тучковой легла на его руку. Уступая теплу ее руки, Лосев сказал:— За такие сокровища, какие вы тут собрали, вам, Юрий Емельянович, орден надо, а не медаль. Мы исторический музей сделаем. Всех привлечем. Лучший в области!— Где ты его сделаешь? — с тоской спросил Поливанов.— Да здесь.— Разве здесь уместишь? Да и гнилой этот дом.— Новый построим. По проекту.— Зачем строить, — сказал Поливанов. — Лучше дома Кислых не выстроишь. Серега, коль моя просьба ничто, в память отца твоего отдай дом под музей.— Может быть, все может быть, — сказал Лосев. — Постараемся.Он вдруг воспламенился, разжег и остальных, как это он умел. Портрет Поливанова будет висеть у входа. Основатель музея. И вся история создания будет изложена. Как Поливанов собирал коллекцию, материалы. Архивное помещение будет. Библиотека. Диорама…— Можно макет города изготовить. Середина прошлого века, — покраснев, сказал Костик нахальным голосом. — Все материалы собраны.— И обязательно, чтобы в музее были вещи прошлого, — сказала Тучкова и сняла свою руку. — Глиняная посуда, лампы, вывески, ухваты. Чтобы люди разницу жизни видели. Необязательно хорошую, и плохую разницу пусть видят…— Свистульки, гребни деревянные, — добавил Костя.— Шляпы, трости! — Лосев тоже подхватил эту игру.— Чернильницы, бритвы!— Гамаши!— Гамаки!— Календари!— Вывески, меню, открытки, сказал Лосев. — Кстати, открытки подберите мне, старые, я договорился с Каменевым, отпечатаем набор сувенирный, буклет.— Почтовые ящики, литографии, сказала Таня. — А что, она красивая была?Поливанов прищурился на солнце.— Коса у нее была до полу. А волосы такие, как клены осенью.Костик выразительно присвистнул.— Мы все ходили влюбленные в нее, — говорил Поливанов. — А чего скрывать. Валяйте, спрашивайте. На все отвечу. Эй, зови Варьку, зови всех, — закричал он слабым, но еще по-старому властным криком. — Налетайте! Раздаю! Кому мыльца, кому шильца, кому рыбью доху!На крыльце появилась тетя Варя, за ней какая-то старуха. Выцветшие глаза их смотрели без осуждения, без любопытства. Когда-то они о многом захотели бы спросить Поливанова, но все давно отгорело. Сейчас им важнее представлялся его покой, только в покое можно было наслаждаться теплом этого чистого неба, запахами цветов, трав, гудением шмелей… Это была та благодать, которая давалась человеку под конец жизни, и они не понимали, чего мечется Поливанов, вместо того чтобы вкушать покой и красоту, какие предлагал ему этот мир. А Поливанов притоптывал галошей, дергался, требовал соседей, народу, народу ему хотелось. Костя готов был бежать, звать. Лосев чуть подтолкнул Тучкову — ну, спрашивайте, чего же вы, вам же это по делу надо, и она попросила рассказать, каким образом Поливанов спас картину Астахова.— За границу, за рубеж хотел отправить ее твой Астахов, вот и пришлось мне останавливать его.Отвечал Поливанов обрадованно и все хотел еще вопросов про других людей, про времена нэпа, про пятилетку, когда пустили первый электровоз и обвинили путейцев вредителями, но Тучкова упорно возвращала его к Астахову — куда за границу послать картину? К кому? Зачем?— Да в утешение Лизе Кислых. В подарочек. На память о родных местах. Она в эмиграции ностальгией мучилась. Астахов и пожаловал к нам зарисовать. У них связь поддерживалась. Навестил, будучи в командировке.Может, на их лицах он что-то заметил, потому что вдруг погасил угрожающий голос, сказал, оправдываясь:— По нынешним временам, конечно, это ничто, а тогда учитывалось строго.Он не помнил, что за выставка была, с которой ездил Астахов, и зачем, помнил он другое — что бабка у Лизы Кислых была француженка, где-то они там, во Франции, домик имели, братья Мозжухины к ним ходили, артисты были такие известные, потом в эмиграции оказались. Не следовало Астахову туда соваться.— А если Астахов любил ее, как можно запретить?— Ты, Татьяна, рассуждаешь ровно моя жена, покойница. Мало ли кто кого любил. Тут, душа моя, выбирай. А выбрал — все.Тучкова слушала его с недоумением.— Что значит выбирать?— А то: либо с нами, либо с врагами, то есть белоэмигрантами.— При чем тут белоэмигранты! — воскликнула Тучкова. — Мог он подарить свою картину, вы понимаете, свою собственную, женщине… которую любил. Какое ваше было дело?— В тех наших схватках ты, Татьяна, дите. Нельзя было. Расценивалось как пособничество нашим врагам. Строго? Так и время строгое было.Поливанов отбивал ее наскоки играючи, радовался своей силе, видимо не ждал, что сумеет так просто. Шляпу сдвинул на затылок, раскраснелся, с возбужденным нетерпением оглядывался вокруг и особенно на Лосева, жаждал чем-то поразить его холодную недоверчивость. Уверенные ответы Поливанова совершенно сбивали Таню с толку, к тому же Лосев никак не приходил на помощь, словно бы и не замечал ее немого призыва; напряжение было в его позе, в наклоне головы, словно помимо того, что говорил Поливанов, слышалось ему что-то другое, плохо различимое.— Что ж вы меня про главное не спросите, — сказал вдруг Поливанов, — как удалось мне…— И так ясно, чего спрашивать, — прерывая его, сказал Лосев, при этом быстро с силою засунул в карман свернутую тетрадь.— Да что тебе ясно, что именно? — с напором потребовал Поливанов: может, рассчитывал, что Лосев отступит, смутится.Однако Лосев ответил равнодушно, уводя взгляд в сторону:— Сообщили куда положено, ему и отменили командировку, так ведь делалось.— Ишь ты, как у тебя просто! — воскликнул Поливанов, обижаясь и торжествуя. — Да сделай я так, от него пух и перья полетели бы.Из его слов выглянуло время — раскаленное, опасное, когда приходилось взвешивать каждое выражение, тем более в бумагах. Возвращался к тому времени Поливанов с удовольствием, как к пережитым с честью битвам, там были такие сложности, о которых все позабыли, понятия не имеют, но Лосев перебил его, чуть морщась, словно придавливая окурок, попросил лучше рассказать, как картина во французский каталог попала.— Почему ж это лучше? — вскинулся было Поливанов, взгляд его, однако, загорелся, неуловимо-тонкая усмешка прошла по губам. — Мне каталог этот Астахов преподнес. Так сказать, в пику. Я ведь посетил в Москве его мастерскую. Но я ему простил…Тучкова вдруг повторила высоким голосом:— Вы простили! — Преподнес и выставил меня. Да, простил я его, что с него взять. Критиковали его в то время уже крепко. Он на личную почву перенес. А картину, наверно, иностранцам показывал, они и пересняли.— Значит, из-за всей этой истории у него начались неприятности? — тем же высоким бесцветным голосом спросила Тучкова.— Я его предупреждал: уступи, введи какую-нибудь современность.— И за то, что он вам не уступил… — Тучкова вскочила, сделала несколько шагов прочь, повернулась, песок визгливо скрипнул под каблуками. — Да как вы решились, Юрий Емельянович, подумайте, что вы могли ему советовать, такому художнику, его только слушать надо было, запоминать, ведь вам такое счастье выпало…— Погодите, Таня, — сказал Лосев. — Все нормально. Зритель свое мнение может высказать. Значит, посоветовали ввести приметы современности.— Ну там трактора, допустим, пионеры, не помню уж.— Пионеры… — повторил Лосев. — Юрий Емельянович, а был я тогда, то есть мог я видеть Астахова?— А почему нет? Астахов сидел на берегу, работал, мальчишки там вертелись. К примеру, отец твой определенно там болтался .Лицо Лосева мгновенно затвердело, словечко это хлестануло его неожиданно больно, он-то знал, что оно сорвалось не случайно, а потому, что тогда было прилеплено к отцу.Тучкова посмотрела на него, улыбнулась:— Не могу представить вас мальчишкой.Улыбка появилась нечаянно, но все равно он был благодарен за эту поддержку.— Ты, Танюша, напрасно меня… Я был выше личных счетов, — говорил Поливанов. Белые лепестки жасмина кружились в воздухе, слетали на ватник Поливанова, на соломенную его шляпу. — Астахов это не понимал. Он сводил на личное. А у меня к нему что? У меня принципы! Я не для себя. Меня идея толкала. До этого мы с ним вполне дружески. На рыбалку ездили. Он меня научил шашлыки из осетра делать, — и Поливанов, прикрыв глаза, стал описывать, как пели песни с Астаховым, бас был у Астахова не сильный, но почти на две октавы. Сам он косолапый, широкий, лохматый, как леший.Подробности эти Тучкова подхватывала жадно, боясь пропустить, спугнуть. Кремневый характер у старика, удивлялся Лосев, столько знал про Астахова и словом никому до этой минуты, даже Тучковой, своей любимице, не обмолвился, не похвастался.— При таких отношениях — тем более нельзя было… на него… — вдруг пересохшим от молчания голосом произнес Костя.О нем как-то позабыли. Он сидел на корточках, свесив длинные руки в медных браслетах, покачивался взад-вперед, лицо у него стало неприятно-надменное.— Что нельзя было? — грозно спросил Поливанов.Костя прищурился, не ответил.— Ты молчи, — сказал Поливанов. — Ты понять должен стараться. У тебя своего направления нет, как ты можешь судить, ты спрашивай, вникай.— Но это же не ответ, Юрий Емельянович, — тихо и серьезно сказала Тучкова.— А ты, вникающая, знай, что Астахов, несмотря на свой талант, человек был отсталый от классовой борьбы. Либерал. Хуже нет либералов. Чистить и чистить ему мозги следовало. К примеру, высказывался против индустриализации, против автомобильного транспорта. Я ему прощал как художнику. Шутка сказать. С ним и в Москве нянчились, опекали его… А других за это… Эх, никогда вы нашего времени не поймете!— Не любили вы его, — с какой-то сокровенной настойчивостью проговорила Тучкова.— А за что его любить я должен? Чем он помогал нашей жизни? Нашей реконструкции?Тучкова присела перед Поливановым, взяла его за руку движением горячим, сочувственным.— Ну при чем тут реконструкция? Вы ревновали! Сознайтесь — вы из ревности? Из ревности можно на что угодно пойти. — Умоляющая горячность ее была чрезмерной, с каким-то нервным упорством она настаивала, выпрашивала подтверждения.Поливанов погладил Танину руку, покачал головой. Белые лепестки посыпались с его шляпы. Он походил сейчас на кроткого старца, вразумляющего неразумную паству, да так, чтобы бережно, чтобы не огорчить, не опечалить.— Тут, если хочешь, душа моя, наоборот получилось! Я в Москве в мастерской его первое, что увидел, — портрет Лизы! Открыто висел. Какой портрет! Не боялся он, значит. Не отрекся. Достойно уважения. Верно? За то, что не прятал любовь свою. По-мужски. Нет, благородство, оно действует независимо на всех. Я вам так скажу: если благородство не действует, значит, у человека нет ничего внутри. Значит, сгнило все, значит, подонок. Вот правду взять. Какое действие правда оказывает? Пашков, например, отец Петьки Пашкова, он стрелял в меня! Кому это надо знать сейчас? Если правду вам изложить всю, как есть, про твоего отца, про тебя тоже, про этого, ишь, сидит, раскачивается. Полезна она или вред от нее? Почему люди правду человеку в глаза не говорят? Так и проживет он, не узнав, что они думают. Вот я — так и не знаю, какой мой образ среди людей сложился. Никто мне никогда не сказал. Боялись? Конторщики твои думают, например, что я склочник, такое они имеют впечатление. Верно? Может, я у них злодей? А я и не узнаю…Говорил он задумчиво, но было в словах его и некоторое предупреждение, впрочем пренебрежительное.Солнце припекало. Поливанов снял шляпу, помахал ею.— Все отвлекаюсь. Много хочется сказать, сколько прожито… Молчал, молчал, а теперь не успеть. Про что ты вела? Ах да, на ревность ты гнула. Нет, душа моя, не ревность, а жалость. Слабый он человек, Астахов, вырвать не мог ее из сердца. Вот и отравил себя.— Так почему он вырвать должен был? — воскликнула Тучкова.— А я почему должен был? А? Так надо было, душа моя. Как уехала — все! Иначе бы запутался, а надо было выполнять долг свой. Недаром поется — отряхнуть его прах с наших ног. Нельзя старого было оставлять в душе. Отряхнуть! Мне труднее было. У него таких романов много, да я и не сравниваюсь. А вот выгнал он меня как полный враг. Вытолкал меня. Сунул каталог, обозвал и пожалуйте вон. Меня, конечно, не вытолкаешь. Но я простил. Я бы мог его… Обозленный он уже был. Я до личного не опускался, я не позволял себе. Я его по идейным мотивам застопорил.— Вы оба были влюблены в нее, в этом все дело! — произнесла Тучкова настойчиво и громко, слишком громко.— Жила б она, допустим, в Москве, я бы ревновал. Может, вся моя жизнь по-другому бы пошла. А так она была для меня уже чуждый человек. Женился я. Конечно, Елизавета уехала девчонкой, она ни при чем. В войну, говорят, вела себя правильно…— Вот видите, — мстительно обрадовалась Тучкова. — Может, Астахов чувствовал. Художники чувствуют лучше нас с вами. Нет, нет, Юрий Емельянович, вы не должны сегодня так рассуждать, ведь это ужасно!— …Наглядная диалектика истории, — не слушая ее, размышлял Поливанов. — Все меняется! Тогда что же, если все меняется, а, Сергей? Вчера считалось плохо, сегодня — хорошо? — Он обеспокоенно смотрел на Лосева. — Вчера — борьба, сегодня считают, что это было разрушение, разорение? Пересматривают. Историю! Но ведь жизнь-то не переиграешь. А историю эту кто делал? Я! Значит, и меня по другой расценке пустят. Жизнь мою, а?Таня поднялась. Загорелое лицо ее стало бледнеть.— А его жизнь? — вдруг закричала она. Какая-то ветка мешала ей, она рванула ее так, что в кустах затрещало, ломаясь. — Может, это из-за вас подвергся он, все беды у него из-за вас пошли?Поливанов сидел неподвижно. Солнце высветило седой пух на его голове, сияние окружило его серебристым нимбом. Он слушал Таню с печальным вниманием.— Несправедлива ты. Как специалистка понимать должна, что его бы и без меня подвергли. Не в русле он. Прежде всего он сам себя поперек поставил.Тучкова головой замотала несогласно, кулаки сжала, отвергая, отталкивая, зажмурилась, слышать не желая.— Вы-то какое право имели? Вы! Я про вас понять хочу. О вас речь! — Она прорывалась сквозь его отрешенность. — Картина-то астаховская была, его собственная, он послать хотел свое, и не кому-нибудь. Откуда ж вы себе такое право взяли? Кто разрешил вам, боже мой, да почему вы своей вины не чувствуете?— А ты, душа моя, по результатам проверь. Пусть по закону я не прав. Но в главном-то оправдалось. Можно сказать, для вас же, для тебя, душа моя, старался, — из груди его вырвался хриплый больной смешок.Костик свистнул, остренько, по-птичьи, с каким-то наглым значением. Плечи Тучковой опустились, она, не глядя, словно слепая, стала отступать, толкнулась плечом о Лосева, так что ему передалась мелкая дрожь ее тела. Он приобнял ее, успокаивая, но наспех, поглощенный своим интересом, спросил:— Вы, значит, Юрий Емельянович, считаете, что все так и должно было быть? Все, значит, оправдалось?Поливанов оскалился на него желтыми редкими зубами.— О моих поступках не страдай. Свои заимей. — И тотчас встревоженно вернулся к Тучковой. — Тебе, Татьяна, спасибо, что обо мне беспокоишься. О моей душе. Только напрасно стыдишься за меня. Если разобраться — ты экскурсии водишь, картину показываешь, хвалишься — какая ценность! Достояние! Люби и изучай родной край! Правильно говорю? А где было бы это достояние, если бы Поливанов был бы слюнтяем? Если бы он не был таким твердокаменным, таким непримиримым? Таким самодуром, как ты выводишь меня? Злодеем? Я всех вас спрашиваю, где картинка эта была бы? Тю-тю! Что молчите? А вы как думали, задаром вам все досталось? — Он лупил их без злости, учил для острастки, вколачивал в них свою правоту.— Вы полагали, что я должен мерси-пардон, что раз революция справедливая, так все по-благородному совершалось.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43