А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


«Ведьма, сущая ведьма!» – по-видимому, думает мистер Талкингхорн, подозрительно глядя на нее; потом говорит вслух:
– Полегче, душечка, полегче. Я вам заплатил.
– Заплатили! – повторяет она с ожесточенным презрением. – Это два-то соверена! А я их и не разменяла даже – ни пенни из них не истратила; я их отвергаю, презираю, швыряю прочь!
Что она и проделывает, выхватив монеты из-за корсажа и швырнув их об пол с такой силой, что они подпрыгивают в полосе света, потом раскатываются по углам и, стремительно покружившись, постепенно замедляют бег и падают.
– Вот! – говорит мадемуазель Ортанз, снова полузакрыв большие глаза. – Так, значит, вы мне заплатили? Хорошенькая плата, боже мой!
Мистер Талкингхорн скребет голову ключом, а француженка язвительно смеется.
– Вы, как видно, богаты, душечка, – сдержанно говорит мистер Талкингхорн, – если так сорите деньгами!
– Да я и правда богата, – отвечает она, – я очень богата ненавистью. Я всем сердцем ненавижу миледи. Вы это знаете.
– Знаю? Откуда я могу это знать?
– Вы отлично знали это, когда попросили меня дать вам те самые сведения. Отлично знали, что я была в яр-р-р-рости!
Нельзя, казалось бы, более раскатисто произнести звук «р» в последнем слове, но для мадемуазель Ортанз этого мало, и она подчеркивает страстность своей речи, сжав руки и стиснув зубы.
– О-о! Значит я знал это, вот как? – говорит мистер Талкингхорн, внимательно рассматривая нарезку на бородке ключа.
– Да, конечно. Я не слепая. Вы рассчитывали на меня, потому что знали это. И были правы! Я ненавижу ее.
Мадемуазель Ортанз теперь стоит скрестив руки и последнее замечание бросает ему через плечо.
– Засим, имеете вы сказать мне еще что-нибудь, мадемуазель?
– Я с тех пор без места. Найдите мне хорошее место. Устройте меня в богатом доме! Если не можете или не желаете, тогда наймите меня травить ее, преследовать, позорить, бесчестить. Я буду помогать вам усердно и очень охотно. Ведь сами-то вы делаете все это. Мне ли не знать!
– Должно быть, вы слишком много знаете, – замечает мистер Талкингхорн.
– А разве нет? Неужели я так глупа и, как младенец, поверю, что приходила сюда в этом платье показаться мальчишке только для того, чтобы разрешить какой-то спор, пари? Хорошенькое дело, боже мой!
Эту тираду, до слова «пари» включительно, мадемуазель произносила иронически вежливо и мягко; затем внезапно перескочила на самый ожесточенный и вызывающий тон, а ее черные глаза закрылись и снова широко раскрылись чуть ли не в одно и то же мгновение.
– Ну-с, теперь посмотрим, – говорит мистер Талкингхорн, похлопывая себя ключом по подбородку и невозмутимо глядя на нее, – посмотрим, как обстоит дело.
– Ах, вот что? Ну, посмотрим, – соглашается мадемуазель, гневно и неистово кивая ему в ответ.
– Вы приходите сюда, чтобы обратиться ко мне с удивительно скромной просьбой, которую сейчас изложили, и, если я вам откажу, вы придете снова.
– Да, снова! – подтверждает мадемуазель, кивая все так же неистово и гневно. – Снова!.. И снова! И много раз снова! Словом, без конца!
– И придете не только сюда, но, быть может, и к мистеру Снегсби? А если визит к нему тоже не будет иметь успеха, вы придете сюда опять?
– И опять! – повторяет мадемуазель, как одержимая. – И опять. И опять. И много раз опять. Словом, без конца!
– Так. А теперь, мадемуазель Ортанз, позвольте мне посоветовать вам взять свечу и подобрать ваши деньги. Вы, вероятно, найдете их за перегородкой клерка, вон там в углу.
Она отвечает лишь коротким смехом, глядя на юриста через плечо, и стоит как вкопанная, скрестив руки.
– Не желаете, а?
– Нет, не желаю!
– Тем беднее будете вы, и тем богаче я! Смотрите, милейшая, вот ключ от моего винного погреба. Это большой ключ, но ключи от тюремных камер еще больше. В Лондоне имеются исправительные заведения (где женщин заставляют вращать ногами ступальные колеса), и ворота у этих заведений очень крепкие и тяжелые, а ключи под стать воротам. Боюсь, что даже особе с вашим характером и энергией будет очень неприятно, если один из этих ключей повернется и надолго запрет за ней дверь. Как вы думаете?
– Я думаю, – отвечает мадемуазель, не пошевельнувшись, но произнося слова отчетливо и ласковым голосом, – что вы подлый негодяй.
– Возможно, – соглашается мистер Талкингхорн, невозмутимо сморкаясь. – Но я не спрашиваю, что вы думаете обо мне, я спрашиваю, что вы думаете о тюрьме.
– Ничего. Какое мне до нее дело?
– А вот какое, милейшая, – объясняет юрист, как ни в чем не бывало пряча платок и поправляя жабо, – тут у нас законы так деспотично-строги, что ограждают любого из наших добрых английских подданных от нежелательных ему посещений, хотя бы и дамских. И по его жалобе на беспокойство такого рода закон хватает беспокойную даму и сажает ее в тюрьму, подвергая суровому режиму. Повертывает за ней ключ, милейшая.
И он наглядно показывает при помощи ключа от погреба, как это происходит.
– Неужели правда? – отзывается мадемуазель Ортанз все так же ласково. – Смехота какая! Но, черт возьми!.. какое мне все-таки до этого дело?
– А вы, красотка моя, попробуйте нанести еще один визит мне или мистеру Снегсби, – говорит мистер Талкингхорн, – вот тогда и узнаете – какое.
– Может быть, вы тогда меня в тюрьму упрячете?
– Может быть.
Мадемуазель говорит все это таким шаловливым и милым тоном, что странно было бы видеть пену на ее губах, однако рот ее растянут по-тигриному, и чудится, будто еще немного, и из него брызнет пена.
– Одним словом, милейшая, – продолжает мистер Талкингхорн, – мне не хочется быть неучтивым, но если вы когда-нибудь снова явитесь без приглашения сюда – или туда, – я передам вас в руки полиции. Полисмены очень галантны, но они самым позорящим образом тащат беспокойных людей по улицам… прикрутив их ремнями к доске, душечка.
– Вот увидим, – шипит мадемуазель, протянув руку вперед, – погляжу я, посмеете вы или нет!
– А если, – продолжает юрист, не обращая внимания на ее слова, – если я устрою вас на это хорошее место, иначе говоря, посажу под замок, в тюрьму, пройдет немало времени, прежде чем вы снова очутитесь на свободе.
– Вот увидим! – повторяет мадемуазель все тем же шипящим шепотом.
– Ну-с, – продолжает юрист, по-прежнему не обращая внимания на ее слова, – а теперь убирайтесь вон. И подумайте дважды, прежде чем прийти сюда вновь.
– Сами подумайте! – бросает она. – Дважды, двести раз подумайте!
– Ваша хозяйка уволила вас как несносную и непокладистую женщину, – говорит мистер Талкингхорн, провожая ее до лестницы. – Теперь начните новую жизнь, а мои слова примите как предостережение. Ибо все, что я говорю, я говорю не на ветер; и если я кому-нибудь угрожаю, то выполняю свою угрозу, любезнейшая.
Она спускается по лестнице, не отвечая и не оглядываясь. После ее ухода он тоже спускается в погреб, а достав покрытую паутиной бутылку, приходит обратно и не спеша смакует ее содержимое, по временам откидывая голову на спинку кресла и бросая взгляд на назойливого римлянина, который указует перстом с потолка.

Глава XLIII
Повесть Эстер

Теперь уже не имеет значения, как много я думала о своей матери – живой, но попросившей меня считать ее умершей. Сознавая, какая ей грозит опасность, я не решалась видеться с ней или даже писать ей из боязни навлечь на нее беду. Самое мое существование оказалось непредвиденной опасностью на жизненном пути моей матери, и, зная это, я не всегда могла преодолеть ужас, охвативший меня, когда я впервые узнала тайну. Я не осмеливалась произнести имя своей матери. Мне казалось, что я не должна даже слышать его. Если в моем присутствии разговор заходил о Дедлоках, что, естественно, случалось время от времени, я старалась не слушать и начинала считать в уме или читать про себя стихи, которые знала на память, или же просто выходила из комнаты. Помнится, я нередко делала это и тогда, когда нечего было опасаться, что заговорят о ней, – так я боялась услышать что-нибудь такое, что могло бы выдать ее – выдать по моей вине.
Теперь уже не имеет значения, как часто я вспоминала о голосе моей матери, спрашивая себя, услышу ли я его снова, – чего страстно желала, – и раздумывая о том, как странно и грустно, что я услышала его так поздно. Теперь уже не имеет значения, что я искала имя моей матери в газетах; ходила взад и вперед мимо ее лондонского дома, который казался мне каким-то милым и родным, но боялась даже взглянуть на него; что однажды я пошла в театр, когда моя мать была там, и она видела меня, но мы сидели среди огромной, разношерстной толпы, разделенные глубочайшей пропастью, и самая мысль о том, что мы друг с другом связаны и у нас есть общая тайна, казалась каким-то сном. Все это давным-давно пережито и кончено. Удел мой оказался таким счастливым, что если я перестану рассказывать о доброте и великодушии других, то смогу рассказать о себе лишь очень немного. Это немногое можно пропустить и продолжать дальше.
Когда мы вернулись домой и зажили по-прежнему, Ада и я, мы часто разговаривали с опекуном о Ричарде. Моя милая девочка глубоко страдала оттого, что юноша был несправедлив к их великодушному родственнику, но она так любила Ричарда, что не могла осуждать его даже за это. Опекун все хорошо понимал и ни разу не упрекнул его за глаза ни единым словом.
– Рик ошибается, дорогая моя, – говорил он Аде. – Что делать! Все мы ошибались, и не раз. – Будем полагаться на вас и на время, – быть может, он все-таки исправится.
Впоследствии мы узнали наверное (а тогда лишь подозревали), что опекун не стал полагаться на время и нередко пытался открыть глаза Ричарду, – писал ему, ездил к нему, мягко уговаривал его и, повинуясь велениям своего доброго сердца, приводил все доводы, какие только мог придумать, чтобы его разубедить. Но наш бедный, любящий Ричард оставался глух и слеп ко всему. Если он не прав, он принесет извинения, когда тяжба в Канцлерском суде окончится, говорил он. Если он ощупью бредет во мраке, самое лучшее, что он может сделать, это рассеять тучи, по милости которых столько вещей на свете перепуталось и покрылось тьмой. Подозрения и недоразумения возникли из-за тяжбы? Так пусть ему позволят изучить эту тяжбу и таким образом узнать всю правду. Так он отвечал неизменно. Тяжба Джарндисов настолько овладела всем его существом, что из каждого приведенного ему довода он с какой-то извращенной рассудительностью извлекал все новые и новые аргументы в свое оправдание.
– Вот и выходит, – сказал мне как-то опекун, – что убеждать этого несчастного, милого юношу еще хуже, чем оставить его в покое.
Во время одного разговора на эту тему я воспользовалась случаем высказать свои сомнения в том, что мистер Скимпол дает Ричарду разумные советы.
– Советы! – смеясь, подхватил опекун. – Но, дорогая моя, кто же будет советоваться со Скимполом?
– Может быть, лучше сказать: поощряет его? – промолвила я.
– Поощряет! – снова подхватил опекун. – Кого же может поощрять Скимпол?
– А Ричарда разве не может? – спросила я.
– Нет. – ответил он, – куда ему, этому непрактичному, нерасчетливому, кисейному созданию! – ведь Ричард с ним только отводит душу и развлекается. Но советовать, поощрять, вообще серьезно относиться к кому или чему бы то ни было, такой младенец, как Скимпол, совершенно не способен.
– Скажите, кузен Джон, – проговорила Ада, которая подошла к нам и выглянула из-за моего плеча, – почему он сделался таким младенцем?
– Почему он сделался таким младенцем? – повторил опекун, немного опешив, и начал ерошить свои волосы.
– Да, кузен Джон.
– Видите ли, – медленно проговорил он, все сильней и сильней ероша волосы, – он весь – чувство и… и впечатлительность… и… и чувствительность… и… и воображение. Но все это в нем как-то не уравновешено. Вероятно, люди, восхищавшиеся им за эти качества в его юности, слишком переоценили их, но недооценили важности воспитания, которое могло бы их уравновесить и выправить; ну, вот он и стал таким. Правильно? – спросил опекун, внезапно оборвав свою речь и с надеждой глядя на нас. – Как полагаете вы обе?
Ада, взглянув на меня, сказала, что Ричард тратит деньги на мистера Скимпола, и это очень грустно.
– Очень грустно, очень, – поспешил согласиться опекун. – Этому надо положить конец… Мы должны это прекратить. Я должен этому помешать. Так не годится.
Я сказала, что мистер Скимпол, к сожалению, познакомил Ричарда с мистером Воулсом, с которого получил за это пять фунтов в подарок.
– Да что вы? – проговорил опекун, и на лице его мелькнула тень неудовольствия. – Но это на него похоже… очень похоже! Ведь он сделал это совершенно бескорыстно. Он и понятия не имеет о ценности денег. Он знакомит Рика с мистером Воулсом, а затем, – ведь они с Воулсом приятели, – берет у него в долг пять фунтов. Этим он не преследует никакой цели и не придает этому никакого значения. Бьюсь об заклад, что он сам сказал вам это, дорогая!
– Сказал! – подтвердила я.
– Вот видите! – торжествующе воскликнул опекун. – Это на него похоже! Если бы он хотел сделать что-то плохое или понимал, что поступил плохо, он не стал бы об этом рассказывать. А он и рассказывает и поступает так лишь по простоте душевной. Но посмотрите на него в домашней обстановке, и вы лучше поймете его. Надо нам съездить к Гарольду Скимполу и попросить его вести себя поосторожней с Ричардом. Уверяю вас, дорогие мои, это ребенок, сущий ребенок!
И вот мы как-то раз встали пораньше, отправились в Лондон и подъехали к дому, где жил мистер Скимпол.
Он жил в квартале Полигон в Сомерс-Тауне Сомерс-Таун – район Лондона к северо-западу от Сити.

, где в то время ютилось много бедных испанских беженцев, которые носили плащи и курили не сигары, а папиросы. Не знаю, то ли он все-таки был платежеспособным квартирантом, благодаря своему другу «Кому-то», который рано или поздно всегда вносил за него квартирную плату, то ли его неспособность к делам чрезвычайно усложняла его выселение, но, так или иначе, он уже несколько лет жил в этом доме. А дом был совсем запущенный, каким мы, впрочем, его себе и представляли. Из решетки, ограждавшей нижний дворик, вывалилось несколько прутьев; кадка для дождевой воды была разбита; дверной молоток едва держался на месте; ручку от звонка оторвали так давно, что проволока, на которой она когда-то висела, совсем заржавела, и только грязные следы на ступенях крыльца указывали, что в этом доме живут люди.
В ответ на наш стук появилась неряшливая пухлая девица, похожая на перезрелую ягоду и выпиравшая из всех прорех своего платья и всех дыр своих башмаков, и, чуть-чуть приоткрыв дверь, загородила вход своими телесами. Но, узнав мистера Джарндиса (мы с Адой даже подумали, что она, очевидно, связывала его в своих мыслях с получением жалования), она тотчас же отступила и позволила нам войти. Замок на двери был испорчен, и девица попыталась ее запереть, накинув цепочку, тоже неисправную, после чего попросила нас подняться наверх.
Мы поднялись на второй этаж, причем нигде не увидели никакой мебели; зато на полу всюду виднелись грязные следы. Мистер Джарндис без дальнейших церемоний вошел в какую-то комнату, и мы последовали за ним. Комната была довольно темная и отнюдь не опрятная, но обставленная с какой-то нелепой, потертой роскошью: большая скамейка для ног, диван, заваленный подушками, мягкое кресло, забитое подушечками, рояль, книги, принадлежности для рисования, ноты, газеты, несколько рисунков и картин. Оконные стекла тут потускнели от грязи, и одно из них, разбитое, было заменено бумагой, приклеенной облатками; однако на столе стояла тарелочка с оранжерейными персиками, другая – с виноградом, третья – с бисквитными пирожными, и вдобавок бутылка легкого вина. Сам мистер Скимпол полулежал на диване, облаченный в халат, и, попивая душистый кофе из старинной фарфоровой чашки – хотя было уже около полудня, – созерцал целую коллекцию горшков с желтофиолями, стоявших на балконе.
Ничуть не смущенный нашим появлением, он встал и принял нас со свойственной ему непринужденностью.
– Так вот я и живу! – сказал он, когда мы уселись (не без труда, ибо почти все стулья были сломаны). – Вот я веред вами! Вот мой скудный завтрак. Некоторые требуют на завтрак ростбиф или баранью ногу; а я не требую. Дайте мне персиков, чашку кофе, красного вина, и с меня хватит. Все эти деликатесы нужны мне не сами по себе, а лишь потому, что они напоминают о солнце. В коровьих и бараньих ногах нет ничего солнечного. Животное удовлетворение, – вот все, что они дают!
– Эта комната служит нашему другу врачебным кабинетом (то есть служила бы, если б он занимался медициной); это его святилище, его студия, – объяснил нам опекун.
– Да, – промолвил мистер Скимпол, обращая к нам всем поочередно свое сияющее лицо, – а еще ее можно назвать птичьей клеткой.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127