А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


— Увидим ли ее снова к-когда-нибудь, — оказала Аня.
— Если и умрем, так за родину, за правду, — проговорила Клава, беспечально блестя добрыми, захмелевшими глазами. — Что нам себя жалеть, что у нас — дети, муж?
— И деньги на сберкнижке не лежат, — добавила Маша.
Девушки минуту помолчали, испытывая удовольствие оттого, что видят и слушают друг друга, сидя все вместе, одним кружком. За окном простиралась фронтовая ночь; бутылка вина стояла на столе. И это особенно нравилось девушкам, так как было вещным знаком их независимости и вольности. Видимо, чтобы не уступать мужчинам, следовало не только воспринять их достоинства, — это представлялось не таким уж трудным, — надо было также усвоить их пороки.
— Ох, веселые денечки! — вырвалось у Клавы.
И подруги заговорили все сразу громкими, оживленными голосами. Клава подсела к Рыжовой и, взяв ее за руку, кричала о том, что не согласна больше оставаться в медсанбате и хочет служить на передовой; Аня, улыбаясь, сообщила, что ей обещано место в одном из батальонов.
— Веселые денечки! — повторила Маша.
Она снова подумала о любви Горбунова, и ее словно омыла теплая волна… Но не потому, что сама она привязалась к этому человеку, — ей было ново и весело сознавать себя любимой. Ее как будто уносил на себе быстрый поток больших событий, интересных встреч, отважных поступков, чистых побуждений… Самая опасность вызывала особенное, обостренное чувство жизни. И даже трудный быт казался теперь Маше полным прелести необычайного.
Максимова, наконец, встала и вышла из комнаты. Маша проводила ее загоревшимся взглядом.
— Ох, сестрички! — начала она. — Если бы вы только знали… — Она умолкла, заслышав шаги в сенях.
Дуся, широкая в плечах, плотная, вернулась, неся охапку соломы.
— Ты о чем? — спросила Голикова.
— Так, ничего, — сказала Маша.
Надо было устраиваться на ночь, и девушки вышли из-за стола. Маневич расстелила на соломе плащ-палатку, потом подошла к подругам. Она немного косолапила, ставя носки внутрь. Взявшись за руки, обнявшись, девушки постояли несколько секунд, как бы прощаясь с вечером, который был так хорош и уже кончился.
— Песен не попели, жалко, — сказала Клава.
Аня переставила коптилку на край стола, чтобы не так темно было в углу, где подруги собирались спать. Сидя на шумящей, потрескивающей соломе, они стаскивали сапоги, снимали гимнастерки. На троих было одно одеяло, и поэтому его разостлали поперек; ноги покрыли шинелями.
— Прямо не верится, что я опять с вами, — тихо сказала Маша. Она лежала посредине, между Клавой и Аней.
— Я так рада, — прошептала Голикова, привлекая голову Маши к себе на круглое, мягкое плечо.
Слышалось ровное, спокойное дыхание Максимовой. Она лежала на самом краю общей постели и, кажется, уже уснула. На столе клонился, вытягиваясь, огненный лепесток коптилки. И сумрак, наполнявший комнату, слабо покачивался на бревенчатых стенах.
— Совсем спать не хочется, — в самое ухо Маши сказала Голикова.
— И мне не хочется, — шепнула Маша.
«Сейчас я им все расскажу», — подумала она, вздохнув от сладкого волнения… Приподнявшись на локте, она попыталась удостовериться в том, что Максимова действительно спит.
— А знаешь, я из пулемета стрелять научилась, — сообщила Голикова.
— Не ври, — сказала Маша.
— Мне капитан Громов показал…
— Кто это Громов?
— Ты его не знаешь… Артиллерист один.
— Он н-ничего себе, — заметила Аня.
Клава села, поджав под себя ноги, покосилась ка спящую Дусю и, низко наклонившись над Рыжовой, еле слышно сказала:
— Он мне объяснился вчера.
— Объяснился? — не сразу переспросила Маша. Ее собственная новость оказалась как бы похищенной у нее, и девушка почувствовала себя уязвленной.
— То есть не совсем объяснился, но дал понять, — прошептала Голикова; глаза ее в полутьме казались огромными.
— Как это дал понять?
— По-всякому… Сказал, что у него голова кружится, когда я рядом стою. Потом про руки мои говорил, про волосы.
— Ну, а ты что? — спросила Маша заинтересованно.
— Он меня обнять хотел, я по рукам ударила, — радостно сказала Голикова.
— И все?
— Потом он меня обнял… Мы в сенях стояли… Там темно… Ну, и поцеловал… Потом я вывернулась и убежала.
— Пошляк он, твой Громов, — проговорила Маша, так как ей действительно не понравилось то, что произошло с Голиковой: это не отвечало ее собственным смутным ожиданиям, и девушка была обижена не столько за подругу, сколько за самое себя.
Голикова помолчала, не понимая, почему событие, доставившее ей столько удовольствия, не обрадовало самых близких ей людей.
— Отчего же пошляк, если я ему нравлюсь? — выговорила, наконец, она.
— Стыдно об этом думать сейчас, — сказала Маша, испытывая даже некоторое мстительное удовлетворение от того, что говорит это подруге, опередившей ее своим рассказом.
— Ты что, з-замуж собираешься за него? — спросила Аня, приблизив к Голиковой лицо с удивленно взлетевшими бровями.
— Нет… не собираюсь, — вяло ответила Клава.
— А к-как же ты думаешь? Т… т… — Аня разволновалась и умолкла, пережидая, когда сможет снова заговорить. — Т… так просто…
— Никогда, — устрашившись, сказала Голикова.
— Выбрось все это из головы, Клавка, — зашептала Маша. — Мы не для романов сюда приехали… Кончится война — тогда, пожалуйста, целуйтесь.
Опустив голову, Клава потыкала пальцем в одеяло.
— Легко вам говорить, девушки, — сказала она покорным голосом. — Если б к вам так приставали…
— Почему ты думаешь, что не пристают? — спросила, не удержавшись, Маша.
Голикова быстро наклонилась и крепко стиснула ее руку выше локтя.
— Кто? — выдохнула она.
— Не хотела я вам говорить… — сказала Маша, не чувствуя уже особенного желания быть откровенной.
— Я вам все рассказываю, а ты секретничаешь, — возмутилась Клава.
— Если проболтаетесь — убью! — «предупредила Маша.
— Ясно, — ответила Голикова.
— Горбунова, старшего лейтенанта, знаете? — очень тихо сказала Маша.
— Кто ж его не знает! — прошептала Клава.
— Засыпал меня письмами… Не понимаю, как мой адрес узнал.
Маша вскочила и босиком на цыпочках побежала к лавке, где лежала ее гимнастерка. Из нагрудного кармана она достала несколько помятых бумажных треугольников и села ближе к коптилке.
— Вначале товарищ старший лейтенант моим здоровьем больше интересовался, — сказала она. — А перед своим отъездом получила я вот это…
Аня и Клава переползли по постели к ногам Рыжовой. Подняв встрепанные головы, они приготовились слушать. Аня обхватила худые плечи длинными белыми руками.
— Я так удивилась… — проговорила Маша.
Огонек в коптилке оставлял в тени часть ее лица, обращенную к подругам, но обрисовывал золотистой линией профиль, утиный носик, шевелящиеся губы, короткие вихры надо лбом. Развернув треугольник. Маша начала читать негромким ясным голосом:
«…Не удивляйтесь этому письму. Быть может, мы не так уж скоро встретимся… Но и через год, два, три я отыщу вас, где бы вы ни были. Поэтому я хочу, чтобы вы немножко ожидали меня…»
Маша сидела на лавке в одной сорочке, стянув ее и придерживая на груди, упершись в темный пол узкой ступней.
«…Дорогая моя, — читала она дальше, — простите, что так называю вас. Может ли быть, что я полюбил вас после того, как перестал видеть. Нет, конечно… Но я только теперь понял то, что случилось раньше. Помните ли. Маша, ту морозную ночь, когда мы с вами отбивались от фрицев, сидя в разрушенной школе? Там, под свист осколков, я почувствовал, как вы мне дороги! И я пишу это письмо с одной мыслью — не забывайте меня! Сколько бы ни пришлось воевать, год, два, три — я буду напоминать вам о себе…»
Маша читала нарочито ровно, невыразительно, подчеркивая свое полное безразличие. Вдруг она оборвала чтение, ощутив неловкость, как будто любовь Горбунова была уже их общим проступком.
— Дальше все в том же духе, — сказала она.
— Красиво как пишет, — прошептала Клава.
— Сентиментальности… Никак не ожидала от боевого командира.
— Ну, читай, читай… — нетерпеливо сказала Голикова. — Еще немножко…
Маша неохотно наклонилась над письмом.
«…Я часто думаю, Маша, о том времени, когда кончится война, — снова начала она, — какое это будет чудесное время! Помню, окончив десятилетку, я летом с товарищами поехал на Кавказ. Мы поднимались на высокую гору, долго карабкались, подтягивались на веревках, мы шли в облаках, в непроглядном тумане… И вдруг увидели солнце… Когда я думаю о нашей жизни после победы, — а мы обязательно победим, — я так и представляю себе эту жизнь: темные тяжелые тучи внизу, позади, а над головами синее небо…»
Маша снова не окончила, испытывая все большее недовольство собой. Пока она читала, в комнате, казалось, звучал не ее голос, произносивший искренние, хорошие слова. Они были обращены к ней одной, и то, что их слушали другие, не понравилось девушке.
Она читала все тише и, наконец, замолчала, потом медленно сложила письмо.
Черный, отлакированный таракан вынырнул из темноты, побежал по краю стола и остановился в нерешительности, опустив усики. Маша встала и сунула письмо в карман гимнастерки.
— Я даже рада теперь, что меня не назначили в полк, — сказала она, — пришлось бы часто встречаться… Ни к чему это.
— Ты не любишь его? — изумленно спросила Клава.
— Конечно, нет, — сказала Рыжова, хотя опять не была уверена в этом. Однако после всего, что она только что наговорила Голиковой, она не могла ответить иначе.
— В-вы можете после войны п-пожениться, — прошептала Аня, так как была добра и рассудительна.
— Дурочка, разве мы имеем право думать о любви, когда идет такая война! Мы должны забыть все личное…
Маша почувствовала сожаление, почти испуг, столь решительно жертвуя собой. Но было нечестно разрешить себе то, в чем она отказывала другим.
Опустившись на постель, она поползла на четвереньках под одеяло. Девушки улеглись и некоторое время молчали. Маша сознавала, что подруги не одобряют ее: видимо, они жалели уже старшего лейтенанта. И хотя она не только разделяла их жалость, но в большей степени горевала над собой — отступать ей было некуда.
— Ничего с Горбуновым не сделается, — сказала она. — Злее немцев бить будет.
— Удивляюсь на тебя, Маша, какая ты волевая… — упрекнула ее Голикова.
— Какая есть… Многие говорили, что из меня атаман выйдет… — Неожиданно для себя Маша печально вздохнула. — И частично не ошиблись…
Приподнявшись, чтобы поправить свое изголовье, она заметила вдруг открытые внимательные глаза Максимовой. «Ох, она не спала!» — подумала Маша, вглядываясь в сумрак, стараясь понять, как относится Дуся к тому, что слышала. Но скуластое лицо некрасивой девушки было непроницаемо.
Подруг разбудили, едва начался рассвет. В медсанбат была доставлена с переднего края большая партия раненых, и Рыжова, запыхавшись, прибежала в сортировочную. Там на полу, на лавках лежали люди в мокрых шинелях, в ботинках, облепленных грязью. Под потолком горела, ничего не освещая, забытая керосиновая лампа на проволочной дуге. В маленькие квадратные оконца, мутные от дождя, проникало утро.
Маша огляделась и направилась к военфельдшеру. Мимо нее санитары пронесли на носилках человека, покрытого с головой шинелью. Были видны только слипшиеся от воды или пота волосы; рука с засохшей на пальцах грязью почти каралась пола. На угольниках шинели раненого Маша увидела три зеленых квадратика, обозначавших звание старшего лейтенанта. И, не отдавая себе отчета в том, что делает, она бросилась к носилкам. Их поставили на пол, и Маша наклонилась над раненым. Она подняла его безвольную руку и положила вдоль тела так, как ей казалось, будет удобнее. Потом осторожно приподняла угол шинели. Она увидела незнакомое синевато-серое лицо с неплотно прикрытыми глазами.
«Не он!» — чуть не крикнула Маша, скорбя и радуясь одновременно.
Тихо опустив шинель, она отошла…
5
Вечером, накануне боя, командующий армией переговорил по телефону со своими командирами дивизий. От каждого он принял доклад о том, что подготовка к наступлению закончена или будет закончена до рассвета. Каждому он пожелал удачи, но не всем вполне поверил. Поэтому офицеры тотчас же отправились на командные пункты частей. Бригадный комиссар Уманен, член военного совета армии, еще с утра объезжал соединения. Ночью он позвонил и донес, что армия к действиям готова, но ухудшившаяся погода внушает тревогу за исход операции. Командующий подтвердил, однако, приказ о наступлении. Было уже поздно, и он отпустил начальника штаба, с которым весь вечер работал. Прощаясь, генерал-майор пожал командующему руку значительнее, чем обычно.
— Ну, помогай нам… — начал Рябинин и умолк, не договорив, кто именно должен был им помочь.
Вызвав адъютанта, он сказал, что уходит к себе спать. Слегка согнувшись, Рябинин встал из-за стола и направился к выходу; боль в пояснице не позволяла ему с некоторых пор сразу выпрямиться после долгого сидения. Адъютант предупредительно распахнул перед генералом дверь; на крыльце он включил фонарик. В узком луче света замелькали частые голубые капли, косо падавшие из темноты.
— Льет и льет, — сказал Рябинин ворчливо.
— Потоп, все развезло, — сказал адъютант.
Он попытался взять командующего под локоть, чтобы помочь сойти по ступенькам, но тот убрал руку, уклоняясь от услуги.
Они перешли улицу, шлепая по лужам, и поднялись на крыльцо дома напротив. Часовой, ослепленный фонариком, приблизил к генералу сощуренные, вглядывающиеся глаза. Адъютант постучал, и женщина в темном платье, отводя от света заспанное лицо, впустила командарма, На цыпочках, чтобы не потревожить хозяев, он прошел в свою комнату…
Здесь, как обычно, ожидал на столике глиняный кувшин, покрытый блюдечком; рядом под чистым полотенцем лежал хлеб. Генерал отправил спать адъютанта, налил молока в кружку и стоя выпил. Потом присел, отдыхая…
Утром он начинал наступление, подготовка к которому поглощала все его силы в течение последних недель. И хотя цель операции заключалась всего лишь в овладении несколькими пунктами, что облегчило бы последующие наступательные действия фронта, Рябинин испытывал скрытое волнение… Через несколько часов он должен был атаковать крупными силами в условиях весенней распутицы, что до сих пор никому не удавалось. В штабе фронта многие считаЛи рискованной не самую идею этого сражения, но именно его дату. Однако намерения главного командования, предписавшего наступление, были правильно поняты генералом. Успех или неудача его попытки имели принципиальное тактическое значение. Поэтому командарм чувствовал себя более возбужденным, чем обычно… Вернувшись, наконец, к себе после долгого дня деятельности, только насильственно прерванной, а не завершенной, он как будто не знал, что ему делать со своим одиночеством. Он оглядел комнату, снял очки, протер их, повертел в руках, рассматривая оправу, потом опять надел.
На столе, поверх стопки газет, Рябинин увидел почтовую открытку и с некоторым замешательством вспомнил, что на нее давно надо ответить. Письмо было от сестры, с которой он не виделся много лет… Но генерал привык уже отвечать только на служебные бумаги, на запросы и рапорты — он был вдовцом, не имел детей, друзья его молодости потерялись… Достав из стола чистый лист бумаги, Рябинин задумчиво сидел над ним некоторое время, не зная, как и с чего начать. Не без труда он сочинил коротенькое сообщение о том, что здоров, что наступила весна и снег сходит с полей. Подумав, он попросил сестру не беспокоиться о нем и справился о здоровье племянницы, которой никогда не видел. Он едва не подписался своей полной фамилией, как подписывался под приказами. Спохватившись, он удивленно вывел: «Твой брат Сережа».
В занавешенное окно слабо и дробно застучал дождь, брошенный на стекло ветром.
«Льет, проклятый!» — подумал командарм, прислушиваясь.
Он посмотрел на часы — отдыхать ему осталось немного. Надписав на конверте адрес, он с облегчением отодвинул письмо. Повернувшись боком к столу, генерал, стараясь не запачкать пальцев, долго стаскивал сапоги, затем, отдуваясь, отнес их к кровати. Он постоял там и снова вернулся к столу, неслышно ступая большими ногами в белых шерстяных носках. Сняв телефонную трубку, он вызвал начальника своей артиллерии.
— Не спишь еще, Иван Федорович? — спросил генерал. — Как настроение? Хорошее?.. Я его тебе испорчу.
Прикрыв трубку морщинистой рукой, он негромко продолжал:
— Где пушки РГК? Мне Богданов жаловался, Уманец звонил… Размыло гать?! Ну, то-то… — успокоился командарм, услышав, что дорога уже починена.
— …Погода меня режет, — закончил начальник артиллерии свои объяснения.
— Это бедствие, а не погода, — согласился генерал. С пола тянуло холодом, и он поочередно поджимал то одну, то другую ногу. — Только я сочувствовать не умею… Вот именно… В твое положение входить не стану.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22