А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


Она спиной стояла к Петрову.
— Освободите его немедленно, иначе я буду звонить вашему начальству!
Сержант показал Петрову на коридорчик, повел его мимо дверей, открыл камеру.
— Посиди. Узнаем, кто ты, и освободим.
— Не надо, — сказал Петров, — я прибыл к месту назначения.
Он вытянулся на нарах, он вновь был в прошлом, он знал, что ему делать.
Прежде всего спать.
Четыре часа — без сновидений, без картинок в цвете, без мучительных образов. Он выспался.
Дверь открыл сам дежурный, протянул полотенце.
— Иди умойся. И не прикидывайся. Выпустим сейчас.
Он все уже подготовил, пересчитал при Петрове деньги, уложил их в паспорт.
— Четыре тысячи восемьсот сорок один. Проверь. Полсотни взял за штраф.
И брось эти шуточки, понял? Стольких людей из-за тебя потревожили…
Часы показывали двадцать два с минутами.
— Я свободен?
— Говорю тебе: за тобой приедут.
— Вновь спрашиваю: я свободен?
— Иди, — устало разрешил дежурный. — Иди.
В наземном вестибюле «Филей» дул ветер, пахло свободой. Петров прочел названия станций и понял, что с той минуты, как нажат был стартер «газика», он стремился к дому на Кутузовском — так и называлась следующая остановка.
Теперь, когда цель так близка, он не мог задерживаться нигде и от «Кутузовской» бежал — к дому Лены, летел по ступенькам. Палец потянулся к звонку, но кнопку не тронул… Что-то происходило за дверью: Петрову казалось, что он слышит дыхание человека за нею. Усмирялось биение сердца, на лестнице, во всем подъезде обманчивая тишина, и кто-то стоял за дверью, прислушивался к тишине и к дыханию Петрова. Вновь поднес он палец к звонку, и, опережая руку, открылась дверь, и Лена бросилась к нему, обнимая и плача.
Взглянуть на нее один раз, только один раз, а потом будь что будет — это гнало его с утра, увидеть еще раз ее глаза, лоб, вдохнуть запах свежести и можно долгие годы жить без нее, питаясь острыми воспоминаниями последней встречи. Он гладил вздрагивающую спину, морщил увлажненное слезами лицо свое и боялся неверным звуком голоса выдать страдание. Она не должна видеть его слабым, она сама слабая.
— Тебя ищут, — шептала она. — Тебя ищут с обеда. Последний раз мне звонили пять минут назад. Ты убежал из милиции?
Петров мычал — говорить не мог.
— Тебя все ребята ждут у дома, все — и Сорин, и Крамарев, и Круглов, и Фомин…
— Кто?
— Фомин, Дундаш… Зачем ты его избил? Но он сказал, что сам виноват…
Рука лежала на мягкой лопатке, рука внимала умоляющему пульсу тела, всепрощающему ласковому биению.
— Ребята так беспокоятся… Почему ты не мог позвонить мне?
Он пытался сделать это два дня назад, но никак не вспоминался телефон.
Дверь осталась открытой, и Петров видел суд в полном составе. Мама, как и прежде, занимала центральное место, папа и Антонина по бокам.
— Лена! — воззвала мама.
— Уйдем ко мне… — шепнул Петров.
Не отрываясь от него, Лена смотрела на мать, и тело ее напрягалось.
— Я ухожу, слышите! — крикнула она и пошла в квартиру.
Дверь тут же захлопнулась, сквозь нее пробивались женские голоса: визгливый — матери и — тоже на грани истерии — Антонины.
Забыв о звонке, Петров налетел на дверь, колотил ее руками и ногами.
Вдруг она подалась, распахнулась. Сестры стояли рядом, Лена с чемоданчиком, и Петров испугался, потому что сестры стали совсем похожими, и никогда еще не видел он на Ленином лице такого выражения жестокости и злости…
Внизу, во дворе, Антонина плакала, обнимая сестру, рассовывала по ее карманам разную косметическую мелочь, и Лена плакала, а Петров думал о том, что ему надо еще учиться жизни.
— Саша! — крикнула Антонина, когда они миновали арку. — Проворачивай это дело быстрее!
Ему оставалось пройти немного, чтоб завершить свой путь. Держа Лену за плечо, шел он по малолюдному в эти часы Кутузовскому проспекту, по Большой Дорогомиловке, свернул в переулок, прямиком выводящий к вокзалу. Стало шумнее: по переулку двигались сошедшие с электричек люди, уезжавшие за город туристы; кто-то не сорванным еще горлом тащил за собой песню; неумело бренчала гитара; закрывались ларьки, и продавщицы увязывали свои сумки; плакал ведомый матерью ребенок, и мать хранила молчание, исчерпав все слова, надеясь на ремень отца, который ждет их дома.
Часы на вокзальной башне пробили одиннадцать вечера. Петров купил у старухи остатки цветов в корзине.
— Так ребята ждут меня у дома?.. Ключ у Валентина есть, ночевать на лестнице не будут… Сегодня — наша ночь.
— Где же мы будем спать?
Он повел ее на вокзал, внутрь. В дальнем зале нашлось место. Лена положила голову на его плечо и спала или притворялась спящей. Вокзальные лавки неудобны и вместительны, люди сидели, вжавшись в профиль скамьи; только странствующие и бездомные могли привыкнуть к давлению многократно отраженных звуков, рождаемых где-то под потолком. Скребущие, свистящие и скорбящие голоса проносились над залами и оседали, как пыль. В безобразный хор изредка втискивалось свежее дуновение, и динамик лающе говорил о посадке на поезд, номер которого пропадал в поднимающемся шуме. Люди вставали, несли чемоданы, детей, узлы.
А в три часа началось великое переселение народов: вокзальная обслуга приступила к уборке, зал за залом освобождая от людей, стрекоча громадными пылесосами. Петров поднял Ленину голову. Пошли искать пристанище в уже обработанный пылесосами зал, на скамье раздвинулись, впустили их в теплый ряд спящих и полуспящих. Напротив сидела молдаванка, держа ребенка, укутанного в грязную, прекрасно выделанную шаль. Свирепый черный муж ее, тоже молдаванин, не спал, пронзительные глаза его перекатывались под упрямым и гневным лбом, высматривая опасность, грозящую жене и ребенку. Начинал верещать динамик — он вскидывал голову, и плотные, опускавшиеся книзу усы его топорщились. Молдаванка спала особым сном матери, умеющей в дикой какофонии поймать слабый писк младенца, понять в писке, чего хочет ребенок и что тревожит его. Вдруг она открыла глаза, наклонила голову, запустила руку под плюшевую кофту и достала громадную, желтую, как луна, грудь, сунула ребенку шершавый коричневый и вздутый сосок. Выпросталась крохотнейшая рука, поползла по желтому шару, нетерпеливо скребя его мягкими ноготками… Дитя насыщалось, и ноготки поскре-бывали все нежней, пока пальцы не сложились в кулачок. Ребенок напитался, нагрузился и отпал от соска. Мать встретила взгляд Лены и улыбнулась ей покровительственно, и муж заулыбался, раздвинул усы, сверкнули зубы, молдаванин победоносно глянул на Петрова…
Утро взметнуло новые звуки. Открылись буфеты, ехали на тележках кипятильники с кофе, выстроилась очередь за газетами. Петров пил кофе, тянуло на остроты по поводу первой брачной ночи, он сдерживал себя.
Прошедшими сутками кончалась целая эпоха в его жизни, не будет больше пенных словоизвержений в милициях, не будет уродливого многоцветия, он — в новом качестве отныне и во веки веков. Жизнь его связана с жизнью другого человека, с привычками, вкусами и капризами стоящей рядом девочки.
Решили так: Лена поедет отдыхать к Петрову, а сам он — на завод.
Неприятных объяснений все равно не избежать.
В проходной его оттеснили в сторону охранники и повели к директору.
Сорвалась с места секретарша, открыла дверь. Петров вошел в кабинет и попятился.
Все ждали его — Труфанов, Тамарин, Игумнов, Стрельников, а рядом с медсестрой сидел Дундаш, и голубовато-серое от примочек лицо его было под цвет кабинета.
Все молчали, потому что начатый разговор должен чем-то кончиться.
Скрипнул протезом Стрельников.
— Жить надо, Петров.
— Слышал уже…
— Жить надо! — упрямо повторил Стрельников и стукнул палочкой по полу. — Сегодня оба вы не работники, но завтра утром должны быть в регулировке.
68
Командировочная жизнь научила Степана Сергеича некоторым приемам.
Выходя из вагона или самолета, он не мчался сломя голову на нужный ему завод, а находил прежде всего койку в переполненной гостинице и узнавал фамилии ответственных товарищей. Вообще же он устал от разъездов, от одиночества в шумных гостиницах, от унылого и тошного запаха ресторанов. Рад был поэтому, когда попал на кабельный завод. Еще одна заявка — и можно лететь в Москву.
Здесь, однако, он застрял надолго. Руководили заводом тертые люди, замученные бесконечными совещаниями. Они презрительно щурились, слыша воззвания Шелагина, и в смертельной усталости просили его не разводить дешевой демагогии: у них своих демагогов полно.
Орава толкачей сновала по заводскому двору, пила в гостинице, шумела в приемных. Самые умные подзывали рабочих, всучивали им деньги, и те несли под полою мотки проводов и кабелей. Завод, кроме массовой продукции, выпускал мелкими партиями какие-то особые сорта тонких кабелей, за ними и охотились толкачи. Степану Сергеичу всего-то и надо было сверх заявок двадцать метров кабелечка со сверхвысокой изоляцией. Покупать его он не хотел, поэтому буянил в коридорах заводоуправления.
Спал он плохо, и когда по утрам встречал в столовой соседку по этажу, то краснел, хватал поднос и торопился упрятаться в очереди. Соседка, девица лет двадцати пяти, тоже что-то выколачивала и по вечерам шаталась по гостинице в брючках, незастегнутой серой кофте, помахивая хвостом модной «конской» прически. Однажды перед сном Степан Сергеич нарвался на нее в пустынном коридоре. Девица грелась: вытянула правую ногу, прислонила ее к гудящей печке, а ногу осматривала, будто она чужая была, поглаживала ее, поглядывала на нее критически и так и эдак, присудила ей мысленно первый приз, дала, одобряя, ласковый шлепок, убрала от печки, бросила на обомлевшего соседа странный взгляд, крутанула хвостом прически и пошла к себе.
До утра ворочался Степан Сергеич, вспоминал дальневосточный гарнизон, столовую, Катю. Ни страсти не было в той любви, ни даже, если разобраться, голого желания, ни слов своих, глупых от счастья. Сводил официантку два раза в кино, на третий — сапоги начистил черней обычного, подвесил ордена и медали, шпоры нацепил из консервной жести. Тогда приказ объявили: всем артиллеристам — шпоры, а их и не доставили, вот и вырезали сами из чего придется. Так и не помнится, что сказано было после сеанса, все о шпоре на левом сапоге думал — съезжала, проклятая!..
Утром он, злой и решительный, прорвался в цех. Из конторки, где сидел начальник, его выперли немедленно. Степан Сергеич любопытства ради остановился у машины, из чрева которой выползал кабель. Присмотревшись внимательней к движениям женщины-оператора, он поразился: машина часто останавливалась, женщина решала, что будет лучше — исправить дефект или признать его браком, и почти всегда нажимала кнопку, обрубая кабель, отправляя его в брак.
— Немыслимо! — возмутился Степан Сергеич. — Почему?
Ему ответил чей-то голос:
— Потому что платят ей за метраж больше, чем за исправление дефекта.
— Так измените расценки!
— Не имеем права. Сто раз писал — не изменяют.
— А кто вы такой?
— Диспетчер.
Степан Сергеич с чувством пожал руку коллеге. Им оказался белобрысый юноша в очках. К лацкану дешевенького костюма был вызывающе прикручен новенький институтский значок. Юноша повел Шелагина в какую-то клетушку, показал всю переписку о расценках, пригрозил:
— Умру — но не сдамся!
Он забрал у Степана Сергеича все заявки, сбегал куда-то, принес их подписанными, а когда услышал сбивчивую просьбу о двадцати метрах запустил руку в кучу мусора, вытянул что-то гибкое, длинное, в сверкающей оплетке и наметанным взглядом определил:
— Двадцать один метр с четвертью.
Хоронясь от девицы в брючках, Степан Сергеич пробрался в номер, схватил чемодан, расплатился и рысцой побежал к автобусу.
В аэропорте — столпотворение. Снежные бури прижали самолеты к бетону взлетно-посадочных полос, в залах ожидания — как на узловой станции перед посадкой на московский поезд. Кричат в прокуренный потолок дети, динамики раздраженно призывают к порядку, информаторша в кабине охрипла и на все вопросы указывает пальцем на расписание с многочисленными «задерживается».
Очередь в ресторан обвивает колонны и сонной змеей поднимается по лестнице на второй этаж. Все кресла и скамьи заняты. Степан Сергеич обошел аэропорт, поймал какого-то гэвээфовского начальника и потребовал собрать немедленно в одном зале пассажиров с детьми, зал закрыть, организовать детям питание. На хорошем административном языке Степана Сергеича послали к черту.
Ночь он провел на чемодане, боясь возвращаться в гостиницу, а утром аэропорт охватила паника, пассажиры штурмом брали самолеты. Улетел и Степан Сергеич. Через пять часов приземлились — но в Свердловске, заправились, еще раз покружились над Москвой, и так несколько раз. Глубокой ночью самолет опустился на резервном аэродроме. Свирепо завывал ветер. Голодные пассажиры спросили робко у подошедшей бабы с метлой, где тут столовая. Баба указала на тусклый огонек, к нему, спотыкаясь, и побежали все, ввалились в теплое строение. Две казашки, кланяясь по-русски в пояс, повели к столам, Было только одно блюдо, но такое, что его и в Москве не сыщешь, — жаркое из жеребенка. Пассажиры восхищались, вскрикивали. Когда насытились — громко потребовали ночлега, вмиг разобрали матрацы, раскладушки.
Самый робкий, Степан Сергеич проворонил и раскладушку и матрац. Одна из казашек пожалела его, увела в соседний домик, подальше от храпа.
Кровать с кошмой, подушки, теплынь — спи до утра. Но Степан Сергеич не прилег даже — как сел на кровать, так и просидел до рассвета. Это была особенная ночь в его жизни.
Едва он вошел и сел, как поразился тишине. Ни единого звука снаружи не проникало в теплое пространство. Стих ветер, за окном — ни снежинки. Ни один самолетный мотор не ревел и не чихал. Ни скрипа сверчка, ни мышиной возни по углам. Жуткая, абсолютная, как на Луне, тишина. Подавленный ею, Степан Сергеич боялся шевелиться.
И не сразу, по отдельности, приглушенные отдалением и все более становясь слышимыми, в тишину прокрадывались звуки… Шумели заводоуправления, крича, что нет возможности удовлетворить заявки; отругивались снабженцы, суя под нос какие-то бумаги; истошно вопил Савчиков; главные инженеры с достоинством внушали что-то просителям; угрожающе скрипел пером белобрысый юнец; визжали секретарши, отражая приступы толкачей; чавкала машина, обрубая кабель; «Дорогой мой, — увещевали директора, — да я же всей душой, но сам посмотри…»
Накат новой волны звуков — и уже различается звон молоточков на сборке, гудение намоточных станков, подвывания «Эфиров», стрекотание счетчиков бесчисленных радиометров… Ухмылка Игумнова сопровождается чьим-то резким хохотом, Стригунков идет под победный марш, а молчание Анатолия Васильевича Труфанова — на фоне рева тысяч заводских гудков…
И везде — план, план, план… Он простерся над громадной территорией, он стал смыслом существования многомиллионного народа, и люди живут только потому, что есть план, он — сама жизнь, от него не уйти, он жесток, потому что ничем иным его пока не заменишь, и выжить в этой жестокости можно тогда лишь, когда за планом видишь людей и пользу для людей.
Много лет назад Степан Сергеич принял на работу, нарушив запрет Баянникова, беременную женщину. И, нарушив, пошел виниться к нему, он даже прощен был.
Теперь Степан Сергеич не чувствовал своей вины. Но, однако же, и не пытался кричать на весь мир о том, что такое план и что такое люди.
69
Цех выполнял еще месячные планы, а Виталий каждое утро спрашивал себя: неужели сегодня? Он носил в кармане заявление об уходе, оставалось только поставить дату.
Сентябрь, октябрь, ноябрь… И вот начало декабря, день седьмой. Как и несколько лет назад, Анатолий Васильевич усадил его за низенький столик, предложил «Герцеговину», сплел пальцы, сказал мягко:
— Вы нравитесь мне, Игумнов, честное слово… Это значит, что нам надо расстаться. В моем распоряжении много средств воздействия, сегодня, — он надавил на это слово, — я применю одно лишь: дружеский совет. Сейчас вы напишете заявление об увольнении по собственному желанию, я подпишу его.
Глаза его, всевидящие, всезнающие, были грустны. Директор, кажется, вспоминал о чем-то.
— Мне будет трудно без вас, но еще труднее мне было бы с вами в следующем году. Человек имеет право на ошибки, на поиски. Они — это мое убеждение — не должны отражаться на работе. Я понимаю, что происходит с вами, и со мной это было когда-то… раздвоение, скепсис, желание найти себя в чем-то якобы честном… Но есть силы, которые уже вырвались из-под контроля людей, надо послушно следовать им, они сомнут непослушного… Вы понимаете, о чем я говорю?
— Понимаю, — откашлялся Виталий. Он шел к Труфанову разудалым остряком, заранее смеясь над собственными остротами. Теперь же сидел пай-мальчиком.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32