А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

место ли в трактире про такое говорить? Но они по-прежнему были одни в задней комнатке. Дверь в передние, полные людьми, была притворена, оттуда глухо слышны голоса и звон посуды. Другая дверь, из которой носили горячие блюда, верно, в кухню, была также прикрыта.
— Про справедливость нашему брату рассуждать нечего, — сказал наконец гренадер. Он налил Полякову еще стакан, пододвинул блюдце с колотым сахаром, калачи и спросил:
— Так как же тот генерал Кикин, в твое положение проник?
— Не во мне одном дело, — снова обтираясь своим комочком, ответил живописец. — А жадность черная Дова обуяла, все ему казалось, что мало денег загреб. А ведь, кроме генеральских портретов, сколько по городу в каретах рыскал, которые знатные бары за ним присылали, да ихние портреты писал. Царя покойного и нонешнего, государыней всех грех, князей великих, министров, сенаторов, архиреев, барынь знатных — кого только не писал! И за те портреты тоже большие тысячи шли. Однако все мало — засадил двух англичан со своих портретов гравюры резать да по двадцать пять рублей отпечаток продавал. Ему — пятнадцать, а мастерам — по десятке. С ними еще по-божески обходился. Потом нам с Василием приказал царские портреты прямо дюжинами сымать, а сам их подписывал, ни разу кистью не тронувши…
— Кто ж таков Василий? — спросил Иванов.
— Да тот немчик, которого поминал. Он Вильгельмом зовется, а по-русски — Василий. Голике его прозвание, тоже, бедняга, не зря охает, да все легче, раз не крепостной, в любое время отойти может… Так те копии, что мы с ним вперегонки писали, а Дов подпись свою ставил, уже в Гостином дворе купец Федоров по пятьсот рублей за штуку продавал и на ярмарку в Нижний сколько-то отправил. Были и еще мошенства, все долго рассказывать, о которых пошла-таки по городу молва. Дов, видно, думал, что тут, как средь дикарей, никто в художествах не разумеет. Ан нет! — Поляков допил второй стакан, заел его калачом и продолжал:
— Живут, слава те господи, такой барин, Павел Петрович Свиньин. Они когда-то сами живописи учились, потом чиновником служили и журнал свой выдают. Все другие господа только: «Ах да ах! Каков господин Дов искусник!» А Павел Петрович и заметь, что много портретов иной рукой писаны, наметанный глаз такое сряду увидит. Прием у Дова, прямо сказать, сильный, смелый, а у нас обоих и мазок другой, робкий. Хоть его же копируем, но так, как он, ни в жисть не написать. Не говоря, что до сотни в галерее портретов, которые с присланных из дальних мест, часто плохоньких, мы с Голике в нужном размере копировали, а они казне также по тысяче рублей обошлись. Стали господин Свиньин туда-сюда ухо преклонять, добрались до купца Федорова, а потом и до нас с Василием. И еще очень обидно Павлу Петровичу, что галереей не русский живописец величаться будет, а иностранец, который русские деньги лопатой гребет, когда нашим первейшим художникам за такового размера портрет больше трехсот рублей не взять. — Поляков перевел дух и снова утер лоб и шею тряпочкой, которую поворачивал, ища сухого места.
— Как же тот барин Свиньин поднялся против такого самому царю известного иностранца? — спросил Иванов.
— Есть общество, добрыми людьми собранное, поощрением художников занимается, то есть чтобы нашему брату помогать. Так господин-то Свиньин хоть там не самый главный, но весьма речист и прыток. Он генералу Кикину все открыл и других господ на англичанина поднял. Позвали меня в ихнее присутствие и спрашивают, как живу. А что ж мне врать, мистера Дова выгораживать? Кабы он хоть малость меня жалел, то, верно, не стал бы. Я тут и высказал, как вам нонче. «Правда ли, — спрашивают меня, — что в день по портрету снять можешь?» — «Правда», — отвечаю. «А вот мы тебя испытаем», — грозятся. «На то воля ваша», — отвечаю. На другое воскресенье я за восемь часов большой портрет всей фигуры скопировал у них в запертом покойце. А они собрали, видать, все показания да доложили государю прошением, которое все подписали. Так ведь и государю приказать не просто, раз в галерее полсотни малых портретов не хватает да и больших всех, окромя царя покойного. Но тот, как всякому видать, весьма плох: не умеет Дов коней писать. Однако надо, чтобы доделал, за что взялся… Ну, государь и велел пока только меня от него отнять и в Академию определить, а барину писать, чтобы уступил за выкуп, что в обществе собрали. За две-то тысячи, да раз сам государь велел, отпустит, поди?
— Ясное дело, — кивнул Иванов.
— Ну, то впереди, — вздохнул живописец. — А покуда денег у меня сорок два рубля и обзаведения никакого — что на мне носильное да еще пара белья, тюфячок да подушка.
— Одеяло я тебе дам, у меня лишнее, еще полковое, — сказал гренадер. — Но где ночевать станешь? От англичанина отошел уже?
— Снял на Мошковом у старушки каморку с дровами, — ответил Поляков. — Завтра в Академию пойду, как господин Свиньин наказали. Будто там про меня уже известно. Скоро, видно, придется на Остров перебраться, где художники живут, к учению ближе.
— А что же с Довом государь сделает, как галерею окончит? — спросил Иванов. — Деньги, поди, с него не взыщут, так хоть бы мошенником ославили… Ну, а немчик твой при нем остается?
— Его дело иное, над ним не так измывался. Небось на лестницу меня всегда слал. Да еще пугал, бессовестный: «Разрываешь портрет, так две бес платы писать заставляю», — передразнил Поляков иностранный выговор своего врага. А что убьешься до смерти, с пятого ряда свалившись, то ему все одно.
— А на что жить станешь? — обеспокоился гренадер. — Надолго ль твоих денег хватит? Пока на Мошковом живешь, ходи ко мне в роту, у нас всегда остатки есть.
— Спасибо, дяденька, но обещает общество помощь выдавать. И царских портретов, которые хоть зажмурившись писать могу, пару сделаю — да на рынок. Прокормлюсь не хуже, как у злодея. А нынче спасибо за угощение, право, с Костромы так не едал. Там повар мне крестный был, нет-нет да и накормит досыта.
— Бери калачи да сахар, за них плочено, — предложил Иванов.
Живописец не заставил себя упрашивать. Проворно распихав по карманам все несъеденное, он стал надевать шинель.
— Благодаря Дову даже сии края мне опротивели, — сказал он. — Как на Остров переберусь, то ни шагу сюда. К вам повидаться и то будет надобно себя неволить, хотя вас, дяденька, душевно полюбил… Ох, что ж такое? Никак, драка пошла?..
За дверью в трактирной комнате послышались возня, стук падающей мебели, чей-то выкрик, потом будто звериное рычание. Вот дверь распахнулась, и за ее проемом встал, накрепко упершись в порог, высоченный дворцовый гренадер в фуражке и шинели. Под руки его подхватили и толкали вперед трактирные половые в белых рубахах и портах. Третий схватил сзади за поясницу, так что казалось, будто гренадер опоясан полотенцем. И все не могли впихнуть в комнату, откуда оторопело смотрели на борьбу недавние собеседники. Лицо гренадера было так искажено натугой и злостью, да еще он, перекосившись, зажмурил один глаз, так что Иванов не сразу узнал Варламова.
«Не пробрали его ни карцер, ни капитановы отчитки, — подумал гренадер. — Как бы уйти до греха?»
Но тут Варламов разглядел его.
— Александра! — воззвал он, снова оттолкнувшись ногами от порога. — Помогай! Вишь, гниды белые меня бьют.
— А ты чего им наделал?
На вопрос ответил тот половой, что толкал Варламова сзади. Ловко вывернувшись из-за гренадера и тряхнув волосами в виде поклона перед Ивановым, он бойко доложил:
— Они, господин кавалер, давеча в трактир как ввалились, уже хмельные, то сряду зачали двух писарей лбами стукать, разом обоих раскровянили, едва мы втроем отняли-с. А сейчас хотим черным ходом вывесть, раз те за будошниками побегли. Сберечь их, значит, от аресту хотим.
— А по глазу меня кто огрел? — взвился Карп. Вырвав руку, он ухватил одного из половых за шею и стал гнуть к полу.
— Брось сейчас! — приказал Иванов. — Брось, тебе говорю! Хочешь, чтобы капитану полиция связанным представила?
— Так мы же с тобой вдвоем и будошников хоть сколько уложим, — возразил Варламов, но отпустил шею полового и, разом подхваченный своими поводырями, оказался наконец в комнате. Видно, упоминание о командире дошло-таки до его сознания.
Воспользовавшись тем, что дверь оказалась свободной, Поляков, топтавшийся у стола, шмыгнул мимо них к выходу из трактира. В то же время Иванов надел шинель, фуражку и, обернувшись, толкнул дверь, через которую носили кушанье. За ней открылись сени, тускло освещенные фонарем. Слева за еще одной дверью трещали в печи дрова и мигал другой фонарь — там была трактирная кухня. Справа третья, открытая настежь дверь вела на двор. Там — снег, забор и калитка на Мойку.
— Пошли! — крепко ухватил Иванов за рукав Карпа.
— Дозволь хоть разок каждого награжу, — рванулся было тот.
— Самого завтра капитан наградит, — отозвался Иванов, выталкивая буяна в сени к выходу на двор.
За ними грохнула захлопнутая дверь, звякнула задвижка.
«Теперь бы только на будошников не нарваться, — соображал Иванов. — Откуда прибегут? Ближняя будка у Конюшенного моста…»
Он толкнул Карпа за поленницу у забора.
— Стой тут и нишкни. Снегу сгреби — да к глазу, чтоб завтра капитан не увидел.
— Измайловцы и в Бородине шагу не отступили, — бормотал тот.
Иванов двинулся к калитке, но во двор вскочил Поляков.
— Квартальный с будошниками только в трактир вошли, — забормотал он. — По Аптекарскому бегите да на Неву по Мраморному.
Сказавши, юркнул в калитку и повернул к Конюшенному мосту.
Схватив Карпа за локоть, Иванов потащил его за собой.
— Беги, пентюх, а то беды не оберемся!
Пробежав половину переулка, перешли на шаг. Поправили фуражки, одернули и застегнули шинели. Карп шел твердо и опять, схвативши горсть снегу, приложил к глазу.
— Видишь ли? — спросил Иванов, вспоминая свое давнее горе.
— Вижу. Только по-первости саднило. Но обида!.. От половых обида гренадеру…
— Мало тебе, видно, дали, что про обиду рассуждаешь! — в сердцах сказал Иванов.
Как посоветовал Поляков, к воротам подошли от набережной. И в самое во время — дневальный запирал их на ночь. Дежурным был унтер Маслов, из бывших измайловцев. Он на поверке будто не заметил хриплого отзыва Варламова и его подбитого глаза.
«Ну, авось пронесло», — подумал Иванов.
* * *
Но утром сразу после раздачи сбитня его кликнули в канцелярию роты. Каумарев сидел один, услав куда-то писаря.
— Был вчера в трактире у Круглого рынка?..
— Так точно, ваше высокоблагородие.
— Что пил?
— Один чай, калач еще съел.
— А Варламов там был?
— Не могу знать. Я в задней комнате со знакомым гутарил.
— Побожись, что Карпа не видел.
Иванов молчал.
— Ну вот, значит, соврал мне, — сказал капитан. — Думаешь, оно хорошо?.. А теперь послушай-ка. Нонче чуть свет ко мне на квартеру заявился полицейский офицер и сообщает, что вчерась вечером в том трактире мой гренадер, лицом чистый, волосом русый, учинил драку. Сначала двух писарей от городского коменданта, впервой туда зашедших, лбами сталкивал да еще богохульственно приговаривал: «Христос воскрес! Воистину воскрес!» Потом троих тамошних услужающих сильно помял, которые его унимали. А увел его оттуда другой гренадер, который в задней комнате солянкой какого-то ледащего в шинелишке угощал. Я, понятно, сряду вспомнил, что Варламов днем мне навстречу попал, с узелком в баню шедши, отчего не фабреный, и второе — что ты известный трезвенник и живописца Полякова жалеешь…
— Виноват, ваше высокоблагородие, — сознался Иванов.
— Бог простит, — махнул рукой Качмарев. — Я тебя ведь для совета позвал. Истинно не знаю, что с Варламовым делать. Раз из полка мне передали, что куликнуть любит, то я его, дурака, уговорил жалованье сполна, окромя трешки на табак да на баню, в ящик ротный сдавать, чтобы на некое задуманное, которое открыть не захотел, капитал составить. Так все одно начал загуливать, когда в Академию приказали отпущать. Там мастер его полтинами награждал — отсюда и пошло! Упрятал было под аретст — так нет, выпустили до сроку. Павлухина, чтоб компании ему не стало, туда заслал — тоже не помогло. Положим, полицейского поручика мы с супругой кофеем изрядно употчевали и за перчатку ему синенькую от себя сунул, за каковую побожился, что дело загасит, — мало ли тут рослых солдат? Но насчет Варламова я в полном сумлений. После прошлого мне князем строжайше наказано доносить про Карповы проказы, а он, все конечно, государю про драку с богохульством тотчас доложит. И пойдет, садовая башка, в полк штрафованным в сорок два года. Хоть злость на болвана берет, а все жалко… Ну, а ты что скажешь?
— Вам видней, ваше высокоблагородие, — отозвался Иванов. — Но раз вчерашнее не откроется, то проберите его в последний раз. Только вас и боится. Одним вашим именем оттоль увел.
— А он никому еще про вчерашнее не болтал? Ты-то, я знаю, молчальник, — сказал капитан. — Ну ладно, попробую уж точно в самый последний раз. Эх, кабы один Варламов такой в роте был! Пока трезвы — рассудительны и послушны, а выпьют — и все обиды, что за жизнь накоплены, разом в башку брызнут… За ростом, красотой и заслугами гнались, жалованье небывалое назначили, льготы разные, а небось не написали в приказе, чтоб пьяниц не слали. Как можно! У нас ведь народ такой трезвый! А я теперь возись. Молодцов да красавцев много, но и пьяниц полроты… Ну, пошли ко мне дурака. Видно, страхом не проймешь, попробую души достать. Не знаешь, есть ли у него зазноба?
— Не могу знать, ваше высокоблагородие, не было такого слуху.
После обеда, увидев в окно Варламова, курившего в одиночестве трубку, Иванов накинул шинель и вышел на двор.
— Больше не бывать такому, вот те крест! — сказал Карп. — И к тому же вовсе не на что. Раз статуй мой окончили, то наградным от господина Ковшенкова конец… А писарей военных, особливо фофанов сытых, все одно так и подмывает уродовать.
— За что ж ты на них эдак зол?
Варламов, оглядевшись, убедился, что они одни, и сказал:
— За то, что один таков красавчик дочку мою сгубил.
— Дочку? Да разве ты женатый, Карп Васильевич?
— Был до службы. Только женился, а тут мещанское общество по жеребью меня в милицию в 1807 году сдало. Сказывали, только до конца войны, а там — цап! «Зачесть за рекрутов, передать в полки». И попал в наш Измайловский… Тогда и ворочаться не больно хотел, раз узнал, что жена родами померла, а дочку сестра моя, бездетная и достаточная, к себе приняла… В 1815 году выпросился в отпуск, захотел в родном Ярославле сестрино семейство узнать — она замуж вышла и детей двоих родила. Тут и дочку свою впервой увидел, Федосьей звали. Такое дите доброе… Все, бывало, за мою руку держится, не отпущает. Я, говорила, за тобой, папонька, всюду ходить буду. И с рукой моей на ночь заснет… — Варламов закусил костяной мундштук трубки и, помолчав, продолжал:
— Все твердила: «Возьми с собой, я тебе вместо мамоньки рубахи мыть да щи варить стану…» — Он отвернулся от Иванова, откинул серебряную крышку немецкой трубки, которую берег с заграничного похода, ковырнул в ней шпилькой, что болталась тут же на цепочке, пыхнул несколько раз дымом и спросил:
— А куда взять-то? Кабы бабу встретил по сердцу, чтоб ей мачехой доброй стала… А так ведь все девки на час, которым дите разве можно сдать?.. Ну… Прошлый год осенью дошло от сестры письмо. Сряду, поверишь ли, сердце екнуло. Почуял, что горе в нем. Пишет, что Феню мою отдала в учение к золотошвее, а там к ней подделался писарь военный, хозяйкин знакомец, жениться обещал, перстеньки да ленты дарил. А потом и перевели его будто в Петербург… А она, глупая… — Карп вдруг моргнул, кашлянул, сплюнул и растер ногой. — Она-то и утопилась. Может, перед людьми чего скрыть хотела, а может, с обиды одной… Вот я и затосковал. Особливо когда сюда назначили. Тут бы мне дочку в Петербург выписать, на вольной квартире поселить, приданое справить, внучат дождаться, коль ее дитей, почитай, не знал… Вот, Иваныч, оттого, как увижу писарскую смазливую харю, так и бьет кровь в голову: вот он, погубитель Фени моей. Разыскал бы его, так сестра, видно, того боится и прозванья не пишет…
— А на что же деньги, Карп Васильевич, копишь? — полюбопытствовал Иванов, желая отвлечь Варламова от тяжких мыслей.
— Собираюсь на родину съездить. Пишет сестра — овдовела, а сына ее, что Фенин любимый браток был, будущий год в рекруты может общество сдать. Хочу выкупить, чтобы моей сладкой доли не хлебнул…
Нежданной болью отозвались в сердце Иванова слова о детской ручке в ладони. Будто не то, а похоже чем-то и на его утрату. Откуда пришла боль через столько лет? Почему еще помнит, как доверчиво легли Анютины пальчики в его руку?..
Качмарев не зря ворчал: чем больше привыкали гренадеры к новой достаточной жизни, к легкой службе, к свободному выходу из казармы в будни, тем чаще, без меры приложившись к чарке, различным манером нарушали дисциплину.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43