А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Легко и пружинисто всходил он по ступеням терема, слегка вскидывая голову, помолодев ликом, так, как подымался когда-то, пятнадцатилетним юношей, после неудачной войны с Дмитрием, как возвращался после съездов и путей, после того, как вместе с покойным Данилою остановил рати Андрея под Юрьевом, после Владимирского и Переяславского снемов… И все то был один долгий путь к этому, нынешнему восхождению, когда он наконец подымается по этим ступеням главою Владимирской Руси!Потом было богослужение в соборе (епископа Андрея, принимая благословение, просил зайти для беседы). Был пир на сенях и клики дружины. Князь почти не пил, ибо готовился к приему гостей — бояр, купцов и послов иноземных. От столов — в думную палату. Отношения с зятем Юрием Львовичем Волынским после смерти сестры становились все холоднее и уже тревожили. Нынче волынский князь надумал поять за себя полячку и, слышно, вовсю ликуется с латинскими попами. Не ведает, что творит! Пото и с епископом Андреем (сам литвин, должен понимать!) Михаил сразу, без околичностей, заговорил о самонужнейшем сейчас: проповедании веры православной среди ордынских и литовских язычников.— Почему католики столь успешны? Они и в Литве, и в Орде, и в Цесареграде они! Несите вы слово о Господе! Яко древлии мнихи! Почто не ходят! Ходят! Мало! И не проповедуют слово божие вперекор латинам! Нет! Мало веры! Мало убеждения!— Истреблены суть философы нашея земли! — сурово возражал Андрей. — Мало людей книжных. Киеву ноне конечное запустение наступает. Волынь… Ростов?У Михаила едва не вырвалось: «Тверь!» Но не сказалось слово. Подумал: «Прав Андрей!» Хоть и привечает он мужей, умудренных книжному знанию, но не створилось еще нового Киева, не створилось даже и Ростова из Твери. Что-то в деле сем есть такое, чего не достигнуть ни серебром, ни милостью княжою, а токмо преданием и долгими годами старины…— Некрепки в вере и сами смерды Русской земли! — говорил Андрей, строго глядя в широко расставленные, тяжелые и пронзительные глаза князя, на его начавшие обозначаться залысины в темных, слегка вьющихся волосах. — Букву, но не дух приемлют меря, чудь, весь и литва, служат Господу яко идолам, молебны яко требы творят! Вскую темным сим словеса божественная, надобен пример и время. Годы и годы. Быть может — века! Католикам проще. Прелесть латинская в букве суть. О сем непочто много и глаголати…Михаил, все так же пронзительно глядючи, слушал епископа не прекословя, но Андрей, начав отвечать князю в твердой запальчивости правоты, все более начинал чувствовать, что тот прав и с горем надобно признать, что не стало должного отпора латинам в землях православных, ниже и в самом Цареграде кесарском… Помедлив, спросил сам о том, что тревожило его как служителя: кто заменит ветхого деньми митрополита Максима, когда придет его час?— Митрополит еще не умер! — возразил Михаил и вспомнил дрожание старческих рук старого Максима. Воистину, надлежало и ему подумать о восприемнике! Русь должна иметь своего духовного главу. И с новым пронзительным вниманием оглядел он Андрея: не он ли? И что-то сказало: «Нет!» И Андрей, утупив очи долу, тоже отрекся от невысказанного. Осторожно предложил в восприемники владимирского игумена Геронтия. Об этом намекала давеча и Ксения Юрьевна, государыня-мать. Не вместе ли надумали? Мать и последние годы уже не во всем и не всегда оказывалась права, как, с горем, убеждался Михаил, для которого Ксения долгие годы была не только матерью, но и заменяла отца, советуя и направляя в делах господарских. Геронтий! Ну что ж… Как еще взглянет зять! И русских епископов как еще в одно соберешь… Михаил встал, прямой, стремительный. Литва нависала над самым Олешьем, мусульмане умножались в Орде. Без веры (и без вероучителей добрых) не победить. Дай Бог, чтобы они с матерью не ошиблись когда-нибудь в епископе Андрее!А теперь Новгород. И еще — Москва. И еще — Волынь, гибнущая, сама того не замечая. И мертвый Акинф, который теперь, после смерти, заботил едва ли не более, чем живой. (Неужели потребуют от него похода на Москву!) И ссоры боярские, своих с пришлыми, из-за мест в думе, из-за кормлений, из-за доходных волостей… Вот такой он получил в свои руки Русь. И он обязан высшею волей поднять ее из руин. Воротить блеск древнего киевского стола времен Владимировых… На миг голова закружилась от безмерности бремени, взятого им на рамена своя.К нему просились немецкие и литовские гости. Велев подождать, Михаил вызвал Бороздина с Александром Марковичем. Долго слушал о делах новгородских, переводя взгляд с сердито брызгавшего слюною Бороздина на немногословного и чем-то озабоченного явно младшего посла. Александр Маркович вознамерился было сказать нечто, и Михаил внутренним чутьем понял, что следовало поговорить с ним наедине, но отослать старика, оставив при себе младшего, было неловко, и он спросил прилюдно, чуть поморщась. Александр Маркович начал сказывать о том, как баял в Новгороде со смердами, и все было не то или же не совсем то, но Михаила торопили иные дела и люди, и он сдался, порешив отпустить послов: «Ну ладно, идите!» Про себя где-то отложилось: поговорить с Александром Марковичем погоднее, и ушло в глубину, в далекое «потом»…Нахлынули гости. Купеческая старшина Твери; этих обрадовал ордынским договором торговым, и сам обрадован был тем, как дружно и готовно откликнулись на его слова купцы, как возмущены были новгородским непокорством. Конечно, не утесни он новгородского гостя, тверскому не жить, а все же… За ними — гости иноземные, от Ганзы и Литвы и от кесаря кесарские земли. И всем — утвердить старые грамоты, и всем надобе льготы, ярлыки на проезд в Орду и к Хвалынскому морю! После них — свои послы от земель западных, с грамотами волынского князя. Отодвинул. Спросил:— Юрий Данилыч что?Послов к нему, как к великому князю владимирскому, из Москвы не было. Ну что ж! Где-то в душе вознамерился было совсем не трогать Юрия, а теперь тот сам напрашивает войну. Тут и Тохта не воспретит! Однако война должна быть малой, для острастки больше. И снова поморщился: такое, с оглядкой, всегда унижало Михаила. Мимоходом, но заботливо вопросил о плененном в Костроме княжиче Борисе. Распорядился кормить за своим столом и держать в вышних горницах. Пущай пленник не чует плена: он гость желанный великого князя, и только, а нелюбие между ним, Михаилом, и князем Юрием Борису ни к чему! Воротится когда, может, не так ретиво станет помогать брату… Тут же и пригласил Бориса трапезовать с собою в ужино. Как жаль, что Данил Лексаныч умер, не побыв на столе! Ну, а тогда? А тогда бы Юрий дрался за стол еще злее и имел бы права, коих нынче лишен. Как был прост, спокоен и мягок Данила при жизни, и как мертвый стал он заботить паче меры, паче Дмитрия, уже позабытого всеми, паче Андрея, чья могила даже и не просохла еще… Паче даже и Акинфовой смерти!И потом — торжественный ужин с боярами, среди коих дети Акинфа Великого с Андреем Кобылою (обласкать!) и московский пленник Борис (обласкать паки!), и — не обидеть своих, и — быть веселым и щедрым. Он не устал, не заботен, не гневен, нет! Он светел и радошен, глава и отец, а они — возлюбленные чада его.И уже потом, после гостей, — наконец-то можно хоть немного распустить себя, хоть немного отдохнуть от тяжкого (теперь чуется, насколько тяжкого!) дня — скромный ужин в кругу семьи. Заждавшаяся Анна, дети, что теперь — только теперь! — лезут на колени, цепляясь за плечи и бороду отца, трутся носами о шелк отцовского домашнего просторного нарядного сарафана, накинутого на плеча только что взамен суконного, отделанного парчою и жемчугом княжеского зипуна. Митя так прямо и зарылся мордочкой в большую ладонь отцову.— Скучал по тебе! — говорит Анна грудным, с лебедиными переливами, трепещущим голосом и отклоняется, выгибаясь, полураскрыв полные губы. И Михаил невольно скашивает глаза: не увидели б слуги отуманившихся на долгий миг, пока не справилась с собою, глаз княгини.— Скучал, баешь?— Батя! А я на кони ездил! А Сашок еще не умеет! А мы подрались с дворовыми, а я мамке не пенял, вот! — Сын гордо оглядывается на мать. Теперь о давешней драке и сказать мочно, при бате ничего никому не будет! И снова: — Батя, а ты Тохту видел? Какой он? А у нас привезли рыб, осетра большого-большого, больше коня! Я тебе покажу! Грамоте я уже выучил! (торопится упредить отцов вопрос).— Ну, напиши: аз, буки, веди.Митя, высунув язык, старательно водит писалом по вощанице, буквы ползут врозь, прыгают и все же получаются уже! Уезжал в Орду, сын еще ничего не умел.— И счет учил?— Ага! — Загибая пальцы и мимоходом легонько отпихнув сестренку, что, молчаливо сопя, лезет на колени к отцу: — Раз, два, три, четыре, пять, семь… нет, шесть, семь… Батя, а тебе когда будет сто лет? Через шестьдесят шесть?— Верно. Сам счел?— Сам! — И застеснялся, опуская голову, покраснев, признается отцу: — Мама помогла немножко…— Ну, а пению учат тебя? — спрашивает, подхватив сына на руки, Михаил. Митя кивает головой. — Ну, покажи! — говорит он, посадив первенца на колени.— «И научи мя оправда-а-нием твои-и-им!» — немножко сбиваясь, пропевает сын.— Не так! — И красиво, низким глубоким голосом, Михаил пропевает (а Митя подтягивает тоненько, во вса глаза глядя на отца): — «И научи-и мя о-о-правда-а-а-нием твои-и-им!» Ну, идите спать! — Все трое прижимаются личиками к отцу, не хотят уходить. Кормилица кое-как отрывает их от отца по очереди и уносит в постелю. Последнего — Митю, и он еще успевает спросить то, что намерился прошать с самого начала, да как-то совсем и забыл:— Батя, а ты теперь на войну поедешь?— С кем?— С московским князем Юрием!Михаил усмехается, глядя на сына.— Сам выдумал?— Да-а, все бояре бают, что будет война с Москвою и с Новым Городом тоже!— Не будет войны, сын! Постараюсь, чтобы не было войны… большой войны.Нянька уже ухватила Митю, понесла в постель. Михаил вылез из-за стола, ступил в изложню благословить детей на ночь. Подошел к широкой кровати, где на взголовье уже уместились все три детские рожицы.— Батя, а ты теперь самый-самый сильный? — задает Митя вечный детский вопрос, ухватив отца за палец и не отпуская от себя.— Батя самый сильный, спи! — подсказывает Анна из-за плеча мужа.— Сильнее Тохты?— Нет, сын, Тохта сильнее!— Почему? — разочарованно и капризно тянет Митя. — Почему не ты?— Вырастешь — поймешь, а пока спи, сынок!И — ночь. Скинув сапоги и ополоснув руки, он помолился; сам, не вызывая слуги, задул свечи. Анна ждала, истосковавшаяся, неистовая. Молча ласкала, молча, со сжатыми зубами, прижималась губами к его губам, коротко стонала (подумалось самой: «Беспременно понесу с этой ночи!»), тихо плакала потом от счастья, от долгих, пережитых наедине, запрятанных страхов. Никогда допрежь не боялась за него так безумно, как в нынешний его отъезд в Орду. И он уснул с мокрыми от ее слез губами, а она еще долго, бережно, стараясь не будить, целовала бугристые руки и широкую, твердую, в темнеющих завитках грудь своего князя, любимого, болезного, родного, великого — для всех теперь великого князя Владимирской земли! ГЛАВА 15 Московская рать, посланная по настоянию Юрия в Переяславль, простояла без дела. Михаил, как и предрекали Протасий с Бяконтом, пошел, минуя Дмитров, прямо на Москву, обложил город, разграбил посады и, после нескольких, неудачных для москвичей сшибок, заставил-таки Юрия «поклонитися себе»: подписать мир, признать великокняжеское достоинство Михаила, выдать переяславскую дань (город оставался за Юрием, но на правах держания, а не вотчины) и обещать урядить с Рязанью и рязанским князем Константином, полоненным покойным Данилою. Последнее грозило потерей Коломны и было всего тяжелее. Скрепя сердце, Юрий решил сам ехать в Рязань, к сыну Константинову, Василию, надеясь лестью ли, златом или угрозами, а оставить Коломну за собой.Княжича Бориса, захваченного на Костроме, вместе с остатками его разгромленной дружины, Михаил, по миру, без выкупа возвратил Юрию.Пока воеводы московских полков, разоставленных на Нерли и под Переяславлем, спорили, мочно ли, нарушив княжой приказ, идти на выручку своим, к Москве (бросить Переяславль не решились-таки, опасаясь гнева Юрия), начали доходить вести о переговорах, а потом и о мире. Дни шли за днями, ратники изнывали без дела, и бояре, сами истомившиеся пустым стоянием, нестрого смотрели на отлучки из полков: знатьё бы только, где искать ратника, коли нужда придет.Мишук, сын Федора, пользуясь воеводской ослабой, к вящей родительской радости, дневал и ночевал в родимом терему, в Княжеве. Помогал отцу перекладывать анбар и хлев, перегостил у всей родни, таскался со старыми дружками на рыбалку и охоту, к гордости Федора, самолично рогатиной свалил сохатого, а в сумерках шастал по беседам, разбойной широконосой рожей бередя сердца кухмерьских и криушкинских девок.Феня заговаривала уже не раз, что сына нать оженить. Мишук отмахивался. Федор пожимал плечами: пущай погуляет ищо! Сам он по-новому приглядывался к сыну, заботно, а то и с удивлением обнаруживая в нем неведомые себе и часто чужие черты. Рубили анбар. Мишук, посвистывая, стоял поодаль. Когда Федор, потный, соскочил с подмостей и хотел было обругать сына за безделье, тот, отмахнув несказанные отцовы слова, показал кивком:— Батя, глянь! — Федор, всмотревшись, пошел бурыми пятнами. Плотники, без его догляду, пользуясь тем, что хозяин сам сидит на лесах, испортили прируб. — И там еще! — Мишук подошел к стене, ткнул перстом, указав иной огрех древоделей. Две головы свесились сверху.— Ну-ко! На глядень рядились али на работу?! — прикрикнул Мишук. Головы скрылись, и тотчас злее затюкали топоры.— Хоть перелагай прируб! — выругался в сердцах Федор.— Всё Яшка твой!Федор смолчал. Сын чего-то крепко невзлюбил литвина. Яша глядел на парня как на своего: когда-то спас мальца с Феней от смерти в московских лесах. Как на своего и покрикивал порою. Мишук прежнего не помнил, на покоры литвина кривился, а раз как-то зло осадил Якова, напомнив, что холопу на господина голоса лучше не подымать… Яшка-Ойнас ушел после в клеть, плакал от горькой обиды, нанесенной жестоким мальчишкою, и Федор топотался около, не зная, как помочь, что содеять. Яша-то, и верно, холоп, а Мишука за холопа не накажешь — наследник! Про себя решил тогда же непременно на духу написать Якову вольную. Не ровен час помру, не изобидели бы старика… Кое-как уладилось. Яков замолк, и Мишук не огрызался больше, но при случае нет-нет и укажет отцу на иной огрех, и все выходило, что Яков виноват: того не сделал, иного недоглядел… Вроде бы этот прируб, и верно, при Яше клали! И еще одно повернулось в голове, когда стоял плечо в плечо с сыном, глядючи на испорченную работу: помене надо бы самому ломить, поболе работников строжить. И слушают ведь парня! Вона: крикнул — тотчас за топорища взялись! Постоял еще, подумал. Полез на подмости. Обложил мастеров, велел раскидывать прируб. Те заворчали было, но поглядев на свирепое лицо Федора, с неохотою полезли вниз. И не полезли бы! Да опять Мишук прикрикнул и — проняло.«Вырос сын! Прошло мое время, уже не понимаю чего-то! — думал Федор, глядя, как сперва с затрудненною скукой, потом яростно, а там уже и весело, играючи, раскатывают мужики бревна, добираясь до испорченного угла. — Когда-то сам за шивороты таскал таких вот… У князя Ивана Митрича. И ведь тоже слушались! А все, вроде, инако было. Не по-нынешнему. Да у них, на Москвы, безо крику да безо страху, може, и нельзя! Народ-от сборный, паразный народ… Себя утешаю. Не боярин, дак! А сын уже как и боярчонок, „детский“. Его бы дани собирать послали, не постыдился, как я в еговые лета…»А другого разу и самого Федора крепко обидел Мишук, сам того не хотя. Попросил:— Я возьму Серка проездитьце! С боярчатами надумали в Купань сгонять.— Гнедого возьми! — ворчливо отмолвил Федор. Гнедой был добрый конь, малость тяжеловат на скаку, зато вынослив на диво и не пуглив. Такого гоняй того боле — не запалишь. Но Мишук, выслушав отца, надул губы. Возразил:— Будет Данило Протасьич, Ощерин, да Окатьевы, да рязански боярчата — у тех-то кони добры! Мне на Гнедом — стыдоба перед ими! И над тобою, батя, смеятьце учнут!Федор пожевал морщинистым ртом (последние годы, за болезнями, многих зубов стало недоставать), помедлил:— Ну, бери Серого, что ж… — Он еще помолчал, затягивая чересседельник, — дело было на дворе, и Федор ладил сгонять в Маурино, обменять воз свежей рыбы на говядину (с говядиной нынче, за хоромным строеньем, просчитались чуток, а забивать свой скот до осени не хотелось). Думал сказать безразлично: «Ну, чего там, в сам деле, парни все одинаки, первое у их — похвастать конем!» Да вдруг всего, как горячею волною, облило стыдом и гневом: — Рязански боярчата меня засмеют, баешь? — И, срываясь в голос, зная, что лишнее, но не в силах остановить себя, закричал:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55